Летним днем 1932 года к Кремлевской стенe подошли три иностранца, говорившие на непонятном охране английском языке. Двое выглядели москвичами; третий одет был так, как в глазах охраны должен был одеваться иностранец. Перейдя на русский, один из спутников, болгарский коммунист Георгий Андрейчин предъявил пропуск, и гостей пропустили к могиле Джона Рида. Двое стояли и смотрели, как третий возложил огромный венок на камень, под которым лежало то, что осталось от автора «Десяти дней, которые потрясли мир». Склонив голову, Буллит долго стоял перед могилой Рида. Потом он обернулся к спутникам, и «из глаз его струились слезы». Так эту сцену вспоминал второй ее участник – работавший в Москве американский коммунист родом из Белоруссии Юджин Лайонс [82].
Это был уже третий визит Буллита в Москву; для американца, который хоть и являлся свойственником Джона Рида, но совсем не был коммунистом, то был богатый опыт взаимоотношений с Советами. Не вполне понятно, зачем еще, кроме посещения могилы первого мужа своей бывшей жены, Буллит приехал тогда в Россию. Он писал Хаусу, что собирался разбирать в архиве «бумаги Ленина», но до этого дело не дошло. В Америке начиналась избирательная кампания, и Буллит возвращался туда из Вены, чтобы вместе со своим давним покровителем, полковником Хаусом, участвовать в кампании демократического кандидата, губернатора Нью-Йорка Рузвельта. До того Буллит не знал Рузвельта. Позднее многие говорили о его дружбе с Рузвельтом со времен Первой мировой войны, но это домыслы; их специально опроверг Орвилл Буллит.
Очевидно, что Буллит надеялся вернуться в большую политику и вновь рассчитывал на помощь Хауса; но путь из Вены в Нью-Йорк никак не лежал через Москву. К тому же сохранилось письмо Хауса, в котором тот отговаривал Буллита от поездки в Москву, советуя перенести этот визит на осень, когда выборы уже состоятся. Дипломатических отношений между СССР и США не было, и Рузвельт в самой общей форме говорил о том, что это пора изменить. Видимо, Буллит видел свое уникальное преимущество именно в особых отношениях с Советами, и он не ошибся. Пребывание бывшего дипломата в стране, с которой у Америки не было дипломатических отношений, заметили в Штатах; по словам его брата, в Сенате звучали призывы к аресту Буллита. Но Америка резко смещалась влево, чтобы преодолеть депрессию; впереди был Новый курс. Надеясь на победу Рузвельта и предвидя его титанический поворот влево, Буллит понимал, что частью новой политики станут отношения с СССР. Теперь он делал ставку на то, что именно его российские связи, давняя миссия в Москву и отношения с Джоном Ридом помогут ему вернуться к политической жизни в новой, рузвельтовской Америке. Однако Буллит старательно избегал подозрений в том, что приехал в Москву примерно с теми же убеждениями и иллюзиями, с которыми до него приехал туда Рид. Позже Буллит писал, что уже в 1921-м он слышал (скорее всего, от Луизы Брайант) о последних месяцах Рида в Советской России и о том, насколько полным было его разочарование [83].
Между тем Георгий Андрейчин, добившийся пропуска на могилу Рида, был давним и очень полезным другом. Дезертировав из македонского ополчения накануне мировой войны, он эмигрировал в 1913-м в США. Там он подружился с Чарли Чаплиным, который и десятилетия спустя пытался помочь ему. Видимо, тогда же этот македонский социалист подружился с Ридом и Буллитом. В Миннесоте в 1918 году он стал организатором шахтерской забастовки, за что по законам военного времени получил 20 лет тюрьмы. Отпущенный на поруки из чикагской тюрьмы благодаря усилиям Чаплина и других американских друзей, Андрейчин бежал в революционную Россию. Макс Истмен, истовый троцкист и в будущем литературный агент Троцкого, благодарил Андрейчина за то, что тот помог Истмену получить и перевести на английский главное достояние троцкистов, антисталинское «Письмо к съезду» Ленина, которое Истмен опубликовал как его политическое завещание. По словам Истмена, Андрейчин был похож на «человеческий факел: он весь горел желанием поэзии и пролетарской революции» [84]. Потом Андрейчин работал на важных должностях в Госплане, состоял советником Советского посольства в Лондоне (при Раковском, его соотечественнике) и был личным переводчиком Троцкого. Он получил советское гражданство, но оставался американским гражданином, хотя как беглец от правосудия не мог вернуться в Штаты. Убежденный троцкист, в 1927-м он был сослан в Казахстан, продолжая оттуда переписываться с Троцким. Потом, однако, он написал покаянное письмо, вернулся в Москву и в 1932-м, когда Буллит пришел на могилу Рида, работал в Интуристе. Он еще не раз подвергнется «репрессиям» (слово, которое он, наверно, не раз пытался растолковать американским гостям), и ему будут пытаться помочь многие. И Буллит, и Чаплин, и даже Рузвельт примут участие в его необыкновенной судьбе. Андрейчин станет ближайшим из московских друзей Буллита.
В сентябре 1932 года Буллит начал работать в штабе предвыборной кампании Рузвельта. Встретившись в октябре 1932-го, Рузвельт и Буллит понравились друг другу: оба были «людьми упрямой и блестящей интуиции», вспоминал потом их общий друг Луис Веле, который организовал эту встречу. В первых же письмах Буллит льстил Рузвельту без меры и, похоже, неискренне. Прослушав по радио очередную речь Рузвельта, он писал ему: «Это была самая вдохновенная речь, какую я слышал после речей Вильсона в 1918-м. Вы не только говорили верные слова, но и говорили их с подъемом, достойным 1776 года», – достойным американской революции [85]. Обещая американцам Новый курс, Рузвельт видел себя творцом новой американской революции, и Буллит разделял эти надежды. Но зная презрительное отношение Буллита к Вильсону, сформировавшееся как раз в 1918-м, трудно поверить в то, что сравнение двух президентов являлось искренней похвалой Рузвельту. Последний был благодарен Вильсону, при котором началась его государственная карьера; к тому же он не присутствовал на его стратегическом провале в Париже, который видел Буллит, и не имел отношения к поражению дела его жизни, Лиги Наций, в Сенате, к чему Буллит приложил руку.
