Наверное, если б я жил в Древней Греции, моему рождению предшествовало бы множество мрачных предзнаменований: солнечные затмения, огненные кометы и другие предрекающие беду зловещие знаки природы.
Однако я – дитя иной эпохи, и мой приход в этот мир обошелся вообще без происшествий. Отец – человек, сломавший мне жизнь, превративший меня в чудовище, – даже не присутствовал при родах. Он до поздней ночи резался с рабочими на ферме в карты, курил сигары и хлестал виски.
Порой я, прикрыв веки, пытаюсь представить себе маму во время родов, и тогда передо мной встает смутный, расплывчатый образ прелестной девятнадцатилетней девушки.
Она лежит на койке в отдельной палате. Слышно, как в другом конце коридора болтают и смеются медсестры. Мама совсем одна, но это ее не тревожит. Наоборот, в одиночестве она находит покой: можно погрузиться в размышления, не боясь очередной вспышки гнева мужа. Мама радуется будущему ребенку, потому что младенцы не разговаривают.
Хотя мама знает, что муж хочет мальчика, в душе она отчаянно надеется, что будет девочка. Ведь из мальчика вырастет мужчина. А мужчинам нельзя доверять.
Схватки приносят облегчение: они отвлекают от раздумий. Мама сосредотачивает внимание на телесных ощущениях: дыхании, подсчете времени между схватками и пронзающей боли, которая одним махом изгоняет из головы все мысли, стирает, будто мел со школьной доски. Мама с готовностью растворяется в ней, теряя саму себя.
Наконец на рассвете появляюсь я.
Узнав, что ребенок – не девочка, мама была глубоко разочарована. Отец же, наоборот, пришел в бурный восторг: фермерам, как и королям, требуется много сыновей. Я был его первенцем.
Чтобы отметить это событие, отец притащил в роддом бутылку дешевого шампанского.
Но был ли то повод для радости или, напротив, большое несчастье? Может, высшие силы уже тогда предрешили мою участь и никто не смог бы ничего изменить? Не милосерднее ли было бы со стороны родителей задушить меня во младенчестве или обречь на смерть и тление, бросив одного среди пустынных холмов?
Догадываюсь, как бы отреагировала мама, если б узнала о моих поисках виновного. Она бы этого не потерпела.
«Не стоит никого винить, – сказала бы она. – Не надо воображать, что события в твоей жизни происходят неслучайно, и выискивать какие-то причинно-следственные связи. На самом деле они не значат ровным счетом ничего. Жизнь вообще напрасна и бессмысленна. И смерть тоже».
Но когда-то мама считала иначе.
В юности она была другой: хранила высушенные цветы, читала поэзию. Этот ее секрет я раскрыл, найдя в глубине шкафа коробку из-под обуви. Там мама прятала старые фотографии, цветочные лепестки и стихотворные признания в любви, которые отец, делая массу орфографических ошибок, писал в начале их отношений. Однако увлечение стихами у отца быстро прошло. А следом – и у мамы.
Она вышла замуж за человека, с которым была едва знакома. А он отнял у нее все, что она любила. Отец привел маму в мир тяжкого труда и лишений. Отныне ей приходилось работать от зари до зари: взвешивать овец, кормить их и стричь. Изо дня в день, из года в год.
Конечно, были в маминой жизни и радостные, светлые моменты. Например, ее любимая пора – сезон ягнения, когда на свет появлялись крошечные, невинные создания, словно белые грибочки.
Мама научилась не привязываться к ним и никогда не позволяла себе прикипеть к ягнятам.
Худшей частью фермерского уклада была смерть – бесконечная, непрерывная череда смертей – и все, что с ней связано. Мама собственноручно помечала овец, которых предстояло забить: слишком худых, слишком толстых, не дававших потомства. А потом появлялся мясник в жутком, забрызганном кровью фартуке. Отец всегда ошивался рядом, горя желанием помочь. Он обожал резать скот. Похоже, убийства доставляли ему наслаждение.
Во время бойни мама уходила в душ, тайком прихватив с собой бутылку водки, надеясь, что шум воды заглушит ее рыдания.
А я убегал в самый дальний конец фермы и закрывал уши, но все равно слышал отчаянное блеяние овец.
Когда я возвращался к дому, отовсюду исходило зловоние смерти. В открытой части сарая были разложены разделанные тушки. В сточных канавах бурела кровь. Рядом, в кухне, мама и отец взвешивали и упаковывали мясо, распространявшее тошнотворный запах. По столу, к которому прилипали кусочки плоти, растекались багровые лужицы. Над ними вились толстые мухи.
