Лондон и Женева; написал «Былое и думы»; издал вместе с Огаревым восемь книг «Полярной звезды», 245 номеров «Колокола», «Исторические сборники», «Голоса из России», запрещенные на родине воспоминания и труды декабристов, Радищева, Дашковой, Щербатова, Лопухина, секретные записки Екатерины II, сборники потаенных стихотворений, документы о расколе, а также многое другое…
Огромная продукция Вольной русской типографии, в течение 17 лет управляемой всего двумя людьми.
Герцен был, наверное, самым счастливым русским писателем прошлого века, так как в течение многих лет писал и издавал все, что хотел, в полную меру таланта и знания, не ведая иной цензуры, кроме собственного разумения, и не имея недостатка ни в средствах, ни в хороших читателях.
Но за такую исключительность заплатил сполна: два ареста, две ссылки, смерть и гибель многих близких, разрыв со старыми друзьями, невозможность «пройтиться» (как он говаривал) по любимой Москве и подмосковному снегу.
С юных лет мы отвечаем на зачетах и экзаменах, что все эти дела и все эти жертвы – во имя уничтожения деспотизма и рабства, во имя революционного преобразования России.
Верно, конечно, но можно и должно смотреть еще шире. Все это – во имя свободы. Понимал же свободу Герцен очень широко, и мы, довольно часто вспоминая его удары по самодержавию и крепостному праву, куда реже обращаемся к тем его страницам, где Искандер ищет и отыскивает рабство в себе самом, и в своих, и в нас самих.
Революция… Герцен хорошо знает, как сильно переменили жизнь народов 1649, 1793 и 1830‐й.
Но одну революцию Герцен видел «в двух шагах» – Париж, июнь 1848-го, и «июньская кровь взошла в мозг и нервы».
Около 1860 года Герцен находит, что кровавая революция – средство самое крайнее, опасное и нежелательное. По сочинениям его можно составить на эту тему целую энциклопедию о мрачных эпилогах великих потрясений:
«…Мы не верим, что народы не могут идти вперед иначе, как по колена в крови; мы преклоняемся с благоговением перед мучениками, но от всего сердца желаем, чтоб их не было».
«Горе бедному духом и тощему художественным смыслом перевороту, который из всего былого и нажитого сделает скучную мастерскую, которой вся выгода будет состоять в одном пропитании, и только в пропитании».
«Я нисколько не боюсь слова „постепенность“, опошленного шаткостью и неверным шагом разных реформирующих властей. Постепенность так, как непрерывность, неотъемлема всякому процессу разуменья. Математика передается постепенно, отчего же конечные выводы мысли и социологии могут прививаться, как оспа, или вливаться в мозг так, как вливают лошадям сразу лекарства в рот?»
«Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляет вечную необходимость всякого шага вперед?..»
Сопоставляя разные формы социальных и политических переворотов, Герцен часто прибегает к «естественно-физиологическим» сравнениям. Петр I, Конвент шагают «из первого месяца беременности в девятый».
Необходимость хирурга не отрицается, однако роль акушера кажется более естественной, основной.
Вот отрывки из знаменитого сопоставления «хирурга Бабефа» (французского революционера, утопического коммуниста) и «акушера Оуэна» (английского утописта, утопического поборника мирных методов).
Процитировав (правда, несколько «сгущенно», иронически) проект будущего социалистического устройства общества, составленный в 1796 году Гракхом Бабефом, Герцен обращает внимание на строгую правительственную регламентацию, при помощи которой Бабеф собирался достигать общественного блага.
«Декреты приготовлявшегося правительства уцелели с своим заголовком: „Egalite – Liberte – Bonheur – Commune“ , к которому иногда прибавляется в виде пояснения: „Ou la mort!“ »
«Декреты, как и следует ожидать, начинаются с декрета полиции ».
Перечисляя отдельные пункты программы, Герцен выделяет курсивом грозные, карательные меры, причитающиеся за неисполнение гражданами их обязанностей. Заняв около двух печатных страниц этими выдержками, Герцен заключает:
«За этим так и ждешь „Питер в Царском Селе“ или „граф Аракчеев в Грузине“, – а подписал не Петр I, а первый социалист французский Гракх Бабеф.
Жаловаться трудно, чтоб в этом проекте недоставало правительства: обо всем попечение, за всем надзор, надо всем опека, все устроено, все приведено в порядок. Даже воспроизведение животных не предоставляется их собственным слабостям и кокетству, а регламентировано высшим начальством.
И для чего, вы думаете, все это? Для чего кормят „курами и рыбой, обмывают, одевают и утешают“ этих крепостных благосостояния, этих приписанных к равенству арестантов? Не просто для них: декрет именно говорит, что все это будет делаться mediocrement . „Одна Республика должна быть богата, великолепна и всемогуща“…
Противоположность Роберта Оуэна с Гракхом Бабефом очень замечательна. Через века, когда все изменится на земном шаре, по этим двум коренным зубам можно будет восстановить ископаемые остовы Англии и Франции до последней косточки. Тем больше, что в сущности эти мастодонты социализма принадлежат одной семье, идут к одной цели и из тех же побуждений, – тем ярче их различие».
Бабеф – хирург, Оуэн – акушер.
«Лекарств не знаем, да и в хирургию мало верим».
«Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри . Как ни странно, но опыт показывает, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы».
Что же делать? Что же главное?