Во многих письмах Буллита Рузвельту – их сохранились сотни – лесть сочетается с ироничными и точно выбранными деталями, развлекавшими адресата. Рузвельт не терпел нудных собеседников, логически переходивших от одного аргумента к другому. «Моменты скуки были для него невыносимы… Быстрый ум Рузвельта опережал любого, кто говорил долго и чересчур логично», вспоминал Луис Веле, тот самый, который рекомендовал Буллита будущему президенту [86]. Между тем, его государственный секретарь Корделл Халл был скорее занудой, и Рузвельт старался получать внешнеполитическую информацию через голову Халла от более интересных ему собеседников, таких как Буллит. О тоне их разговоров можно только гадать, но понятно, что Буллит умел попадать Рузвельту в тон и темпом, и остроумием, и смачными деталями. Сохранилось и письмо Буллита, в котором он жертвует на избирательную кампанию Рузвельта тысячу долларов: эта сумма и в те времена была скромной.
Рузвельт был избран в ноябре 1932 года, а в январе 1933-го Гитлер стал канцлером Германии. Выступления против Версальского мира были его специальностью, и приход реваншистов к власти в Германии воспринимался как похороны вильсоновского идеализма, а значит и подтверждение правоты его врагов, таких как Буллит. Инаугурация Рузвельта состоялась в марте, а в апреле Буллит назначен на должность помощника Государственного секретаря – примерно ту же должность, с какой он ушел почти 15 годами ранее. Депрессия продолжалась; пока шли выборы, банковская паника достигла исторического максимума.
Первым поручением Буллита стала подготовка Мировой экономической конференции, которая состоялась под эгидой Лиги Наций в Лондоне летом 1933-го; Буллит организовывал ее вместе с финансистом Дж. П. Варбургом. Впечатления последнего были таковы: «Буллит настоящий озорник; он любит ставить сцены, в которых выражает негодование, равное которому я редко видел, и выходит из них, заливаясь хохотом… Его совершенно не беспокоит успех конференции; его вообще не беспокоит ничто экономическое. Он один из тех забавных людей, которых драма интересует больше, чем результат» [87]. Однако Варбург поддерживал Буллита, потому что это был «единственный человек на горизонте, который а) досконально знал Европу, и б) действительно имел талант вести переговоры». Еще Варбург характеризовал Буллита так: «Это был maverick во всех смыслах слова». По словарю это редкое слово употребляется в значениях «бродяга», «диссидент» и «чудак-одиночка». Подготовленная ими конференция, однако, окончилась провалом. Германский министр экономики Альфред Гугенберг, давний союзник Гитлера, объявил на этой конференции, что мировая депрессия закончится тогда, когда Германия получит обратно африканские колонии, a в придачу «жизненное пространство» в Восточной Европе. В апреле 1933-го Рузвельт отказался от золотого стандарта, что открыло дорогу тому, что сегодня называют «количественным смягчением». Внезапный отказ Америки от золотого стандарта породил хаос в международных финансах. Но решению Рузвельта аплодировал Кейнс; поддерживал его и Буллит.
Новый курс нуждался в деньгах, которые могло дать только печатавшее их государство. Реализуя Новый курс, Рузвельт радикально увеличил государственные расходы, создав миллионы рабочих мест. В сочетании с долгожданным отказом от запрета на продажу спиртных напитков (помните источник богатства Гэтсби?), это оживило экономику, на что уже мало кто надеялся. Радикализация Германии, всеобщий поворот к госрегулированию и соцобеспечению, смутные ожидания новой войны – все это вновь обращало внимание на Россию и ее социалистический эксперимент. Дипломатических отношений между США и СССР так и не было, но двусторонняя торговля быстро развивалась. В Америке все равно росла безработица. Тысячи читателей Джона Рида, просоветски настроенных американцев, эмигрировали в Советский Союз, чтобы строить там социализм. Еще больше американцев приехали сюда просто для того, чтобы работать по найму; от лесов Карелии и строительства Днепрогэса до уральских шахт и волжских автомобильных заводов – так они внесли свой вклад в сталинскую индустриализацию. Со временем многие из этих людей оказались в ГУЛаге, но в Америке об этом узнали не сразу, и поверили в это немногие: слишком невероятной казалась эта новость [88].
Советский Союз был потенциальным рынком для американских товаров, возможным военным союзником, полезным противовесом Германии в Европе и Японии в Азии. Настоящий, глубокий политический союз между США и СССР мог бы изменить баланс сил в Европе и мире и даже, вероятно, предотвратить как вторжение немцев в Советский Союз, так и атаку японцев на Перл Харбор. Понятно, что в свете Нового курса в Америке, который во многом ориентировался на успешный опыт советских пятилеток, и бурного роста американского экспорта в СССР, такой союз казался желанным и реальным путем решения мировых проблем.
В Америке легально действовала советская внешнеторговая организация, Амторг. Учрежденный в 1924 году нефтепромышленником и коллекционером русско-еврейского происхождения Армандом Хаммером, могущественный Амторг вел экспортно-импортные операции в огромном объеме. Он был насыщен агентами советской разведки, которые собирали техническую и военную информацию и помогали бизнесу силой, если деньги почему-то не работали. У Амторга имелись офисы на Манхеттене и в Москве, там работали сотни специалистов. За организацией наблюдало ФБР, но в ней не прекращались странные русские истории, расследование которых почему-то не давало результатов. Первый руководитель Амторга Эфраим Склянский был ближайшим сотрудником Троцкого, одним из организаторов Красной армии. У него были особо дурные отношения со Сталиным, и мало кого обманули обстоятельства его гибели в 1925-м во время лодочной прогулки в Нью-Джерси. «Переплыв океан, он утонул в озере. Выйдя невредимым из Октябрьской революции, он погиб на мирной прогулке. Такова предательская игра судьбы», – говорил Троцкий на панихиде в Москве. Позднее Буллит с удивлением отмечал, что советско-американский бизнес в 1920-х имел «странный» характер, особенно в части финансирования: американские компании полагали, что продавали товары Советам, но на деле часто получалось так, что они отдавали их, позволяя советской стороне уклониться от оплаты [89]. При этом американский экспорт в Россию был гигантским – от грузовиков до турбин, от танков до самолетов. Российский экспорт в Америку составляли пушнина и золото, а также предметы искусства.