Кишки и другую требуху, не годящуюся в пищу, отец выкидывал в выгребную яму на краю фермы.
К этой яме я старался не приближаться. Она вселяла в меня ужас. Отец грозился похоронить меня там живьем, если я не буду слушаться, хорошо себя вести и хранить его секреты.
«Никто никогда не узнает, – говорил он. – Никто тебя не найдет».
Мысленно я представлял, как лежу в яме, среди смердящих останков животных, в которых кишат черви, личинки и другие отвратительные насекомые-падальщики, и трясся от страха.
Я и сейчас содрогаюсь, когда думаю об этом.
Утром Мариана отправилась на встречу с профессором. Ровно в десять, с первым ударом часов на церкви, она приблизилась ко входу в преподавательский сад.
Фоска, в темно-сером вельветовом пиджаке, ее ждал. Верхние пуговицы белой рубашки были расстегнуты, а волосы свободно падали на плечи.
– Доброе утро, – поздоровался он. – Рад вас видеть. Я боялся, что вы не придете.
– Я пришла.
– Вы очень пунктуальны. Интересно, Мариана, что это о вас говорит?
Мариана не ответила на улыбку Фоски, желая внешне выглядеть сдержанной и хладнокровной.
Профессор распахнул перед ней деревянную калитку и сделал приглашающий жест рукой.
– Прошу!
Вслед за ним Мариана шагнула за ограду.
Сад был предназначен исключительно для преподавателей и их гостей. Студенты сюда не допускались. Мариана оказалась здесь впервые, и ее поразила умиротворенность и живописность этого места. Сад, выдержанный в тюдоровском стиле, располагался в низине. Его окружала старая кирпичная стена, которую постепенно разрушала прорастающая сквозь щели алая валериана. По всему периметру сада пестрели цветы: розовые, голубые и огненно-красные.
– Как тут хорошо! – восхитилась Мариана.
– Да, очень. – Фоска кивнул. – Я часто здесь гуляю.
Они неспешно побрели по дорожке. Фоска продолжал разглагольствовать о красоте Кембриджа в целом и сада в частности.
– Тут присутствует какое-то волшебство. Согласны? – Он взглянул на Мариану. – Уверен, вы это сразу ощутили, как и я. Легко могу представить вас юной студенткой. Мне знакомы эти чувства, когда приезжаешь в новую страну для новой жизни, простодушный и одинокий… Так?
– Вы сейчас обо мне или о себе?
– Пожалуй, об обоих, – улыбнулся Фоска. – Скорее всего, у нас были схожие переживания.
– Сомневаюсь.
Профессор покосился на нее, словно хотел что-то спросить, но потом передумал. Какое-то время они шли молча. Наконец Фоска снова подал голос:
– Вы очень неразговорчивы. Я-то ожидал совсем другого.
– Чего именно?
Профессор пожал плечами.
– Даже не знаю. Наверное, допроса с пристрастием.
– Допроса?
– Ну или просто множества вопросов. – Достав сигарету американской марки, с белым фильтром, он предложил ее Мариане.
Та покачала головой.
– Не курю.
– Теперь, кроме меня, никто не курит. Я пытался бросить – и не смог. Не хватило силы воли.
Он чиркнул спичкой и, затянувшись, выпустил длинную струйку дыма, растаявшую в воздухе.
– Я пригласил вас сюда, потому что, полагаю, нам нужно поговорить, – начал Фоска. – Я слышал, вы мной интересуетесь, расспрашиваете обо мне студентов… Кстати, я беседовал с деканом. Он уверяет, что не просил вас общаться со студентами ни о пережитом потрясении, ни вообще. Следовательно, Мариана, я хотел бы знать… какого черта вам от меня надо?
Мариана повернулась к нему. Фоска буравил ее глазами, вероятно, пытаясь прочитать по лицу мысли. Отведя взгляд, она пожала плечами.
– Да я так, из любопытства…
– Насчет меня?
– Нет, насчет Дев.
– Дев? – Профессор явно удивился. – Почему?
– Ведь это же странно, что вы выделяете кучку особенных, приближенных к вам учениц. Наверняка у других студентов это не вызывает ничего, кроме зависти и недовольства.
Улыбнувшись, Фоска снова затянулся.
– Вы занимаетесь групповой психотерапией, так? Значит, уж вам-то должно быть известно, что в малых группах лучшие умы прекрасно развиваются и процветают. Я просто создаю для них благоприятную обстановку, вот и всё.
– Этакий кокон для лучших умов?
– Хорошо сказано.
