Крестьянская реформа объявлена и реализуется, остальные готовятся.
По уже отмеченной закономерности «верхи» стараются сохранить политическое равновесие, компенсируя движение влево поворотом вправо, а иногда наоборот.
Через несколько недель после манифеста об отмене крепостного права под разными предлогами удаляются в отставку несколько политических деятелей, сыгравших заметную роль в крестьянском освобождении: вместо ненавистного дворянству Ланского – вчерашний крепостник Валуев; удаляется также Н. Милютин; большие замены происходят в Министерстве народного просвещения.
После того как дело сделано – исполнители отставлены, а крепостникам «брошена кость».
Поскольку крестьяне недовольны (правительство опасалось прямой пугачевщины, которая, правда, не состоялась), поскольку резко усиливается брожение среди студентов и демократической интеллигенции, требующих более решительных реформ и готовых к «революции снизу», власть использует ряд событий, которые совсем по-иному прозвучали бы, если бы, как во Франции 1789 года, в стране имелись активные, организованные низы (некоторые революционеры-разночинцы позже вспоминали, что в день освобождения крестьян – ходили по улицам столицы, ожидая начала народного мятежа и мечтая к нему присоединиться).
При таких обстоятельствах – и это еще один «исторический урок» – создаются благоприятные условия для провокационного мышления, прямых провокаций: речь идет о поводах для контратаки со стороны лидирующей власти, которые всегда находятся, если нужны.
Впрочем, подобных провокаций еще больше жаждали вчерашние крепостники и временно отступивший аппарат, чтобы остановить или замедлить опасное реформаторство. Весной 1862 года начались знаменитые петербургские пожары, тут же ловко использованные правительством для запугивания одной части общества, изоляции другой. «Зажигателей вне полиции не нашли, а в полиции не искали», – писал Герцен, допуская, что власть сама устроила столь выгодную «иллюминацию» или уж очень охотно использовала подвернувшийся случай… С пожарами совпало появление революционной прокламации «Молодая Россия», написанной группой студентов Московского университета, содержавшихся под стражей за участие в беспорядках: Петр Заичневский и другие арестанты старались в камере сочинить текст похлеще, поэтому вставили туда призыв к поголовному уничтожению всей царской семьи, помещиков и их семей, к кровавому террору в духе 1793 года, ликвидации частной собственности, семьи и т. п. За небольшое вознаграждение солдат-охранник отнес листок с текстом по указанному адресу, его перепечатали в подпольной типографии и распространили во многих экземплярах как раз в момент пожаров.
В руках правительства оказался козырь: в «Молодой России» увидели признак тайного революционного комитета, организующего поджоги. По всей видимости, власти позже доискались до истинного источника прокламации, получили сведения о роли Заичневского, но… не дали им хода (автор благодарит за эту информацию Л. И. Лиходеева). Подобное объяснение было «неинтересно», оно снижало эффект запугивания; куда выгоднее было воспользоваться ситуацией и арестовать Чернышевского, Николая Серно-Соловьевича и других «левых лидеров»!
Министр внутренних дел Валуев знал, что делал, когда писал: мол, пожары, прокламации, активность революционеров произвели на общество «желаемое действие».
Через несколько месяцев – еще одна возможность для усмирения и направления умов: в январе 1863 года начинается Польское восстание, которое царское правительство в немалой степени спровоцировало. Восстание позволяет использовать волну национализма, квасного патриотизма, охватившую и необразованное общество. Это было еще одно открытие – о способах отвлечения, направления «народных чувств» в нужную для верхов сторону.
Взгляд, поразительный по глубине и откровенности, на состояние народа и его будущее сформулировал в эту пору Николай Серно-Соловьевич, сумевший из тюрьмы передать Герцену и Огареву потаенное послание: «Гибель братьев разрывает мне сердце. Будь я на воле, я извергал бы огненные проклятия. Лучшие из нас – молокососы перед ними, а толпа так гнусно подла, что замарала бы самые ругательные слова. Я проклял бы тот час, когда сделался атомом этого безмозгло-подлого народа, если бы не верил в его будущность. Но и для нее теперь гораздо более могут сделать глупость и подлость, чем ум и энергия, – к счастью, они у руля».
Более двух лет ушло на усмирение разгоравшейся «революции снизу». Испуг либералов и крепостников перед угрозой слева усиливал и без того огромную самостоятельность власти.