У Америки в России не было ничего подобного Амторгу; импортом советских товаров занимались частные лица с темными биографиями и обширными связями, такие как Арманд Хаммер или крупнейшей американский торговец мехами Мотти Эйтингон. Последний работал в контакте со своим родственником Леонидом Эйтингоном, разведчиком-террористом, организовавшим убийство Троцкого и много других успешных операций за рубежом [90]. В 1930-м Амторг расследовала специальная комиссия Конгресса; она обнаружила, что большая часть деловой переписки закодирована, и этот код не сумели расшифровать сначала специалисты американского флота, а потом и армейские шифровальщики.
Отсутствие дипломатических отношений только способствовало обменам искусства и сырья на оружие и технологии, которые осуществлял Амторг. Поэтому госсекретарь Халл, с которым работал Буллит, писал, что установление регулярных отношений в этой ситуации более выгодно США, чем СССР. «Пока мы не имели дипломатических отношений, русские были лучше осведомлены о ситуации в Америке, чем мы о ситуации в России… Без дипломатической защиты русским легче вести бизнес в Америке, чем американцам в России».
Но и для кремлевских стратегов сближение с США было привлекательной идеей. Установление дипломатических отношений с США стало торжеством Советов и их долгой, успешной кампании за международное признание. Оно стало победой Наркомата иностранных дел с его просвещенным руководителем Максимом Литвиновым, который десяток лет провел в Лондоне и был женат на англичанке. В Москве тогда боялись военного конфликта с Японией и ожидали пакта между Японией, Польшей и Германией; в Кремле помнили тяжкие уроки японской, германской и польской войн, и особенно боялись войны на два фронта. Мы знаем, что история сложилась иначе, но генералы готовятся к прошедшим, а не к будущим войнам.
Кремль видел в сближении с Америкой противовес японской угрозе советскому Дальнему Востоку, оборонять который в одиночку было трудно или невозможно, а также высоко оценивал США как источник технической информации и, возможно, военно-экономической помощи. Надо сказать, что эти надежды оказались на редкость адекватными.
С точки зрения США, препятствий к признанию Советского Союза было много; в меморандуме от 4 октября Буллит перечислял их в порядке важности. В 1917-м большевики аннулировали долги Временного правительства Америке; американцы требовали признать эти долги, предлагая рассрочку и другие льготные условия. Советские правительственные организации Коминтерн и Амторг вели в Штатах коммунистическую пропаганду; в качестве условия дипломатических отношений Москва должна остановить эту пропаганду. Наконец, Москва должна гарантировать защиту гражданских и религиозных свобод американцев в России. Для обсуждения спорных проблем нужны дипломатические отношения, а отношения нельзя установить, пока не решены спорные проблемы. Разрывая этот порочный круг, Буллит действовал через Бориса Сквирского, руководителя советского Информбюро в Вашингтоне. Они согласовали тексты почти идентичных посланий, которыми обменялись Рузвельт и «советский президент» Калинин. В ноябре 1933-го в Вашингтон приехал советский нарком иностранных дел Литвинов. Среди прочего, этот визит ознаменовался установлением телефонной связи между Вашингтоном и Москвой. Спорные вопросы так и остались не решенными, но 18 ноября газеты сообщили об установлении дипломатических отношений между СССР и США и о том, что президент номинировал Буллита американским послом в России. Третьего декабря Буллита поздравил из Москвы его старый приятель Георгий Андрейчин. «Я жалею только о том, – писал он, – что не могу быть первым, кто поздравит Вас с постом первого Американского представителя при Российской революции. Вы тот человек, который нужен на этой работе» [91]. В ответ Буллит желал ему здоровья и выражал надежду, что скоро они «вместе займутся поглощением водки и икры» в Москве.
В американском Сенате проблем у Буллита не предвиделось; недовольны были британские дипломаты, помнившие его по Парижу и осведомленные о его англофобии. Один из них писал из Вашингтона в Лондон: «Надо думать, Буллит принесет меньше вреда в Москве, чем в Вашингтоне, хотя такой человек принесет вред где угодно» [92].
Советским послом в Америке был назначен Александр Трояновский, по образованию артиллерист, а также специалист в японских делах. Когда-то он участвовал в чине поручика в русско-японской войне, потом ушел в подполье и стал депутатом Учредительного собрания по списку меньшевиков. Вовремя примкнув к большевикам, он сделал быструю карьеру по линии внешней торговли и до назначения в Вашингтон был послом СССР в Японии. Интересно, что советской стороне угроза войны с Японией казалась тогда более значительной, чем американской: Буллит если и был в чем-либо специалистом, то никак не в Японии. Но в Москве с ним все время беседовали о японской угрозе, а первым деловым предложением, с которым обратился к Буллиту лично Сталин, стало предложение закупить американские рельсы для прокладки новой ветки на Владивосток.
Буллит прибыл в Москву, искренне сочувствуя социалистическому эксперименту и надеясь на то, что Америка поможет России в революционном строительстве. В первые месяцы в Москве он с энтузиазмом говорил о большевиках и уговаривал Генри Уоллеса, тогда министра сельского хозяйства, внимательнее относиться к достижениям русских в этой области, особо подчеркивая почему-то их успехи в искусственном осеменении. Но застольные ритуалы Кремля были ему не по душе: «Он имел свободный и либеральный склад духа. Он любил ходить повсюду и не мог вынести, чтобы его ограничивали и за ним шпионили». В результате, рассказывал Уоллес, за время работы в Москве отношение Буллита к Советской России резко изменилось. Под конец он характеризовал советскую Компартию как институт того же сорта, что испанская инквизиция. При этом он говорил, что очень полюбил русских людей, а женщины в Москве вызывали его восхищение: даже на строительстве метро они работали больше мужчин. После войны ставший сторонником нового сближения с Советами, Уоллес осуждал Буллита за нестабильность и чрезмерный антисоветизм; именно такие люди, писал он, готовили холодную войну: «Он был восхитительным человеком, но был подвержен эмоциональным потрясениям и внезапным переменам» [93]. Необычные качества посла признали даже агенты НКВД. В октябре 1934-го произошла обычная история: донесения Буллита в госдепартамент читали советские агенты, которые передавали их в Москву; вскоре утечка стала известна Буллиту, который сообщил об этом в Госдеп, а там об этом узнали люди советского резидента в Америке Ицхака Ахмерова, и шпионский круг в очередной раз замкнулся. В шифровке в НКВД Ахмеров характеризовал Буллита в следующих выражениях: «Мы просим соблюдать максимальную осторожность при отправлении Вами отчетов Б[уллита] в соседние учреждения. Хитрость Б[уллита], его общительность, контакты с высокопоставленными лицами дают ему возможность задеть многих» [94].
