Зофи поправила номерок на шее у Вальтера:
– Номер пятьсот двадцать два! Это особый номер. Он без остатка делится на один, два, три, шесть и… погоди-ка… также на восемнадцать, двадцать один, восемьдесят семь, сто семьдесят четыре и двести шестьдесят один. А это значит, что у него десять множителей! – (Вальтер взглянул на номер Зофии Хелены.) – А мое число простое. Делится только на себя и единицу. Но и оно по-своему особенное.
– А Петеру не нужно свое украшение? – нахмурился Вальтер.
Зофи обняла Вальтера, прижала его к себе, а Петера чмокнула в макушку:
– Вы с Петером едете по одному билету, Вальтер. Подойдет?
Она взяла малыша за руку, и они вместе встали в очередь к вагону, который указал им герр Фридман, сразу за той рыженькой, за кем они были в очереди на регистрацию. Пока они ждали, подошла тетя Труус:
– Зофия Хелена, ты добрая и умная девушка. В этом вагоне я назначаю тебя старшей. Поняла? Здесь с вами не будет взрослых, поэтому тебе придется самой все решать за всех. Справишься? Поможешь нам с герром Фридманом?
Зофи кивнула, но тетя Труус посмотрела на нее внимательно, и взгляд ее стал тревожным. Зофи испугалась. Может, она что-то не так сказала? Хотя нет, она ведь молчала.
– Милая, украшение придется оставить здесь, – сказала тетя Труус.
Зофи коснулась своей подвески – знака бесконечности, когда-то галстучной булавкой папы, которую дедушка переделал так, чтобы ее можно было носить на цепочке. Последняя память о папе.
– Отнеси его дедушке, – сказала тетя Труус. – И сразу назад.
Зофи кинулась назад, но отдала подвеску не деду, а Штефану. И поцеловала его прямо в губы со шрамом – мокрые от слез, они слегка припухли и были такие мягкие и теплые, что от одного прикосновения к ним у нее тоже стало тепло и мягко внутри. Она едва удержалась, чтобы не заплакать.
– Когда-нибудь ты напишешь пьесу, которая будет заставлять людей чувствовать то же, что и та музыка. Обязательно напишешь, – сказала она, бегом вернулась, взяла Вальтера за руку, и они вместе стали подниматься по ступенькам в вагон.
Повсюду на перроне, куда ни глянь, родители, затаив дыхание, ждали минуты, когда придется проститься с детьми навсегда: одни со страхом, другие – те, кто вопреки всему собирал чемоданчики своим детям, – с надеждой. Сколько здесь маленьких Аделей! Сколько матерей, чьи лица полны скорбной надежды, в точности как лицо матери Адель в то утро на перроне в Гамбурге! Интересно, как Реха Фрайер сказала ей о том, что девочка умерла, и как фрау Вайс справилась с этим, смогла ли она простить Труус за то, что та взяла у нее малышку, винит ли себя за то, что рассталась с ней? Разве это правильно – забирать детей у их родителей?
Она обшаривала глазами вокзал, ища Эйхмана. Где он, этот жестокосердый человек?
– Нельзя же взять мальчика прямо из постели и посадить в поезд, – шептала фрау Гроссман ей и Дезидеру Фридману, боязливо ища глазами нацистов-патрульных. – У половины детей корь начнется раньше, чем они прибудут в Харидж, а значит, все наши усилия пойдут насмарку. Разве нельзя найти другого семилетнего мальчика на замену?
– Карты уже у оберштурмфюрера Эйхмана, – ответила ей Труус. – Немцы проверят их, прежде чем выпустить поезд из Германии.
Сколько горюющих родителей ожидают скорого отхода поезда, а ведь он может и не тронуться с места, и все из-за одного заболевшего ребенка. Вот и еще одна непредвиденная проблема…
– Надо найти ребенка, который сойдет за него на фото, – сказала Труус, – и сможет выдать себя за другого.
– Но подумайте, как мы рискуем, – возразил герр Фридман, бросая нервный взгляд на окно второго этажа прямо над платформой. – Что, если все раскроется?
Труус проследила за его взглядом и сразу увидела их – человека и пса. Они стояли у окна и наблюдали за происходящим на платформе. Странно, почему-то ей сразу вспомнилась мать, как она стояла у окна их кухни в Дуйвендрехте в то снежное утро двадцать лет назад. Наверное, он тоже сейчас смеется, хотя она и не слепила снеговика, как тогда. Вот только смех у него совсем не такой, как у ее матери.
– Разве у нас есть выбор? – спросила она. – Без этого мальчика не уедет никто, ни сейчас, ни потом.
И они все трое принялись всматриваться в лица взрослых – не тех, кто жадно высматривал своих детей в окнах вагонов, а тех, кто молился в ожидании шанса.
Взгляд Труус упал на того взрослого мальчика, которого милая Зофия Хелена – для большей эффективности, Зофи, – слишком поздно привела для регистрации на поезд. Как же его зовут? Труус гордилась своей хорошей памятью на имена, но тут детей было больше шестисот, а этот мальчик не входил даже в первые шестьсот. Он стоял, чемодан на перроне, и смотрел в окно, за которым Зофия Хелена усаживала его маленького брата. Вальтер Нойман, вспомнила Труус. Так зовут младшего. А старшего зовут Штефан.
Проследив за взглядом Штефана, Труус увидела, как Зофи протерла запотевшее стекло и, пока Вальтер прижимал к окну плюшевого зверька, стала устраивать на сиденье другого ребенка.
– Тот мальчик, Штефан Нойман, – шепнула она герру Фридману и фрау Гроссман и, прежде чем те успели возразить, взяла у них номерок, багажную бирку и поспешила к Штефану. – Садись в последний вагон, Штефан, – тихо сказала она, протягивая ему номера. – Я сейчас туда приду. Если тебя кто-нибудь остановит, говори, что ты Карл Фюксель и что в карте неправильно записали твой возраст. Давай, быстро!
Парень взял у нее номера, схватил чемодан и повторил:
– Карл Фюксель.
– Но он же лет на десять старше! – возразил герр Фридман, когда мальчик промчался мимо них к вагону.
– У нас нет времени, – ответила Труус, заставляя себя не глядеть в окно, за которым стоял Эйхман, и вообще делать вид, будто ничего особенного не происходит, все идет как надо. – Поезд должен уйти раньше, чем у нас начнутся проблемы.
– Но ведь он…
– Умница. Неделями успешно избегал ареста. И я посадила его в последний вагон, мой.
– Да, но…
– Это еврейский мальчик семнадцати лет от роду, герр Фридман. Пока мы организуем второй эшелон, ему, скорее всего, исполнится восемнадцать.
И она сдала список служащему-нацисту, а тот понес его на утверждение Эйхману – только после этого поезд отправится в путь.