Когда же волнения были усмирены и власть укрепилась, существенные преобразования были продолжены, но именно в том русле, какого искало правительство (напуганное дворянство теперь уже не столь рьяно отстаивало свое право на контроль «верхней власти»).
Манифест 19 февраля объявлен; вскоре 1714 мировых посредников из дворян контролируют реализацию реформы; в 1862 году издается ряд законов, ускоряющих крестьянский выкуп.
Новое устройство удельных и государственных крестьян. Во время Польского восстания белорусские, литовские и часть украинских мужиков получают свободу на более выгодных условиях, что нейтрализует их участие в событиях.
Осенью 1861 года – Александр II требует поторопиться с реформой суда; проекты «левеют».
15 января 1862 года – военный министр Д. Милютин представляет доклад с главными идеями военной реформы, и вслед за тем (1862–1874) начинается ее осуществление; с 1863 года происходит коренная перестройка военно-учебных заведений, превращение их в один из передовых форпостов российского просвещения.
Весна 1862 года – П. А. Валуев предлагает преобразовать Государственный совет в выборное, представительное учреждение; иначе говоря, речь идет о парламенте, сильно ограниченном, но все же парламенте.
29 июня – Александр II в принципе «не против», но пока что считает подобное преобразование «несвоевременным» (через 10 месяцев, в апреле 1863 года – еще одна попытка Валуева: вопрос отложен на неопределенный срок; за «земский собор» ратует в эту пору даже вчерашний либерал и завтрашний охранитель Катков).
29 сентября 1861 года – царь утверждает основные положения судебной реформы, после чего они обнародуются и обсуждаются как в прессе, так и на государственном уровне. «Замечания» позже собраны в семи томах.
17 апреля 1862 года – отмена жестоких телесных наказаний (кошки, шпицрутены, клейма).
1862–1863 годы – борьба за каждый пункт судебной, земской, университетской, цензурной реформы. «Весы» качаются то направо, то налево. «В последнюю минуту» властям удается несколько ухудшить университетскую реформу. По-иному пошло дело с реформой земской; она могла быть куда более куцей, если бы Д. Милютин и Корф не добились в Государственном совете некоторого расширения прав для крестьянских депутатов, а также разрешения земствам заниматься школами, больницами, тюрьмами (а для того располагать определенными денежными суммами). Как видим, наиболее успешное в недалеком будущем земское поприще (образование, здравоохранение) едва не было перечеркнуто подозрительными бюрократами.
1 января 1864 года – земская реформа.
20 ноября 1864 года – судебная реформа (торжественное открытие обновленных судов – в 1866 году). Об этих двух реформах подробнее – чуть ниже.
6 апреля 1865 года – реформа печати («Временные правила»). В этот день в России впервые появилась должность «ответственного редактора» (того, кто отвечает за уже напечатанное перед властью).
Поскольку самые значительные политические реформы были проведены в тот момент, когда правительство уже «завоевало» общество, – ясно, что оно находило собственную выгоду в этих преобразованиях.
Впрочем, комиссии из высших сановников, обсуждающих каждую строку и букву новых учреждений, чутко реагируют на события внешнего мира: порой выдвигаются важные прогрессивные идеи, затем их берут назад, выдвигают снова.
Вторую главную реформу правительство провести не захотело.
Именно тогда, когда вводились земские учреждения в уездах и губерниях, решался важнейший вопрос: быть ли Всероссийскому земству? Случись такое – явился бы на свет парламент, пусть слабый, в значительной степени совещательный, и сбылась бы с опозданием на полвека мечта Сперанского; и самодержавие все же было бы хоть немного ограничено законодательным органом (вспомним сходную по идее Булыгинскую думу, которая проектировалась летом 1905 года).
Позволим себе некоторую фантазию: во Всероссийском земстве помещики, буржуазия, даже в некоторой степени крестьянство, разночинцы обрели бы положительный и отрицательный политический опыт, заложили бы основы (пусть не формально, а фактически) будущих политических партий…
Самодержавие в известной степени ограничило бы себя и одновременно расширило собственную базу, опору. Точно так, как это было сделано перед крестьянской реформой созданием Редакционных комиссий, – только там были исключительно дворяне, а тут еще и представители других сословий.