У Буллита были вполне демократические, даже анархические представления о том, как должно работать американское посольство в России. По словам одного из его близких сотрудников Лоя Хендерсона, Буллит не признавал иерархических отношений. Каждый член миссии должен был иметь равный статус, и это касалось как дипломатов, так и консульских служащих. Более того, предшествовавший опыт дипломатической службы мог быть помехой для того, чтобы стать хорошим работником в московском посольстве, говорил Буллит [95]. Начинающий дипломат Джордж Кеннан служил в Риге в маленькой группе «наблюдателей»-аналитиков, которые «вблизи» следили за событиями в СССР и писали доклады в Госдепартамент; там Кеннан выучил русский язык. В ноябре 1932-го он случайно оказался в Вашингтоне и узнал из газет об установлении отношений с СССР. Кеннан нашел нового посла в его новом офисе в Госдепартаменте; Буллит собирался отправиться в страну назначения. Узнав, что Кеннан говорит по-русски, Буллит предложил ему вместе отправиться через несколько дней в Москву. Эта поездка и последовавшая за ней служба запустила звездную карьеру Кеннана, который стал самым авторитетным американским дипломатом холодной войны. Так же быстро, в ходе короткой встречи в Москве Буллит нанял Чарльза Тейера, который тогда по-русски не говорил, но действительно стал отличным переводчиком и дипломатом. Выбор сотрудников основывался исключительно на интуиции: одно из любимых слов Буллита, всегда употреблявшееся им в положительном смысле. Интуиция ему не отказывала.
С небольшой свитой Буллит плыл из Нью-Йорка в Гавр на «Президенте Гардинге». Осеннее море штормило, и на ужин Буллит распорядился заменить красное вино, которому, по его словам, качка не шла на пользу, на шампанское, которому шла. Кеннан лежал в своей каюте, и однажды Буллит навестил его, присев на койку. Кеннан вспоминал: «Он говорил со мной с тем особенным обаянием, которое одному ему было присуще. Это стал наш первый по-настоящему личный разговор. Мне был, конечно, очень интересен характер этого блестящего человека, который неожиданно стал моим непосредственным начальником. От того разговора с ним я сохранил память о его необыкновенном обаянии, уверенности и жизненной силе. Но я помню и его слишком легкую уязвимость, великий эгоцентризм и гордыню и еще своего рода опасную свободу – свободу человека, который, как он признался мне в тот раз, никогда не подчинял свою жизнь потребностям других человеческих существ» [96].
Буллит прибыл в Москву 11 декабря и в тот раз пробыл там чуть больше недели, но успел многое. «Правда» и «Известия» с восторгом писали об установлении дипломатических отношений с США и о том, что в Москву прибыл «давний друг Советского Союза», «партнер самого Ленина по переговорам». Делегация остановилась в Национале, и на гостинице вывесили американский флаг. С трогательной заботой Буллита поместили в том же номере, где он жил вместе с матерью в 1914-м – почти тридцать лет назад! – когда начиналась мировая война. В этот, четвертый, раз Буллиту понравилось в Москве почти все. О «президенте» Калинине, которому он вручил свои верительные грамоты, Буллит писал Рузвельту: «Я думал, что он простодушный старик-крестьянин, но это совсем не так. Он замечательно проницателен, и у него отменное чувство юмора». Рузвельт узнал от Буллита, что Калинин считает американского президента лидером совсем другого класса, чем остальных лидеров капиталистических стран: по мнению Калинина, Рузвельт искренне заботился об американских трудящихся. Буллит попросил у Калинина разрешение путешествовать по СССР на аэроплане и сразу получил такое разрешение. Калинин говорил ему, что в 1918-м Буллит понравился Ленину и Ленин «не раз» выражал эту симпатию к молодому американцу публично, в том числе и в своем «Завещании». Так Буллит писал Рузвельту; в известном тексте ленинского «Письма к съезду» о Буллите нет ни слова, да и невероятно, что Калинин упоминал этот антисталинский документ. Хвалебные высказывания Ленина о Буллите, писал тот в кодированном донесении президенту, не раз цитировали партийные газеты, которые обычно враждебны к буржуазным дипломатам. Более того, писал Буллит, один из встречавших его дипломатов, Иван Дивильковский говорил ему: «Вы этого, наверно, не поймете, но любой из нас с радостью дал бы перерезать себе горло, лишь бы о нем сказал такие слова Ленин». Чтобы Рузвельт понял, Буллит заключал этот пассаж донесения аналогией: «Учитывая нынешнее положение Ленина в России, которое мало чем отличается от положения Иисуса Христа в христианской церкви, эти слова Ленина примерно как личная похвала Господа, записанная в Евангелии от Марка» [97].
Все это, наверно, произвело впечатление на Рузвельта, а Буллит хотел произвести на него впечатление. В их кругу симпатии к Ленину, Сталину, социализму и Советам не были редкостью, и до некоторой степени их разделял сам президент. Демонстрация своего влияния, осведомленности, дружбы с очень важными людьми – постоянный мотив официальных посланий Буллита, откуда бы он их ни писал; со временем их адресат, Рузвельт, должен был устать от этой тщеславной интонации и перестать верить ей. Но вместе с тем, Буллит действительно дружил с самыми важными людьми, какие только были в Европе ХХ века. Некоторые из этих важных людей приобрели свое значение, сделали карьеру или физически выжили благодаря его, Буллита, выбору и усилиям.
