Книга: «Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков @bookinier
Назад: Радищев возвращается
Дальше: Эпилог

И грянул спор…

Отдельные критические замечания Пушкина о Радищеве отчасти принимаются, но в основном оспариваются Искандером. Сопоставим следующие тексты:

Пушкин: «Путешествие в Москву… очень посредственное произведение».

Герцен: «Превосходная книга».

О слоге Радищева:

Пушкин: «Порывы чувствительности, жеманной и надутой, иногда чрезвычайно смешны. Мы бы могли подтвердить суждение наше множеством выписок. Но читателю стоит открыть его книгу наудачу, чтоб удостовериться в истине нами сказанного. В Радищеве отразилась вся французская философия его века: скептицизм Вольтера, филантропия Руссо, политический цинизм Дидерота и Реналя; но все в нескладном, искаженном виде, как все предметы криво отражаются в кривом зеркале».

Герцен: «Тогдашняя риторическая форма, филантропическая философия, которая преобладала в французской литературе до реставрации Бурбонов и поддельного романтизма – устарела для нас. Но юмор его совершенно свеж, совершенно истинен и необычайно жив».

Пушкин: «Какую цель имел Радищев? чего именно желал он? На сии вопросы вряд ли мог он сам отвечать удовлетворительно. Влияние его было ничтожно».

Герцен: «И что бы он ни писал, так и слышишь знакомую струну, которую мы привыкли слышать и в первых стихотворениях Пушкина, и в „Думах“ Рылеева, и в собственном нашем сердце».

Как всегда, Герцен подчеркивает злободневность, современность публикуемых материалов.

Строки о весне 90‐х годов, когда «все ждали с бьющимся сердцем чего-то необычайного», когда «святое нетерпение тревожило умы и заставляло самых строгих мыслителей быть мечтателями», – все это было явной параллелью мечтаниям, иллюзиям 1860‐х годов.

«Разговор с Пушкиным» продолжается и во втором «Введении Искандера», непосредственно перед текстом радищевского «Путешествия». Большую часть герценовского предисловия занимают отрывки из пушкинской статьи, а также прибавления (из записок Храповицкого), которыми Пушкин сопроводил «Александра Радищева».

Как и в первом введении, здесь подчеркивается радищевский «громкий протест против крепостного состояния»; последний проект Радищева, возвращенного из ссылки, – это, по убеждению Герцена, «план освобождения крестьян». (На самом деле Радищев в последние месяцы своей жизни служил в Комиссии составления законов.)

В период собственных максимальных иллюзий насчет возможных мирных преобразований в стране Герцен обходит, как бы не замечает народного бунта, возмущения, о котором ясно говорится в «Путешествии». Заметим, как в этой связи он цитирует пушкинскую статью о Радищеве.

Пушкин: «Он написал свое „Путешествие из Петербурга в Москву“, сатирическое воззвание к возмущению, напечатал в домашней типографии и спокойно пустил его в продажу».

Герцен: «Радищев спокойно пустил в продажу свое „Путешествие из Петербурга в Москву“, напечатав его тайно в своей типографии, – говорит Пушкин».

Искандер полагает, что пушкинский «Александр Радищев» – это «статья, не делающая особенной чести поэту». И тут мы попадаем в самую гущу спора.

Критический отзыв Герцена печатался одновременно с другими откликами на пушкинское сочинение (оно, повторим, как бы заменяло пока еще запрещенное в России «Путешествие»).

П. В. Анненков, опубликовавший статью «Александр Радищев», был одним из немногих, кто находил, что эта работа поэта принадлежит «к тому зрелому, здравому и проницательному критическому такту, который отличал суждения Пушкина о людях и предметах незадолго до его кончины».

С Анненковым, однако, не согласился даже довольно умеренный критик Александр Станкевич: «Из биографической статьи „О Радищеве“, являющейся впервые на свет, мы можем ознакомиться с мнениями Пушкина о человеке, в котором, с точки зрения исторических и общественных условий, он усматривал только пример для поучения. Поучительная сторона явления закрыла от него другую сторону, трагическую. Нельзя сказать, чтоб это послужило в пользу живости и ясности биографического очерка».

Если уж люди, далекие от революционности, заступались за Радищева, что говорить о левых!

Е. И. Якушкин находил, что «убеждения автора были очень нетверды… Иначе как объяснить себе, что Пушкин, говоря об одной картине из крепостного быта, мастерски начертанной Радищевым, увлекается ею до того, что соглашается с ним, не замечая даже, что впадает через это в противоречие со своими собственными словами, высказанными за несколько страниц».

Историк, собиратель русских сказок А. Н. Афанасьев намеревался составить свод материалов, опровергающих позицию Пушкина, и писал другу 12 ноября 1858 года: «О Радищеве я уже думал, но дело очень щекотливое в цензурном отношении. На первый раз пущу выписки из известной его книги по поводу статьи Пушкина о Радищеве. К прозе Пушкина приготовлены очень любопытные дополнения и исправления по его собственноручным рукописям. Тут надо бы коснуться и статьи о Радищеве и его книге. Разумеется, отзыв Пушкина не выдерживает критики».