Тогда-то возник важный диспут – всесословное самоуправление или бессословное? Иначе говоря, отдельное голосование по каждому сословию (и, конечно, дворянам предоставляется при этом наибольшее число депутатских мест) или – просто выборы одного депутата от определенного числа жителей (и тогда, естественно, – большинство у крестьян).
Представители разных общественных групп, от умеренных славянофилов до демократа Герцена, отстаивали бессословность. Известный деятель реформы А. И. Кошелев почти убедил царя, что сильное общественное самоуправление – единственное противоядие против бюрократии. «Бюрократия, – пророчествовал он, – заключает в себе источник прошедших, настоящих и еще (надеемся ненадолго) будущих бедствий для России».
Иван Аксаков предлагал, «чтобы дворянству было позволено торжественно перед лицом всей России совершить великий акт уничтожения себя как сословия».
Разумеется, эти идеи не проходили, как и чисто дворянские претензии на усиление своего политического влияния.
Одним дворянам Александр II парламент давать не желал, всем сословиям опасался.
Любопытно, что в эти самые месяцы, когда втайне решался столь существенный политический вопрос, из камеры Петропавловской крепости обратился к царю уже упоминавшийся заключенный «государственный преступник» Николай Серно-Соловьевич. Приведем длинную выдержку из его интереснейшего послания:
«Теперь наиболее образованная часть нации, видимо, оправдала в своих стремлениях правительство. Если правительство не займет своего природного места, т. е. не встанет во главе всего умственного движения государства, насильственный переворот неизбежен, потому что все правительственные меры, и либеральные и крутые, будут обращаться во вред ему, и помочь этому невозможно. Правительству, не стоящему в такую пору во главе умственного движения, нет иного пути, как путь уступок. А при неограниченном правительстве система уступок обнаруживает, что у правительства и народа различные интересы и что правительство начинает чувствовать затруднения. Потому всякая его уступка вызывает со стороны народа новые требования, а каждое требование, естественно, рождает в правительстве желание ограничить или обуздать его. Отсюда ряд беспрерывных колебаний и полумер со стороны правительства и быстро усиливающееся раздражение в публике <…>
Теперь в руках правительства спасти себя и Россию от страшных бед, но это время может быстро пройти. Меры, спасительные теперь, могут сделаться чрез несколько лет вынужденными и потому бессильными. О восстановлении старого порядка не может быть и речи: он исторически отжил. Вопрос стоит между широкой свободой и рядом потрясений, исход которых неизвестен. Громадная масса энергических сил теперь еще сторонники свободы. Но недостаток ее начинает вырабатывать революционеров. Потому я и говорю, что преследовать теперь революционные мнения значит создавать их.
Правительство обладает еще громадною силою; никакая пропаганда сама по себе не опасна ему; но собственные ошибки могут быстро уничтожить эту силу, так как она более физическая, чем нравственная».
Письмо Серно-Соловьевича ввиду «непочтительности» даже не было передано высочайшему адресату; лишь через 40 с лишним лет М. К. Лемке отыскал его в секретном архиве и заметил по этому поводу: «Правительство не прочло даже прошений Серно-Соловьевича, в которых замечался такой прекрасный анализ тогдашнего положения дел, такие умные советы для его изменения к обоюдной выгоде и столько мужества человека, сознательно готовившего себе все более и более отдаленную Сибирь… Кроме нескольких безгласных сенаторов, прошения эти никем не прочлись. Ни один министр или дворцовый интриган не поинтересовался голосом человека, так ясно предвидевшего всю последующую русскую историю».
Конституция: не только содержание, но само звучание этого слова вызывало острейшую отрицательную реакцию при дворе! Когда 20 лет спустя тому же Александру II, а затем и Александру III, дальновидные министры предлагали самые умеренные проекты «думы», «земского собора» или какого-либо другого подобного учреждения, они всячески подчеркивали, что это будет совсем не английский или французский парламент, что монархия все равно останется самодержавной; Столыпин в Государственной думе, которая уже была явным аналогом западноевропейских представительных учреждений, как известно, воскликнул: «У нас, слава богу, нет парламента!»
Срабатывал самодержавный инстинкт, многовековой опыт абсолютной монархии, по сравнению с которой даже правительство Людовика XIV и тирания Генриха VIII казались ограниченными, уступившими обществу заметную часть своей власти.