В это время – короткий медовый месяц советско-американских отношений – Буллит был в восторге от обитателей Кремля. «Сегодня те, кто находятся во главе Советского правительства, являются действительно интеллектуальными, взыскательными и доблестными людьми. Их не заставишь терять время с обычным, традиционным дипломатом». Поэтому, писал Буллит своему президенту, они почти не вступают в контакт с послами европейских держав в Москве, а предпочитают общаться с ним, Буллитом. Он регулярно виделся с Литвиновым и его сотрудниками по Наркомату иностранных дел. Ужин у Литвинова оказался «великолепным банкетом с едой и винами такого качества, какое в Америке сейчас никто не мог бы себе позволить». С англоговорящим Литвиновым общаться было легко, и Буллит говорил ему, что он хочет стать своим в высших кругах Москвы: он не останется в России, говорил он, если в нем будут видеть постороннего. Литвинов настойчиво просил Буллита, чтобы Америка не давала кредитов Японии, и чтобы Франция и Англия их тоже не давала; Буллит обещал сделать все возможное, на что Литвинов отвечал «крайне скептически». С наркомом финансов Григорием Гринько Буллиту пришлось общаться на тему того, по какому курсу переводить рубли, в которых нуждалось посольство и консульство. Буллит не хотел использовать курс черного рынка, но тогда расходы на поддержание хозяйства становились велики, и он спрашивал Рузвельта; тот поддержал его, но соблазнительная доступность черного рынка продолжала всплывать в переписке. Еще Буллит и Гринько поспорили, кто за ближайшие полгода лучше выучит чужой язык: на 1 июня 1934 кто будет говорить лучше, Гринько по-английски или Буллит по-русски? Призом должна была стать медаль с профилем Рузвельта, сообщал Буллит Рузвельту [98]. По-русски Буллит так и не заговорил, ему переводили Кеннан и другие дипломаты. Неизвестно, заговорил ли Гринько по-английски, но через три года после условленной даты, в августе 1937-го, он был арестован, а потом на показательном процессе признался в троцкизме и еще в сотрудничестве с немецкой, итальянской, японской и американской разведками. Поделившись с судьями своей «радостью по поводу того, что наш злодейский заговор раскрыт и предотвращены те неслыханные беды, которые мы готовили», Гринько был расстрелян.
Ворошилов показался Буллиту «одним из самых обаятельных людей, каких я видел в жизни. У него великолепное чувство юмора и он держит себя в такой физической форме, что выглядит лет на 35, не больше». Эти похвалы кажутся натянутыми: о ворошиловском чувстве юмора сейчас судить трудно, но наркому было 52, и на портретах тридцатых годов он так и выглядит, солидным мужчиной с седыми висками. Однако Тейер тоже рассказывал о Ворошилове как об обаятельном красавце; в его дневнике есть запись о том, как Буллит танцевал вдвоем с Ворошиловым «что-то вроде смеси кавказской пляски и американского фокстрота» [99]. У этих, столь далеких друг от друга людей были важные поводы для разговора. Ворошилов просил Буллита привезти в посольство специалистов – военного атташе, военно-морского атташе, особенно нужен был наркому военно-воздушный атташе – с тем, чтобы он, Ворошилов, мог получать у этих американских экспертов консультации по военно-техническим вопросам. «Очевидно, – писал Буллит Рузвельту, – что наши представители в Советском Союзе могут иметь тут поистине огромное влияние». С другой стороны, советовал он, для того чтобы американские офицеры могли играть в СССР роль военных советников, им надо воздержаться от «шпионажа и других грязных дел». Советские руководители, писал он, охотно вступают в общение с теми, кого считают «равными себе по перворазрядному интеллекту». Так, они были в восторге от молодого Кеннана, сообщал Буллит: он высокий и вежливый, как настоящий американец, и говорит с ними по-русски.
20 декабря 1933 года Ворошилов пригласил Буллита на торжественный ужин в Кремль; здесь был и Сталин, и вообще «вся наша шайка (gang), которая действительно делает у нас дела – внутренний директорат», объяснял Литвинов на своем богатом английском, пользуясь тем, что его понимали одни американцы. Буллита представили Сталину, и он поразился маленькому росту и щуплому сложению советского диктатора. Однако он посвятил длинный пассаж подробнейшему рассказу о трубке, глазах, усах и ноздрях Сталина: видно, что тот владел воображением Буллита, который не видел ничего дурного, а скорее некую пользу в том, чтобы поделиться своим увлечением с Рузвельтом. «Когда я говорил с Лениным, я чувствовал присутствие великого человека; со Сталиным я чувствовал, что говорю с жилистым цыганом, чьи чувства выходят за пределы моего опыта» [100]. За столом Сталин и Буллит разговаривали «через мадам Ворошилову» (которая была здесь, похоже, единственной женщиной); после еды и танцев они еще долго сидели и разговаривали вдвоем через переводчика. «Сталин был чрезвычайно весел, как и все мы», писал Буллит, «но я чувствовал, что он честен со мной». Сталин просил передать Рузвельту, что он, «несмотря на то, что является руководителем капиталистической нации, один из самых популярных людей в Советском Союзе». Буллит увидел в советском лидере «великую проницательность и несгибаемую волю» и еще одно особенно им ценимое качество: «экстраординарную интуицию». Наконец, Сталин обладал способностью, которой «обладали все настоящие государственные деятели, каких я знаю – способностью говорить о самых серьезных вещах с шуткой и искрой в глазах. Ленин тоже обладал этой способностью. Вы обладаете ею», писал Буллит Рузвельту.
За столом произносили тосты согласно ритуалу, который Буллит считал русским. Начал Сталин, предложив выпить за президента Рузвельта, «который несмотря на немые стоны всяких Фишей, признал Советский Союз». Хамилтон Фиш, ветеран Первой мировой войны и конгрессмен, был противником Нового Курса и признания СССР. Сталин знал об этом и он знал, что «фиш» значит «рыба»; Буллит оценил шутку. Его ответный тост был за здоровье президента Калинина, и этот тост тоже выражал тонкое понимание чужой культуры. Буллиту пришлось как-то понять, что хотя советским президентом был Калинин, первый тост за американского президента произносил Сталин. Третий тост предложил Молотов: «За здоровье того, кто прибыл к нам как новый посол и старый друг». Память о давней и неудачной миссии в большевистскую Россию, испортившая карьеру Буллита, теперь помогала ему.
