Книга: Девушка пела в церковном хоре [litres]
Назад: О смысле поэзии
Дальше: Небо в алмазах

Нейтрального порта не будет

«Когда?» – вот был еще один важный вопрос, переводившийся так: сколько у меня – у всех нас – времени.
И первая моя мысль, когда я вышел (после Бальмонта) на верхнюю палубу, оказалась такой: не успел. Потому что на палубе было что-то не так, очень темно, двигались какие-то люди: ничего подобного на крейсере раньше не замечалось.
– Замри, Алексей! – донесся голос откуда-то сверху. – А то в темноте упадешь за борт.
На «ты» и по именам мы общались здесь только с одним человеком – с Ильей, конечно.
– И вот так… а сейчас… – продолжал звучать веселый голос Перепелкина. – Ну-ка, Алексей, нужен волшебник, поднимайся сюда и скажи «свет»!
Я поднялся, гремя ступенями, сказал «свет», и начался парад огней. Четыре белые или красные лампочки системы Степанова, трепетный потусторонний блеск фонаря Табулевича. Они вспыхивали на мачтах, на носу и корме, и вот в финале мощный прожектор с боевой рубки создал длинный туннель света параллельно воде (она осиялась изнутри серебряно-зеленой магией), потом скользнул по хищному килю какого-то из наших кораблей вдали…
В общем, и был свет. Обнаружилось, что на мостике – Блохин, гладящий бороду с одобрением, еще несколько офицеров. По всему кораблю снимались с вахты люди, до того делавшие что-то с проводами и всем прочим.
– Ну вот, – сказал Илья. – Механизмы настроены, кочегарка работает, рулевые всякие штуки тоже в порядке, а теперь и вся гальваника готова. Крейсер как новенький.
Он пихнул меня локтем в бок и тихо добавил:
– Хоть сейчас в дальнее плавание.
Значит, это будет скоро, пришла мне в голову мысль. Только бы не этой ночью. А почему и не этой?
Лебедева я нашел по прекрасному дыму его сигары, к счастью, одного на кормовом балконе – и там, что было кстати и некстати, горели хорошие фонари. Подошел, пожал ему руку – он немного удивился, но потом ощутил на своей ладони бумагу.
И больше не удивлялся, аккуратно бросил взгляд по сторонам, потом скользнул глазами по моей четвертинке прокламации.
Честное слово, ему хватило секунды две.
– Откуда? – негромко поинтересовался он.
– Матросский гальюн на артиллерийской палубе.
– Вы случайно не знаете когда?
– К сожалению…
– Ничего, ничего… Не беспокойтесь, все будет хорошо.
И Лебедев оценивающе посмотрел на ясный огонь кончика сигары.
Он все уже знает, пришла в голову мысль. Так что я если чего-то и добился, то всего лишь показал, на чьей я стороне. Это если кто-то вообще этим интересовался. Но заодно и в полном смысле слова засветился на мостике, назад пути нет. Да и не было.

 