Только земства, уездные и губернские, а также аналогичные им городские думы – «кусочек парламента»: вот максимум того, на что смогло в 1860‐х годах пойти самодержавие; в 39 губерниях предполагалось 13 024 уездных депутата («гласных»): 6264 – от дворян, 5171 – от крестьян, 1649 – от горожан. Однако само число это еще ни о чем не говорит: все решал не «текст», а «контекст», а он был самодержавно-бюрократическим. Достаточно лишь одного, но зато ярчайшего примера: земствам, то есть местным органам власти, полиция (реальная власть!) не подчинялась; она была «инструментом» губернатора. Более того, вся история земств – это сплошные атаки на них губернаторов и других административных лиц, сеть урезаний, запретов.
Некоторые исследователи отсюда делают вывод, что земства ничего не значили. На самом же деле беспрерывные придирки доказывают как раз их значение: занимаясь как будто вполне мирными, разрешенными делами – школами, медициной, дорогами, – они были все-таки первым выборным, не только дворянским, но также и буржуазным, интеллигентским, крестьянским учреждением, которое потенциально несло в себе зародыш парламентаризма и тем раздражало.
Отвергая старинный английский путь – парламентский, русское самодержавие охотнее допускало «старофранцузский вариант», когда центр общественного самоуправления передавался сравнительно независимым судам.
Судебная реформа 1864 года оказалась самой последовательной из всех тогдашних реформ именно потому, что на ней сошлось несколько линий, идущих с разных сторон. Однако это не значило, что она проходила «легко». Необходимо отдать должное нескольким деятелям, пробивавшимся сквозь бюрократический частокол: С. И. Зарудный, В. П. Бутков, Д. А. Ровинский и ряд других (среди них не последнее место, между прочим, занимал будущий столп реакции К. П. Победоносцев).
Самодержавие не хотело «земских соборов», «всероссийской думы» и т. п.; косясь на земства, оно охотнее уступало в «менее важной» и особенно, чрезвычайно, можно сказать, скандально запущенной сфере.
Либералы требовали европейского суда, исходя из своих давних идейных установок.
Крепостники, консерваторы, утратив значительную часть власти над крестьянами, искали компенсации в органах, более или менее независимых от верховной власти, – в земствах и судах.
При всех последующих ограничениях и урезаниях, при изъятии с течением времени политических и некоторых других «особо важных» дел из компетенции новых судебных органов, полагаю, нам сегодня следует приглядеться не только к недостаткам тех судов, но и к их достоинствам, пусть далеко не полностью реализованным.
Прямое, «грубое» сопоставление судебных уставов 1864 года и наших современных советских судов позволяет отыскать в прошлом рациональные зерна для новой, грядущей реформы.
В самом деле, приглядимся к столь знакомым, давно провозглашенным формулам.
Суд независимый: разумеется, абсолютная независимость – фикция; но все же огромный скачок по сравнению с предшествующими временами заключался в ограничении привычного раньше вмешательства губернатора и других властей в судебные дела.
Этому способствовало и отделение следствия от полиции, и сравнительно высокая оплата судей – от 2200 до 9 тысяч рублей в год (меньше, чем в Англии, но больше, чем во всех других европейских странах); судейской независимости способствовало также появление ряда молодых, только что выпущенных университетских юристов. Можно говорить (ну, разумеется, понимая классовую «узость», относительность!) о целом поколении деятелей, которые «были созданы судебной реформой» и сами продвигали ее вперед, о таких, как Анатолий Федорович Кони, как целая когорта прекрасных адвокатов, которым несколько лет назад были посвящены интересные исследования профессора Н. А. Троицкого.
Правда, создателям новых судебных уставов не удалось пробить один из важнейших демократических принципов – ответственность должностных лиц перед судом, право обжалования действий административных лиц и учреждений. Предавать суду чиновников за их противозаконные действия можно было лишь с утвердительного разрешения губернаторов; мощная, традиционная российская бюрократия так просто не давала себя в обиду!
Независимость тогдашних судов сложно соотносится с принципом выборности, несменяемости: мировые судьи выбирались уездными земскими собраниями и городскими думами, но утверждались Сенатом; судьи же высших инстанций назначались министром юстиции, но за общими собраниями соответствующих судов сохранялось право – рекомендовать своих кандидатов; тут уместно напомнить, что прямой выборности судей самим населением не знало большинство стран Европы.