После десятого тоста Буллит перестал допивать бокалы до дна. Литвинов по-английски объяснил ему, что джентльмен, который произносит тост, будет оскорблен недопитым бокалом. Никогда еще, писал Буллит Рузвельту, он не был так благодарен Богу за то, что тот наделил его головой и желудком, способными принять любое количество спиртного. Все за столом пришли в настроение, какое Буллит помнил по банкетам в Йейльских братствах, когда студенты пили в отсутствие женщин. Напившись, все заговорили о Японии. Представляя Буллиту генерала Александра Егорова, начальника генерального Штаба (в будущем маршала, расстрелянного в 1939-м), Сталин сказал: «вот человек, который поведет нашу победоносную армию против Японии, когда она нападет на нас». К концу ужина Сталин попросил у Буллита содействия в огромной сделке: он хотел купить в Америке 250 000 тонн старых рельсов, чтобы проложить новые линии на советском Дальнем Востоке для борьбы с Японией. Потом Сталин почти силой усадил за рояль Пятакова, в то время заместителя наркома тяжелой промышленности (расстрелян в 1937-м). Пятаков играл, по словам Буллита, «дикие русские танцы», а Сталин стоял рядом и время от времени обнимал его «в порыве нежности».
Прощаясь, Сталин пообещал Буллиту, что тот будет иметь доступ к нему в любое время, «днем и ночью. Только дайте мне знать и мы сразу увидимся», сказал Сталин. Буллит был прав, рассказывая об этом предложении Рузвельту как об «экстраординарном жесте»: советский лидер обычно отказывал послам во встрече. Но Буллит не знал, конечно, что и он никогда больше не удостоится встречи с диктатором. Тогда Сталин, по словам Буллита, спросил у него, есть ли «во всем Советском Союзе» что-либо, что ему хотелось бы попросить у Сталина. Буллит отвечал скромно, совсем как булгаковская Маргарита после бала у Воланда; он не хотел ничего, кроме продолжения дружеских отношений со Сталиным. Но тот все говорил любезности и предлагал помощь, и тогда Буллит высказал свое желание, горячее и несбыточное.
Новому посольству нужно было помещение, и Буллиту показали несколько доступных зданий. Ему понравилось одно из них: сравнительно новый (построенный в 1915 году) неоклассический особняк московского банкира и военного промышленника, одного из самых богатых людей дореволюционной России Николая Второва; правда, Буллит писал о нем Рузвельту как о «купце, менявшем водку на меха». Этот особняк, однако, был недостаточно велик для посольства; лишь его центральный зал был «колоссальным», писал Буллит, который потом вовсю использовал возможности этого зала. Этот особняк стал потом известен под гибридным русско-английским названием Спасо-хаус. Буллит хотел присоединить два небольших соседних дома, расселив их; он был изумлен, узнав, в них живут 200 человек, по восемь человек в комнате, и об этом он тоже рассказал Рузвельту [101]. Но на самом деле Буллит выбрал для посольства своей мечты совсем другое место: Воробьевы горы. Там, на высоком обрыве на излучине Москвы-реки, было тогда небольшое озеро и отличный лес, серединная часть городского парка. Оттуда, писал Буллит Рузвельту, открывается отличный вид на всю Москву. Буллит не знал, конечно, что именно на этом месте сто лет назад началось, но не закончилось строительство огромного неоклассического храма Христа Спасителя, который служил бы памятником победе России в войне с Наполеоном. Не знал он и того, что через пятнадцать лет, после новой победы России в великой войне, на этом месте будет построен Московский Университет – «храм науки», запоздало подражавший первым небоскребам Нью-Йорка, но все же на момент постройки самое высокое здание в Европе. Не зная всего этого, Буллит задумал на этом утопическом месте собственный величественный и несбыточный проект: построить на Воробьевых горах расширенную копию Монтичелло, неоклассической усадьбы Томаса Джефферсона, автора Декларации независимости. «Я не могу представить себе более совершенный проект для американского посольства, чем репродуцировать Монтичелло, и именно на этом месте», писал Буллит своему президенту. Великолепное имение Джефферсона в Вирджинии, шедевр неоклассической архитектуры южных плантаций, является в Америке символом революции, местом паломничества и памятником американской демократии, какой она была до Гражданской войны. Несколько высокопоставленных сотрудников Госдепартамента были южанами, и Буллит рассчитывал, что им понравится его идея нового Монтичелло на Москва-реке.
И вот теперь, выходя из кремлевской квартиры Ворошилова, он попросил Сталина предоставить эту землю, 15 акров Воробьевых гор, под строительство американского консульства. «Вы получите эту землю», сказал Сталин. Буллит протянул ему руку, но к его изумлению, которым он тоже поделился с Рузвельтом, Сталин взял его голову двумя руками и крепко поцеловал его. Потом Сталин повернул свое лицо для ответного поцелуя, и Буллит, «проглотив замешательство», поцеловал Сталина.
Опираясь на это обещание, Рузвельт попросил у конгресса деньги на финансирование строительства нового здания посольства на Воробьевых горах. В дополнение к этому долгосрочному плану американцы на три года взяли в аренду Спасо-хаус, чтобы разместить там резиденцию посла и необходимые службы; больше всего Буллит был озабочен комнатой для кодирования, он придавал важное значение секретности. Дочь Буллита Анна потом рассказывала о том, как жила с отцом в Спасо-хаусе: «Это было помпезное викторианское сооружение, непропорциональное и холодное, огромное по размерам, в котором ни для чего не было места. Оно было построено вокруг центральной бальной залы с куполом, как в Капитолии, так что я могла выползти из своей спальни и смотреть вниз сквозь мраморную балюстраду, как Ворошилов и Буденный танцуют русские пляски после игры в поло. Все там было мраморное, полы и стены и все остальное; очень удобно для того, чтобы держать кроликов. Комиссары использовали это здание для развлечений, и они выгородили огромную столовую из красного мрамора, врезав серп и молот в коринфскую колонну. При всем при том внизу была всего одна комната, справа от зала» [102].