Еще левее Николай Добролюбов; в первой книге «Современника» за 1858 год он отвечает Анненкову: «Относительно этой статьи мы не можем согласиться с мнением издателя, что она принадлежит к тому зрелому, здравому и проницательному критическому такту, который отличал суждения Пушкина о людях незадолго до его кончины. В этой статье мы видим взгляд весьма поверхностный и пристрастный». При этом Добролюбов отмечал противоречия пушкинской статьи, где «выражается, без ведома автора, уважение его к Радищеву в самом оправдании, решительно противоречащем строгому приговору, произнесенному относительно всей деятельности этого человека вообще… Вообще нужно заметить, что статья о Радищеве любопытна как факт, показывающий, до чего может дойти ум живой и светлый, когда он хочет непременно подвести себя под известные, заранее принятые определения. В частных суждениях, в фактах, представленных в отдельности, постоянно виден живой, умный взгляд Пушкина; но общая мысль, которую доказать он поставил себе задачей, ложна, неопределенна и постоянно вызывает его на сбивчивые и противоречащие фразы».

В 1859 году в статье «Русская сатира в век Екатерины» Добролюбов снова высоко отзывается о первом революционере: «Книга Радищева составляла едва ли не единственное исключение в ряду литературных явлений того времени, и именно потому, что она стояла совершенно одиноко, против нее и можно было употребить столь сильные меры. Впрочем, если бы этих мер и не было, все-таки „Путешествие из Петербурга в Москву“ осталось бы явлением исключительным и за автором его последовали бы, до конечных его результатов, разве весьма немногие».

Наконец, Чернышевский в 10‐м номере «Современника» за 1860 год замечает о XVIII веке, что «Новиков, Радищев, еще, быть может, несколько человек одни только имели тогда то, что называется ныне убеждением или образом мыслей». Этими спорами 1858 года начинается продолжающаяся до сего времени полемика о подлинном смысле пушкинской статьи «Александр Радищев».

В конце XIX – начале XX века П. Н. Сакулин, В. П. Семенников и другие исследователи в общем соглашались с Анненковым и развивали мысль, что Пушкин выражал свои истинные (пусть и недостаточно объективные) идеи о Радищеве: вот таким был Пушкин, так думал…

В. Е. Якушкин, С. А. Венгеров, позже некоторые советские исследователи рассудили иначе. В той или иной степени они нашли в статье Пушкина иносказание: все дело в цензуре, стремлении поэта любой ценой «снять запрет» с Радищева, добиться права писать о нем.

Самое любопытное, что в этих спорах отчасти все правы. Действительно, Пушкин писал что думал. И, действительно, хотел обойти цензуру. Так же как правы были Герцен, Чернышевский, Добролюбов и другие критики 1850–1860‐х годов, защищавшие своего Радищева.

Главный секрет этих споров (кажется, далеко не всегда учитываемый), что люди говорили не только, порой не столько о Радищеве, сколько о себе: получался любопытнейший сплав объективного и субъективного, где очень трудно понять, когда кончается действительный разбор радищевских мыслей и построений и начинается исповедь; более того – сами критики порой уж не различают, где «предок» и где они…

Если бы статья Пушкина вышла тогда, когда она была написана, в 1836‐м, – современники безусловно нашли бы в ней много такого, что стало уж незаметно в 1858‐м. Они нашли бы, к примеру, сопоставление судеб – и здесь, может быть, главная отгадка, отчего Пушкин, вроде бы не слишком тяготеющий к Радищеву, делал одно усилие за другим, чтобы о нем написать, напечатать.

Нам нелегко ответить, из каких, скорее всего устных, источников поэт отыскал факты, построенные в определенную биографическую систему: Радищев – крайний революционер; потом, под впечатлением кровавых событий 1793–1794 годов и последующих лет, меняет воззрение и гибнет (выше кратко излагалась сходная версия, развитая уже в наши дни Е. Г. Плимаком и опирающаяся на очень широкий круг материалов). Как бы то ни было, подобный взгляд на биографию Радищева был Пушкину очень важен, потому что это – взгляд на себя!

Вообще трудно не заметить многих биографических параллелей.

Радищев в юности учится в Лейпциге, где (согласно Пушкину) «надзиратель думал только о своих выгодах; духовник, монах добродушный, но необразованный, не имел никакого влияния на их ум и нравственность. Молодые люди проказничали и вольнодумствовали».

Пушкин и его друзья примерно так же вспоминали и о Лицее, где «все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь», где поэт веселился, «в закон себе вменяя страстей единый произвол».

Позже – вольные, революционные мысли, о чем Пушкин пишет, прямо сравнивая век нынешний и век минувший: «Теперь было бы для нас непонятно, каким образом холодный и сухой Гельвеций мог сделаться любимцем молодых людей, пылких и чувствительных, если бы мы, по несчастию, не знали, как соблазнительны для развивающихся умов мысли и правила новые, отвергаемые законом и преданиями… Другие мысли, столь же детские, другие мечты, столь же несбыточные, заменили мысли и мечты учеников Дидерота и Руссо, и легкомысленный поклонник молвы видит в них опять и цель человечества, и разрешение вечной загадки, не воображая, что в свою очередь они заменятся другими».