До бунта оставались, как выяснилось, еще ровно сутки. За эти двадцать четыре часа произошло еще много непонятных и не очень приятных событий.
Побили Ена. По слухам, это сделал какой-то очень пьяный матрос, обозвав свою жертву шпионской японской мордой. «А так ли это?» – мрачно подумал я. «В морде ли дело? Что-то происходит».
И оно еще как происходило, потому что дальше мы узнали про загадочную смерть и как бы не убийство. Под утро в шлюпке у берега нашли тело нашего матроса, и тут у всех возникли мысли: а что он там делал в одиночестве? Шлюпка – это шесть гребцов, ну четыре… Никто не мог мне сказать, кто его туда отправил – получается, что ушел он ночью (вопреки адмиральскому приказу?), но неясно, зачем и почему.
Далее, подошел Шкура, с ним какой-то тоже не очень молодой матрос с неприятными бледно-серыми глазами.
Вот интересно, в строевые команды людей старше тридцати не берут. И как им удается смотреться на десятилетие старше? Наверное, жилось не очень легко.
Шкура молчал, матрос – нет:
– Ребята эту колыбельную забыть не могут, вашбродь. Простая, но за душу берет. Как, еще раз, автора зовут? Ага, значит, Бальмонт. Ну, я вам так скажу: вы теперь, если что, то не бойтесь – в обиду не дадим. Вы нужный человек. Вы к нам еще приходите потом.
Козырнул и ушел. В обиду, значит, не дадут – и после ухода корабля в одиночное плавание? Мы со Шкурой внимательно смотрели друг на друга.
– Расскажите, кто вы такой? – прервал молчание я.
– Матрос второй статьи Федор Шкура, – летаргически отозвался он.
– А кроме второй статьи?..
Это лицо человека, который… – молча попытался сформулировать мысль я. Это лицо похоже на каменную башню, вот как.
– Сын ссыльного, – выдавил наконец он. – Отец – шляхтич, сослали в Вятку после польского восстания. Был Шкурятским. Читал книги о море. Что вам еще сказать, господин Немоляев – я из арестантов. Посидел в крепости в Севастополе, за подрывную пропаганду. С тех пор тот город не люблю. Вы бы и так об этом узнали, и почему не сказать.
Интересно, сколько тут, в командах, вот таких бывших арестантов, подумал я. На нашем-то крейсере штрафников совсем мало, да и вообще команду сформировали полтора года назад. А вот на прочих… А бунтуют везде одинаково.
– Потом поговорим, господин Немоляев, а сейчас надо торопиться, – сказал наконец он и почти бегом двинулся по палубе. Матросы – им ведь положено бегать и вид иметь бодрый, подумал я.
Дальше пришли новости о том, кто был тот погибший матрос. Был баталером, то есть человеком, занятым снабжением корабля – все эти запаянные банки со сливочным маслом, солонина в бочках, галеты в ящиках или мешки сухарей.
Сухари – это была проблема. Как я узнал за обедом, на корабле то ли что-то сломалось, то ли на влажной жаре испортилась мука, и команда уже забыла о нормальном, печеном хлебе (тут я посмотрел на сухарь в своей руке). А вдобавок некоторые сухари покрылись плесенью.
И за это убили баталера? – подумал я. А что он делал в шлюпке ночью – или его лишь обнаружили под утро, а все прочее случилось накануне? Но мне никто ничего об этом не мог сказать.
Адмирал, понятно, не оставил это без очередного приказа. Вспомнил нашу ночную прогулку в Габуне, сообщил, что, когда стало невозможно посылать шлюпки явно, на этом ненавистном «Донском» начали делать это тайно, но утонувшего матроса скрыть уж никак нельзя.
А, так он утонул, – но почему все намекают на убийство? А если утонул, то каким образом оказался в шлюпке?
Ну и, понятно, Лебедева с Блохиным подвергли дисциплинарному взысканию, они были поручены строжайшему надзору младшего флагмана, командующего первым крейсерским отрядом – что бы это ни значило. Скорее всего, не значило ровно ничего.

 