Итак, пусть ограниченно, но все же реально в России начало осуществляться старинное пожелание Монтескье о разделении властей. Хотя губернаторы и другие административные чины не уставали вмешиваться, навязывая «по старинке» свое мнение, суды с большим или меньшим успехом отстаивали свое.
Когда в 1878 году Вера Засулич стреляла в генерала Трепова, правительственный взгляд на это событие был ясен: хотя генерал не раз грубо и подло нарушал законы и правила, их вооруженная защитница должна быть строжайше наказана.
Суд, однако, внезапно ее оправдывает. И пусть сразу после того Веру Засулич отправляют в ссылку административным порядком, все же судебная независимость проявилась достаточно отчетливо.
Относительность судебной независимости, большие права губернаторов и полиции, в известной степени компенсировалась гласностью судопроизводства.
Опять же в наших учебных курсах со всяческими подробностями расписываются нарушения этой гласности, увеличение числа секретных, политических дел для безгласного рассмотрения, жуткие подробности, пытки, которым фактически подвергали народовольцев…
Все это правда.
Однако, опасаясь похвалить российский буржуазный суд, мы, случается, с водой «выплескиваем ребенка». 20 ноября 1866 года было разрешено «во всех повременных изданиях» печатать о том, что происходит в судах; 17 декабря того же года всем губернским ведомостям разрешались «особые юридические отделы для сообщения стенографических отчетов о ходе судебных заседаний». Судебные репортажи, сообщавшие о русских и заграничных процессах, становятся заметным явлением в прессе.
Отныне все административные ограничения и нарушения своих же принципов били по власти куда сильнее, чем прежде, когда беззаконие как бы не существовало из‐за реального отсутствия или недостатка законов!
Первым крупным политическим процессом, стенограммы которого воспроизводились в прессе и куда допускалась широкая публика, было дело Нечаева и его сообщников в 1873 году (как известно, сидя на этом процессе, Ф. М. Достоевский набирал впечатления для будущего романа «Бесы»).
Гласность вторгалась и в темные закоулки следствия, и в низшие, «мировые суды».
Положа руку на сердце, согласимся, что сегодня мы далеко не все знаем о том суде, какой существовал в конце XIX – начале XX века. Могут возразить, что в ту пору значительная часть населения была неграмотна и гласность для нее как бы не имела значения (вспомним рассказ Чехова «Злоумышленник»); однако трудно, почти невозможно вообразить, чтобы тогдашние газеты не печатали, неделя за неделей, отчеты о процессах, адекватных нынешним «торговым делам», Чернобылю…
Другая провозглашенная черта реформированного суда – бессословность – внешне кажется для нас совершенно неактуальной: это в конце XIX века были сословия, и суд, лишь преодолевая разные рогатки и сопротивление инстанций, пытался одинаково применять закон и к дворянству, и к мещанству, и к крестьянам…
Но снова и снова не уклонимся от параллели: если вникнуть в огромное число судебных злоупотреблений, скажем 1950–1970 годов, то, без всякого сомнения, заметное место среди них займут особые, по сути сословные права начальства, «неприкосновенной элиты»: неподвластность никому, кроме высшей администрации, воспроизводящей худшие черты минувшего сословного режима. Благодаря недостатку гласности должностные лица недавней поры бывали, признаемся, куда более «независимы» от суда, нежели чиновники (и даже очень важные!) в 1870–1910 годах.
Этой «дурной независимости» многообразно способствовало и чрезвычайное ослабление принципа состязательности.
Как известно, земские собрания на судебную сессию определяли 30 присяжных; для каждого отдельного заседания по жребию отбиралось по 18; на самом деле число присяжных равнялось классическому европейскому образцу, их было 12, однако резерв учитывал возможные болезни, отводы и т. п.
Роль адвокатов сразу стала довольно заметной. На недавно происходившем в Союзе писателей обсуждении нынешних судебных реформ было, между прочим, замечено, что число адвокатов в сегодняшней почти 10‐миллионной Москве не больше, чем их было во «второй столице» 1913 года (миллион с небольшим жителей). Уже упомянутый знаток проблемы профессор Н. А. Троицкий в своей книге «Царизм под судом прогрессивной общественности» отмечал, что «люди свободомыслящие, но не настолько передовые и активные, чтобы подняться на революционную борьбу против деспотизма и произвола, шли в адвокатуру с расчетом использовать дарованную ей свободу слова для изобличения пороков существующего строя. В. Д. Спасович в 1873 году, когда царизм еще не начал кромсать права адвокатуры и были еще живы все иллюзии первых адвокатов, имел определенные основания заявить от имени своей корпорации: „Мы до известной степени рыцари слова живого, свободного, более свободного ныне, чем в печати; слова, которого не угомонят самые рьяные свирепые председатели, потому что пока председатель обдумает вас остановить, уже слово ускакало за три версты вперед и его не вернуть“».