Анну особенно забавляло, как русские натирали пол в зале, катаясь по нему, как на коньках, на щетках, привязанных к ногам. Каждый раз, когда они с отцом выходили из Спасо-хауса, Билл обнаруживал слежку и пытался – иногда успешно, иногда нет – уйти от нее. Он постоянно был озабочен прослушками, искал микрофоны и часто их находил. Потом он вызвал из Вашингтона флотских специалистов по кодам, чтоб те профессионально занялись микрофонами, прослушками и утечками. Приложив серьезные усилия, Буллит смог получить от Кремля разрешение летать на привезенном им самолете над Советским Союзом. Он планировал полет в Сибирь; этот проект не осуществился. Ему повезло с личным пилотом, Томасом Уайтом, которого рекомендовал сам генерал Мак-Артур. Уайт отличался талантами, необычными для летчика: он был высок, элегантен и учил русский язык, но летать он, кажется, умел не очень хорошо. Однажды он посадил потерявший управление самолет вверх колесами в болото под Ленинградом: скорее всего, просто кончилось горючее. Как и другие сотрудники Буллита, Уайт сделал звездную карьеру в годы холодной войны: с 1957 по 1961 он служил начальником штаба военной авиации США и, преодолев консерватизм руководства, добился принятия на вооружение первых баллистических ракет Атлас [103].
Другой сотрудник Буллита, дипломат Джордж Кеннан, тоже сделавший звездную карьеру в годы Холодной войны, вспоминал Буллита с теплотой, в которой чувствуется и осторожность. Буллит был «отличным послом», писал Кеннан в 1972: «Мы все гордились им, и у нас никогда не было повода стыдиться его… Буллит, каким я его знал тогда в Москве, был наделен блеском, очарованием, отличным образованием, воображением. Он был человеком мира, который в интеллектуальном отношении был на равных даже с самыми большими мыслителями коммунистического движения, такими как Радек и Бухарин, которые охотно заходили в посольство, чтобы побеседовать с Буллитом. Он превосходно говорил по-французски и по-немецки, что компенсировало его незнание русского. У него был необыкновенно жизнелюбивый характер. Он решительно отказывался позволить окружавшей его жизни скатиться в скуку и серость. Все мы, кто составляли его свиту, выиграли от этой высоты духа, от его требовательности к тому, чтобы жизнь двигалась вперед, была яркой и интересной при любых обстоятельствах». Однако Буллит был нетерпелив, что нехорошо для дипломата; этот недостаток, рассуждал Кеннан, был обратной стороной достоинств Буллита. Посол прибыл в Россию с большими надеждами и рассчитывал сразу осуществить их, как это почти удалось ему в 1919-м. Он недооценивал, полагал Кеннан, разницу между Сталиным и Лениным, и потому его ждало тяжкое разочарование в Москве. Однако Буллиту и его сотрудникам удалось многое. «Мы создали совершенно новый тип дипломатической миссии, предшественник и прообраз многих современных посольств… Мы были первые, кто серьезно отнесся к проблеме безопасности… во враждебном окружении. Мы были первые, кто понял дипломатическую работу как прежде всего интеллектуальную и исследовательскую… Мы видели себя одиноким бастионом американской правительственной жизни в океане советской злой воли» [104].
Кеннан вспоминал о годах в СССР как о лучшем, самом продуктивном времени своей долгой жизни. Даже зимняя погода в Москве стимулировала его, казалась «здоровой и возбуждающей» [105]. Сначала он чувствовал себя одиноко, как Робинзон, особенно когда Буллит зимой 1934-го уехал в Вашингтон и оставил его главой посольства. Но скоро он, чувствуя себя настоящим Робинзоном, нашел себе Пятницу в лице молодого Тейера. Любитель российской культуры и знаток Чехова, Кеннан с наслаждением впитывал в себя «все впечатления русской жизни, все ее аспекты и запахи». В Москве базировались американские журналисты; тут задерживались обычно те, кто симпатизировал режиму и пользовался его поддержкой, такие как Уолтер Дюранти и Юджин Лайонз. Дюранти и многие другие жили с русскими подругами и устраивали, по словам Кеннана, «необыкновенно бурные вечеринки». За обильным русским столом американские дипломаты и журналисты «со страстью обсуждали абсурдные особенности местной жизни – и нашей тоже».
От других американцев в Москве Кеннан, по его словам, отличался тем, что в его жизни не было периода увлечения марксизмом. Его интерес к России был характерен скорее для гуманитария-слависта, чем для попутчика-марксиста (или даже сталиниста). Он никогда не симпатизировал Советам и потому избежал острого разочарования, которое было знакомо многим, включая и Буллита. Кеннан в России видел нечто такое, для чего он не находил слов, и почти все это, невыразимое, ему нравилось: «слова отказывают мне, когда я пытаюсь передать все очарование, удовольствие, изумление и фрустрацию, которые я испытывал в начале моей службы в Москве»: удивительное признание для человека, сделавшего выдающуюся карьеру, используя способность облекать смутные политические настроения в точные дипломатические формулы. Когда он писал воспоминания, он все не жалел усилий для того, чтобы выразить это чувство: «большинство из нас помнят это время как кульминацию жизни – высшую точку дружбы, веселья, интенсивности переживаний». Дружеские отношения, завязавшиеся в России, на всю жизнь остались с Кеннаном.
Похоже, годы в Москве повлияли и на его политические взгляды. Его работа состояла в основном в политическом анализе, и он сосредоточивался на арестах и терроре. Его донесения, вспоминал он позже, «были чем-то вроде либерального образования в области ужасов сталинизма». В Вашингтоне времен Нового курса, превозносившем достоинства плановой экономики, не особо нуждались в этой информации; но Буллит считал Кеннана самым способным сотрудником и безусловно поддерживал. Между тем, сталинский режим предпринимал «самые фантастические меры» для того, чтобы изолировать иностранцев, живущих в Москве, от ее населения. Все равно, вспоминал позже Кеннан, возможностей для контакта было много: их давали театр, публичные события, путешествия. Он тогда особенно интересовался Чеховым, надеясь написать о нем. О Чехове он не написал, но среди многих его книг есть и биография маркиза де Кюстина, мрачного наблюдателя российской жизни времен Николая I. «Мой случай был необычным; мне не приходилось преодолевать советских симпатий… У меня не было марксистского периода, – писал он: – В советской жизни было много сторон, которыми я восхищался; но ее идеологию я не переносил». Кеннан объяснял этот иммунитет долгим опытом жизни в балтийских странах.