– При этом все лучшие умы исключительно женского пола?
Фоска уставился на Мариану.
– Да, среди наиболее одаренных людей больше всего женщин, – холодно ответил он. – Неужели с этим так сложно смириться? Я никому не делаю ничего плохого. Я вообще славный парень, разве что пью многовато. Если на наших уроках кого и обижают, так только меня.
– Обижают? Кто сказал, что кого-то обижают?
– Мариана, не увиливайте. Вы считаете меня злодеем, тираном, который третирует беззащитных студенток. Но вы ведь уже познакомились с этими юными леди и убедились, что они отнюдь не беззащитны. На наших встречах не происходит ничего предосудительного. Мы проводим семинары, обсуждаем поэзию, наслаждаемся вином и интеллектуальной беседой.
– Вот только одной из этих девушек больше нет в живых.
Фоска нахмурился. В его глазах мелькнул гнев.
– Думаете, что видите меня насквозь? – глядя на Мариану в упор, процедил он.
Смутившись, она потупилась.
– Нет… разумеется, нет. Я не хотела…
– Ладно, забудьте, – неожиданно миролюбиво и беззлобно перебил он и снова затянулся сигаретой. – Как вам известно, термин «психотерапевт» происходит от греческих слов psyche – душа и therapeia – лечение. Значит, вы врачуете души? А мою исцелите?
– Нет. Это под силу только вам.
Фоска кинул сигарету на землю и придавил ногой.
– Вы как будто убеждены, что я конченый негодяй. Не понимаю почему.
С легким раздражением Мариана обнаружила, что и сама не понимает.
– Не пора ли нам возвращаться? – предложила она.
Они направились к выходу. Фоска шел, искоса поглядывая на Мариану.
– Вы меня заинтриговали. Поймал себя на том, что гадаю, о чем вы думаете.
– Я не думаю. Я… слушаю.
Мариана сказала чистую правду. Пусть она не была детективом или следователем, зато, поработав психотерапевтом, научилась слушать – не только то, что говорят, но и то, о чем молчат. Она подмечала ложь и отговорки, утаиваемые чувства, скрытые симпатии и антипатии собеседника. Не оставляла без внимания ни одно психологическое явление, возникающее при взаимодействии людей.
В психотерапии есть такой феномен – «перенос», при котором ситуации из прошлого начинают влиять на то, как пациент воспринимает мир и выстраивает отношения с людьми в настоящем. Достаточно уловить все эмоции Фоски, которые он проявляет, сам того не желая, и Мариана узнает об этом человеке все, что нужно: его характер, секреты… Конечно, при условии, что к чувствам Фоски не будут примешиваться ее собственные.
Мариана прислушалась к себе и поняла, что напряжена: зубы стиснуты, в груди что-то жжет, кожу неприятно покалывает. Все это говорило о гневе.
Но сама Мариана не злилась.
Нет, злился Фоска.
Да, теперь Мариана отчетливо ощущала его ярость. Конечно, сам он ни за что в этом не признался бы. Профессор молчал, однако внутри у него клокотало бешенство. Похоже, ему действовала на нервы ее непредсказуемость. Фоска не мог понять, чего Мариана хочет, ему трудно было с ней общаться, и это его сердило. «Раз Фоска так легко и быстро выходит из себя, что же будет, если я по-настоящему его спровоцирую?» – неожиданно задалась вопросом Мариана. Проверять это на себе ей, пожалуй, не хотелось.
Дойдя до калитки, Фоска остановился. Посмотрел на Мариану, явно что-то прикидывая, и, приняв решение, предложил:
– Я тут подумал… что, если мы продолжим нашу беседу за ужином? Может, завтра? – В ожидании ответа он внимательно следил за ее реакцией.
Мариана, не моргнув, выдержала его взгляд.
– Хорошо.
Фоска улыбнулся.
– Отлично! Давайте встретимся у меня, в восемь. И еще…
И прежде, чем Мариана успела среагировать, он наклонился – и поцеловал ее в губы.
Поцелуй длился всего секунду. Мариана еще не опомнилась, а профессор уже повернулся и, насвистывая, вышел из сада.
Мариана брезгливо отерла рот кулаком.
Как он посмел?!
Она чувствовала себя так, словно Фоска напал на нее и глубоко оскорбил. Похоже, из сегодняшнего разговора он вышел победителем, сумев захватить ее врасплох, смутить и вывести из равновесия.
Мариану бросало то в жар, то в холод. Стоя под лучами утреннего солнца, она ощутила новый прилив гнева – на этот раз не чужого, а своего собственного.