В результате русская адвокатура 60–70‐х годов стала средоточием судебных деятелей, которые могли соперничать с любыми европейскими знаменитостями… Многие из них ради адвокатуры оставили выгодную государственную службу, а семеро ушли из прокуратуры.
«Королями адвокатуры» были В. Д. Спасович, Д. В. Стасов, П. А. Александров, Ф. Н. Плевако, Г. В. Бардовский, В. Н. Герард и другие.
Разумеется, на этих людей начальство смотрело косо; некоторые позже попали в тюрьму и ссылку; справочный сборник, изданный в 1914 году к 50-летию судебных уставов, сетовал, что в российских законах только защитники предостерегались против нарушений «должного уважения к религии, закону и установлениям властей», тогда как в других кодексах нередко предупреждались обе стороны – и защита, и обвинение; наконец, почти не удалось в ту пору, в отличие от многих других стран, допустить адвокатов к предварительному следствию (то, о чем столь много пишут наши современные газеты!).
Итак, два «камня преткновения» нашей сегодняшней юстиции – судебная ответственность учреждений, а также адвокат на следствии – существовали и в XIX веке; эти «недостатки» лишь отчасти компенсировались некоторыми «достоинствами».
Снова и снова суммируя данные о судебной реформе, отметим ее особую роль при сильном централизованном авторитарном государстве. Власть упорно сопротивляется представительным учреждениям, например решительно противится образованию Всероссийского земства, поэтому демократия при подобной системе в немалой степени опирается на независимость судов (с чем и правительство соглашается более охотно)…
Надеемся, что серьезнейшая реформа советского суда, творческое усвоение им в новых социальных условиях лучших сторон суда буржуазного – все это будет главнейшей чертой демократизации…
Земская и судебная реформы 1860‐х годов способствовали большему отделению общества от государства.
В том же духе действовала и университетская реформа.
Вспоминаю эпизод, как однажды в Казанском университете почтенный историк обратил наше внимание на сравнительно недавно выставленную картину: юного студента Владимира Ульянова прямо в университетском помещении стремятся арестовать полицейские чины. «Мы объясняли товарищам, – шепотом поведал нам ученый, – что картина несколько не соответствует действительности. Владимира Ильича арестовали за пределами университета, так как полиция, согласно тогдашнему уставу, не имела права туда входить; товарищи, однако, сказали, что так будет убедительнее!»
Как известно, самоуправление русских университетов переживало приливы в царствование Александра I и отливы при Николае I. Смысл борьбы заключался в правах университетского совета и администрации: время от времени демократическое начало брало верх, и тогда выбирали ректора, деканов, сами решали, что и в каком объеме проходить, сами утверждали программы и объем обучения. Затем, однако, напуганная власть вводила «право вето» на все эти решения и присваивала его назначенному попечителю, иногда губернатору или тому ректору, который уже не выбирался, а назначался.
История отдаст должное замечательным ученым, прежде всего из Петербургского университета, которые не только оставили заметный след в науке, но и, решительно используя весь свой авторитет, выступали за университетское самоуправление. Новый устав сильно повышал автономию, административную и хозяйственную самостоятельность университетов, права студентов и преподавателей самим решать научные проблемы, объединяться в кружки, ассоциации; между прочим, отменялись вступительные экзамены, но более строгими делались выпускные… Последующие огромные успехи университетской науки доказывают, что это были правильные, прогрессивные, благодетельные меры, заслуживающие не буквального, но творческого возрождения в новых условиях, век спустя!..
Впрочем, по пути к окончательному утверждению реформа высшей школы не только приобретала, но и теряла. «В последнюю минуту» власти все же несколько повысили плату за обучение (по сравнению с первоначально предложенной); занятия по богословию из «добровольных» стали обязательными; несколько увеличены права министров и попечителей – вмешиваться в университетскую жизнь. В связи с университетской автономией возник в ту пору очень любопытный спор, весьма важный для потомков.