Сухари и стали поводом для бунта, который – наконец-то – вспыхнул вечером.
И была потрясающая сцена. Я упоминал об этой бесконечно красивой процедуре – сначала «Окончить все работы! На палубах прибраться!», потом, в шесть вечера, сигнал к вину и ужину, и далее, среди червонного золота заката – спуск флага, с горнистами и барабанщиками, когда вся команда шпалерами выстраивается на верхней палубе, летят ленточки бескозырок, трепещут клеши штанов.
Но в этот раз…
– Матросы покидали плесневелые сухари за борт, – прошел слух.
И понятно, когда вахтенный начальник возгласил свое «разойдись», матросы остались на верхней палубе, повахтенно, у правого и левого борта – как две стены.
Тут стало тихо, в тишине прозвучал уже голос Блохина, повторно скомандовавшего «разойдись».
Я к этому моменту был там же, где и все – то есть все офицеры, ближе к корме. Корабль вновь четко поделился на матросский нос и офицерскую корму.
В кармане у меня был перепелкинский револьвер, которым я понятия не имел как пользоваться. А ведь он должен выстрелить, раз уж оказался здесь, подумал я, – и кто это сказал? Чехов?
А поскольку мы в пьесе, то как не заметить, что она хорошо отрепетирована. Все были на сцене, даже мы с Рузской (да, она была здесь, ноздри ее раздувались, а вот и Дружинин почему-то подобрался к ней близко, чуть не соприкоснулся), и все знали, что сейчас что-то будет.
Вот и следующая строка сценария:
– Свежего хлеба нам давайте!
И сразу, обвалом – крики, ругань, которые слышны были, наверное, на весь рейд.
И дополнительный свет на палубу, по команде Блохина.
Вот когда между двух матросских фронтов появился Лебедев.
Худой, равнодушный, с головой, подпертой жестким воротничком, он шел вдоль ряда матросов один, как будто о чем-то думая. Крики накатывали волнами, но в момент внезапной тишины с мостика донеслось:
– Ваше приказание выполнено, рулевое управление выведено из строя.
И тут стало еще тише, потом был какой-то общий вздох.
Далее Лебедев махнул рукой не глядя, к нему подскочил мичман с заранее, видимо, заготовленным блокнотом и карандашом.
С фланга он отсчитал десять матросов, переписал их фамилии. Команда вытягивала шеи, пытаясь понять, что происходит.
Десятке этой Лебедев еле слышно скомандовал:
– Шаг вперед – арш!
Пауза длилась менее секунды, после чего все десять шагнули вперед: рефлекс. Их развернули вправо, и десятка помаршировала глубже в носовую часть корабля. А Лебедев и мичман начали проделывать то же самое со второй десяткой.
В этих странных маневрах не было никакого смысла. Но, видимо, на то и было рассчитано: моряки вытягивали шеи, стараясь рассмотреть, что творится на фланге… И не знали, что делать.
А потом задние ряды дрогнули, люди сначала поодиночке, потом уже и толпой стали разбредаться и снимать койки с крюков, таща их в жилую палубу.
В какой-то момент я начал пытаться одновременно следить за этим безумным спектаклем – и посматривать на лица. Лиц было слишком много, мне было нужно увидеть и матросов, и особенно офицеров – и что-то я увидел и запомнил.
Понятно, что ни мое, ни чье-либо еще оружие не выстрелило.

 

Адмирал Рожественский – вот человек, которого мне до сих пор жаль. Потому что всем было понятно: сделать он не то чтобы ничего не может, но…
Вот он поднимается, на следующий день, к нам на палубу – серая борода топорщится, ненавидящие глаза переходят с одного лица на другое. И он ревет:
– Я знал, что команда здесь сволочь, но такой сволочи не ожидал!
И вдруг – что с ним, он сейчас заплачет? Нет, просто у адмирала от ярости перехватывает горло, он резко машет рукой и поворачивается обратно к трапу.
Потом, конечно, был приказ – про холуев японских, сеющих смуту между немысленными. Под домашний арест попали четыре лейтенанта (с продолжением исполнения обязанностей), фельдфебелей перевели на матросские оклады.
Но в те же дни взбунтовалась команда на пароходе «Русь», одном из наших транспортов. И был мятеж на «Малайе», виновников развезли по карцерам, страшным металлическим коробкам без окон и вентиляции, люди начали умирать. Их перевели на госпитальный «Орел». Ходили слухи о бунтах на прочих кораблях. Вот только нигде, кроме «Дмитрия Донского», не шла, видимо, речь об уходе корабля с последующим разоружением «в нейтральном порту, после чего все мы…». Нигде не звучала мысль «за борт кровососов, но…», и нигде не размышляли насчет того, как поведут себя моряки на прочих кораблях – «станут ли стрелять в своих братьев», если от адмирала поступит такой приказ.
Я хорошо понимал, что хотя до России тысячи километров, уплыть от нее далеко невозможно, и события здесь продолжатся.
Но я и представить не мог, что продолжатся они в виде спектакля, который кончится кровью.
Назад: О смысле поэзии
Дальше: Небо в алмазах