Ужасаясь политическому террору и сыску, которые он застал в Москве, Кеннан был далек от того, чтобы признать их логическими следствиями социализма. Наоборот, его взгляды в то время смещались влево; он все более критичен в отношении американского капитализма, даже в версии Нового курса. Проводя отпуск 1936-го в Америке, четвертого июня Кеннан писал Буллиту: «Я понимаю – как это может понять только тот, кто приехал из Москвы, – что наши стандарты материальной жизни очень высоки… Я ценю все прелести наших политических свобод. Но в будущем я вижу только регресс. Наша страна не хочет правительства, она не хочет, чтобы ею правили… Люди здесь анархисты, и они применяют индивидуалистический романтизм девятнадцатого века к реалиям двадцатого. Серьезный подход к публичным проблемам здесь всегда будет тяжким делом» [106].
Несмотря на очарование Москвой и москвичами, Кеннан постоянно болел, и в посольстве объясняли его состояние плохой едой и трудной московской жизнью. В воспоминаниях он связывает обострение с убийством Кирова, которое, по его мнению, положило начало террору. Буллит направил его в Вену, где состояние его здоровья действительно улучшилось. Вернувшись в 1935-м, он еще два года наблюдал московские чистки и процессы, составляя о них подробные донесения в Вашингтон. «Сейчас, – писал он в 1972-м, – мы больше знаем о подоплеке этих событий, чем знали тогда; но и тогда наши представления были вполне адекватными». Этот опыт в конечном счете сформировал его понимание «коммунистического вызова». В России середины 1930-х Кеннан видел «цинизм, бесстыдство, презрение к человечности триумфально воссевшими на троне… Это была великая нация в руках невероятно хитрого, во многих отношения великого, но чудовищно жестокого и циничного человека… Проявления деградации России были так очевидны, … что это ощущение никогда не оставило меня. Через десять лет влияние этого опыта на мои политические суждения противопоставит меня официальному Вашингтону» [107].
Необычайно успешная карьера, которую Кеннан сделал позже, в годы холодной войны, показала, что учеба у Буллита и инсайдерский опыт жизни в Москве приобрели в то время немалую ценность. Как и сам Буллит, его сотрудники не были особо дипломатичны: «Я никогда не мог вести себя как обтекаемый, вышколенный офицер дипломатической службы, который продвигается вперед потому, что не делает волн. Мне самому удивительно, как мне удалось достичь моего положения», писал Кеннан. В феврале 1946-го английский философ русско-еврейского происхождения Исайя Берлин с удивлением писал о Кеннане как об очень необычном дипломате. В отличие от его коллег, которых Берлин во множестве встречал в Вашингтоне во время войны, Кеннан вдумчив и мрачен; ему свойственно состояние, которое Берлин назвал «меланхолией». Кеннан «ужасно поглощен ужасной природой сталинского режима», записывал Берлин, которому такое состояние постепенно становилось все более понятно [108].
В 1934-м Буллит и Кеннан еще были полны надежд на то, что трудности социалистического строительства временные и что «медовый месяц американо-советских отношений» породит серьезные плоды, которые изменят судьбу Европы и мира. В январе Буллит даже приглашал в гости давнего друга и товарища по первой миссии в Москву Линкольна Стеффенса. Тот болел и приехать не смог. Той же весной Буллит привез в Москву новых сотрудников, которые, как и Кеннан, стали крупнейшими американскими специалистами по СССР. Его личный секретарь Кармел Оффи будет сопровождать Буллита в посольстве во Францию. Он был очень способным человеком («ренессансная личность», вспоминал о нем Кеннан), но по-русски не говорил. Он вел переписку Буллита и его финансовые дела, заботился о его здоровье. Лой Хендерсон был товарищем Кеннана по рижскому консульству; после работы в московском посольстве он станет влиятельным сотрудником Госдепартамента. Вершиной его карьеры стало предсказание грядущего в 1939 году союза между советскими коммунистами и германскими нацистами. Потом, однако, началась чистка Госдепартамента от специалистов, которые для военного времени были настроены слишком антисоветски, и почти все они оказались бывшими сотрудниками Буллита. Рузвельт отправил Хендерсона на Восток; он служил послом в Ираке, Индии и Иране.
Другим специалистом по СССР, карьеру которого Буллит запустил на самый верх американской политики, стал Чарльз Боулен. Тоже выучив русский язык в Риге, Боулен вместе с Кеннаном стал ближайшим сотрудником Буллита в Москве. Потом, в военное время, Боулен вновь приезжал в Москву с Харри Хопкинсом, был переводчиком Рузвельта в Тегеране и Ялте, писал важнейшие речи для Маршалла и был советником Трумэна по советским делам. По словам Исайи Берлина, хорошо знавшего обоих дипломатов, между ними имелись серьезные различия. Для Боулена советско-американские отношения были чем-то вроде шахматной игры; для Кеннана это была борьба «идей, традиций, … форм жизни, … ментальностей» [109]. В 1953 году Боулен сменил Кеннана на посту американского посла в Москве. Потом, повторяя карьеру Буллита, в 1963-м он стал послом во Франции. Отношения между Боуленом и Кеннаном были очень близкими. «Жизнь сделала нас интеллектуальными и профессиональными братьями», – так Кеннан описывал эту близость; еще он характеризовал многолетние отношения с Боуленом как «интеллектуальную интимность». Кеннан ссылался на Бухарина, который в предсмертном слове на судебном процессе в Москве сказал, что интеллектуальная дружба – самая сильная связь, которая может существовать между мужчинами. На деле это сказал Карл Радек, рассказывая в январе 1937-го на «процессе антисоветского троцкистского центра» о своих отношениях с Бухариным. «Не знаю, – продолжал Кеннан, – верно ли это для всех мужчин на свете. Но это наверняка было верно для Бухарина, и в интеллектуальном вызове, который представляла для нас коммунистическая Россия, было что-то такое, что делало эти слова верными и для нас, в чьи обязанности входило ответить на этот вызов». Такая фигура речи – рассказ о многолетних отношениях с коллегой словами, которые один большевик сказал о другом в самых необычайных обстоятельствах, после пытки и накануне смерти – характерен для Кеннана и его друзей. Люди, сделавшие революцию в России и теперь гибнущие от нее, казались американцам сказочными фигурами, героями античной трагедии, жертвами фатума. Но и те немногие москвичи, которые знали американцев в терроризированной Москве, тоже видели в них волшебных героев – могущественных пришельцев, от которых исходила опасность, но возможно, и спасение. В этом обмене экстраординарными и, конечно, нереалистичными ожиданиями состоял один из секретов того очарования, которое представляла для американцев сталинская Москва.