Представители власти (в частности, член разных реформаторских комиссий Модест Андреевич Корф) считали, что студентам надо только учиться и получать знания: знакомая и сколько раз провозглашенная после того позиция, которая вроде бы на первый взгляд верна, но в глубине своей обычно скрывает некоторые не очень благовидные цели!
Эту «глубину» сразу зафиксировали лучшие профессора, которые возразили, что цель университетов состоит отнюдь не в формировании говорящих машин, а прежде всего – в создании граждан; гражданин – это и знания, и общественные чувства…
Поклонившись старинным русским юристам, теперь воздадим хвалу профессорам, студентам, учителям, гимназистам.
Их было сравнительно немного (к тому же были реакционеры, «передоновы, беликовы»); у них было мало сил, но они сделали свое дело вместе с врачами, инженерами и другими выпускниками университетов.
Если смотреть чисто статистически, вообразить число неграмотных, не получивших вовремя медицинской или технической помощи, то действия этих людей покажутся мизерными, практически не очень существенными по сравнению с масштабами нашего столетия. Однако даже статистика покажет медленные, но определенные результаты, например рост числа грамотных с 6 процентов (1860‐е) и до 25–30 (перед революцией). И все же на первое место мы поставим не количественную, а качественную сторону: сами усилия этих людей, их стремления, пусть не всегда успешные, имели нравственный характер. Постепенно создавалась та высокая репутация разночинной демократической земской интеллигенции, которая, несомненно, относится к золотому фонду русского прошлого. Нравственный урок – важнейшая сторона просвещения.
В этой связи как не задуматься над еще одним сопоставлением времен. Однажды в большом сибирском городе мы разговорились с умными, почтенными преподавателями местного пединститута, напоминавшими своим обликом, разговорами и подходом о земской традиции (выяснилось, кстати, что они потомственные преподаватели, их предки действительно трудились в земской педагогике). Эти люди с грустью рассказали, что на отделении русского языка немалую часть студентов, особенно студенток, составляют выпускники сельских школ, присланные оттуда со специальным направлением, которое обязывало после окончания пединститута возвратиться в родные края, уже учителями: «Мы даем этим девочкам диктант, и они делают 7–10 ошибок; без направления из глубинки они, конечно, не были бы приняты. А мы их зачисляем, и через несколько лет они возвращаются в родные села, делая в диктантах 3–4 ошибки».
Широкий, хорошо поставленный «круговорот невежества в природе»: отдельные, действительно способные люди, которые возвращаются в свои деревни, – исключение, лишь подтверждающее правило. Можно, конечно, жонглировать цифрами, найти прогресс в том, что тысячи, пусть невежественных, учителей все же теперь идут в деревню, где прежде трудились единицы. Но можно (и думаем, должно!) рассудить иначе. Сто лет назад в темную, безграмотную деревню отправлялись люди, уверенные: если масса отсталая, то педагог тем более должен быть высокообразован. Теперь же стихийно складывается практика: там, в глубинке (да и ведь не только в глубинке!), публика столь «серая», что сойдет любой наставник, даже делающий в диктанте по нескольку ошибок.
Принцип противоположный старинному не только в практическом смысле, но прежде и более всего – в нравственном…
В XX веке необходимость известного просвещения была ясна даже консервативным верхам; в какой-то степени оно поощрялось, но в то же время пресекалось из‐за боязни, что темные люди начнут слишком много понимать…
Нет ли тут, увы, современных аналогий? Просвещение, образование, конечно, необходимы, но «консервативные верхи», большей частью инстинктивно, а порой и сознательно, всегда опасаются истинного просвещения, которое ведет к самостоятельности, живой инициативе…
Сходные события происходили с 1860‐х годов в сфере печати.
Старая, жесткая предварительная цензура заменяется с 1865 года новыми правилами; по-прежнему цензоры читают перед выходом издания сравнительно массовые, для народного чтения, а также наиболее распространяемую периодику; значительная же часть книг, периодических изданий (таких, например, как журналы «Русская старина», «Русский архив») подвергается отныне цензурированию лишь после выхода («карательная цензура»). В этих случаях порой перехватывается часть уже готового тиража, делаются предупреждения, которые, накопившись, позволяют начальству запретить издание.
После 1905 года практически вся цензура действует «вдогонку» опубликованным книгам, журналам, газетам.
Послабление не абсолютное, однако немалое.