Пушкин, как видим, строг к «детским мыслям»; строг, потому что не забывает о цензуре и потому что пишет о себе. Фраза, мелькнувшая в статье о друге Радищева Федоре Ушакове, хорошо применима и к Пушкину: «Сходство умов и занятий сблизило с ним Радищева».

Но пойдем дальше: Радищев пишет оду «Вольность» и свой главный труд. Пушкин тоже написал оду «Вольность» и другие бесцензурные труды. Радищева ссылают – Пушкина тоже…

«Император Павел I, взошед на престол, вызвал Радищева из ссылки, возвратил ему чины и дворянство, обошелся с ним милостиво и взял с него обещание не писать ничего противного духу правительства».

Ну как не заметить параллель с возвращением Пушкина и его известной беседой с царем Николаем I.

Далее в статье идут строки, где уж вообще невозможно разделить двух писателей:

«Не станем укорять Радищева в слабости и непостоянстве характера. Время изменяет человека как в физическом, так и в духовном отношении. Муж, со вздохом иль с улыбкою, отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что-то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют. Мог ли чувствительный и пылкий Радищев не содрогнуться при виде того, что происходило во Франции во время Ужаса? мог ли он без омерзения глубокого слышать некогда любимые свои мысли, проповедуемые с высоты гильотины, при гнусных рукоплесканиях черни? Увлеченный однажды львиным ревом колоссального Мирабо, он уже не хотел сделаться поклонником Робеспьера, этого сентиментального тигра».

Здесь, конечно, полускрытая пушкинская исповедь – об эволюции собственных взглядов, – для чего жизнь Радищева важнейший повод. И вот Радищев на свободе, на службе; ему хочется принести пользу, ибо имел «отвращение от многих злоупотреблений и некоторые благонамеренные виды».

Ничего не выходит: от прежних идей Радищев как будто удалился – новые хозяева ему не очень доверяют, угрожают: «Эй, Александр Николаевич, охота тебе пустословить по-прежнему! или мало тебе было Сибири?»

Радищев оканчивает жизнь самоубийством: «Огорченный и испуганный, он возвратился домой, вспомнил о друге своей молодости, об лейпцигском студенте, подавшем ему некогда первую мысль о самоубийстве, и… отравился. Конец, им давно предвиденный и который он сам себе напророчил!»

Эти строки, написанные Пушкиным за год до гибели, страшно читать. Ведь поэт, пусть во многом иначе, чем Радищев, тоже не пришелся ко двору; и, как Радищев, устал; и конец свой давно предвидел, и «сам себе напророчил», вспоминая погибших прежде друзей:

 

И мнится, очередь за мной,

Зовет меня мой Дельвиг милый,

Товарищ юности живой,

Товарищ юности унылой,

Товарищ песен молодых,

Пиров и чистых помышлений,

Туда, в толпу теней родных

Навек от нас утекший гений.

 

Пушкин в «Александре Радищеве» опять себе пророчил, он видел свое сходство со столь, казалось бы, непохожим человеком прошлого столетия. Это сходство очень и очень занимало поэта, идущего «вослед Радищеву…».

Но статья при жизни Пушкина не вышла в свет. К тому же – как печально заметил век спустя Виктор Шкловский в письме к Юрию Тынянову (а речь шла о Маяковском): «Поэт живет на развертывании, а не на забвении своего горя… Он писал о том, что он умрет. Слова были рифмованы. Рифмам не верят».

«Не верят» также иносказаниям. Когда поэт пишет о другом, как о себе…

История литературы знает немало примеров, когда произведение, даже примечательное, опоздав к современникам на несколько и более лет, встречало непонимание, сопротивление читателей (иногда преодолеваемое временем, а порой – нет). Снова повторим, что если бы Герцен и Добролюбов познакомились с пушкинской статьей в детстве или юности, то «привыкли» бы к ней: возможно, все равно бы не согласились, но судили бы более исторично. Однако статья явилась как новая в другую эпоху, в период революционного подъема, когда звучали иные голоса, иные песни.

И снова Герцен и его современники, толкуя о Радищеве, говорили о себе («это наши мечты, мечты декабристов»). Статья же Пушкина казалась «инородным телом», разговором из другой эпохи. Поэтому на нее так страстно набросились.

Набросились, не замечая, что саму страстность подхода все равно невольно заимствовали от Пушкина; Пушкин же – от Радищева, от его неравнодушной, самосжигающейся книги.

Как видим, спор, противоречия были завещаны второму, третьему, четвертому поколениям от самого первого; XIX веку – от XVIII.

Мы говорим о радищевских спорах, где сошлось уже многое, практически все, о чем будут толковать и дискутировать следующие поколения, размышляющие о Радищеве.

И о себе.

Назад: Радищев возвращается
Дальше: Эпилог