И снова, как в просвещении и других сферах, наблюдается известный парадокс.
Власть чувствует определенную выгоду новой печати, возможность на нее опереться и в то же время опасается чрезмерной свободы, время от времени прижимает не только левые, но даже весьма умеренные и консервативные издания.
Повторим, что известный уровень свободы используется отнюдь не только «левыми», но и «правыми», иногда и в большей степени: вспомним споры о дворянском участии в управлении в связи с реформой 1861 года…
Дореформенная власть (в частности, Николай I) была удовлетворена своей узкой социально-политической опорой и не видела в периодической печати серьезного способа расширить свое влияние. Конечно, издания булгаринского типа считались полезными, поощрялись, однако даже таких литераторов Николай I презирал и в лучшем случае «терпел», не говоря уже о более глубокой и высокой литературе.
Любопытно, что после 1855 года российской прессе много лет запрещалось, к примеру, не только критиковать, но даже и называть имя Герцена: власть нуждалась в контркритике, «Антиколоколе», однако никак не решалась доверить эту роль сколько-нибудь независимому печатному подцензурному изданию.
Решилась она на это в 1860‐х годах. И тогда, одновременно с выходом, например, декабристских и пушкинских материалов, прежде цензурно невозможных, одновременно с выходом книг и изданий русских классиков, Некрасова, Тургенева, Толстого, Достоевского, Щедрина (что свидетельствовало о значительном расширении писательских и читательских свобод), вчерашний либерал, один из «тузов прессы» Михаил Катков начинает резко, злобно нападать на Вольную печать Герцена…
Приглядимся к «Русскому вестнику» и «Московским новостям» Каткова: они давно числятся по «реакционной части» – жестоко, шовинистически атакуют поляков и других «инородцев», напускаются на либералов, на земские и судебные свободы, нападают на демократию похлеще, чем некогда Фаддей Булгарин.
И все же это совсем не Булгарин. Каткову куда больше можно, разрешено; он позволяет себе многое, прежде неслыханное. С одной стороны, печатает ряд сочинений, играющих заметнейшую роль в русской общественной и культурной жизни, – «Войну и мир», «Преступление и наказание», «Обрыв» (отнюдь не левые взгляды издателя, тем не менее достаточно широкие и многосторонние). Притом Катков – за капитализм, за существенные экономические перемены, заводы, железные дороги, но без демократии, без всяких политических уступок. То, что это невозможно, что экономика «тянет» за собой политику, что, ратуя за железные дороги, Катков, даже против своей воли, объективно призывает к обновлению России, об этом пока не думали, этого не замечали. Меж тем влияние «Русского вестника», и особенно «Московских ведомостей», было таково, что, случалось, критика Каткова вела к опале и даже отставке того или иного министра, а это было совершенно немыслимо до реформы! Когда же министры жаловались царям (Александру II и особенно Александру III), те разводили руками и давали понять, что не могут, не собираются ограничивать Каткова (впрочем, иногда даже власть не выдерживала – штрафовала консерватора Каткова или закрывала на время его издания!).
Так, не доверяя и колеблясь, самодержавие и радовалось новой печати, и негодовало; использовало ее для расширения своей основы и в то же время очень боялось, как бы этот процесс не вышел за рамки.
Позже всех была законодательно оформлена военная реформа 1874 года. Замена многолетней рекрутчины всеобщей воинской повинностью, краткими сроками службы была, несомненно, прогрессивным, европеизирующим явлением.
Постоянно отыскивая параллели того и нашего века, усматривая закономерное повторение витков исторической спирали, мы обращаем внимание на некоторые внешние второстепенные стороны военной реформы, которые представляются сегодня особенно актуальными.
Менялся стиль. В военно-учебных заведениях, управлениях – все больше людей интеллигентных, «милютинцев» (в честь проводившего военную реформу министра Дмитрия Милютина). Наука, преподавание, гуманность, знания, все то, что поганой метлой изгонялось из николаевской армии, теперь возвращалось. Разумеется, возвращалось с относительным успехом, с сохранением немалого числа офицеров, представленных позже в купринском «Поединке». И все же общее направление, репутация новой армии соответствовали тому, что происходило в судах, земстве, просвещении. В частности, заметной чертой милютинской политики было бережное отношение к интеллигентной молодежи, стремление не столько перевоспитать армейской лямкой «университетских умников», сколько и у них поучиться…