I. Провидение
5
Отсидев шесть лет в Уондсворте, Марти Штраус привык ждать. Он ждал, чтобы умыться и побриться каждое утро; он ждал, чтобы поесть; он ждал, чтобы испражниться; он ждал свободы. Так много ожидания. Конечно, все это было частью наказания, как и беседа, на которую его вызвали в этот унылый день. Но если справляться с ожиданием было легко, с беседами дела обстояли иначе. Он ненавидел оказываться в центре бюрократического внимания: досье на условно-досрочное освобождение, переполненное дисциплинарными отчетами и отчетами о домашних обстоятельствах, а также психиатрическими заключениями; то, как каждые несколько месяцев приходилось стоять голяком перед неучтивым чиновником, который говорил тебе, какая ты мерзкая тварь. Это причиняло такую боль, что он не сомневался, что никогда не исцелится от нее; никогда не забудет жаркие комнаты, полные намеков и разбитых надежд. Они будут сниться ему вечно.
– Входи, Штраус.
Комната не изменилась с тех пор, как он был здесь в последний раз, только воздух стал еще более затхлым. Человек на противоположной стороне стола тоже не изменился. Его звали Сомервейл, и в Уондсворте было немало заключенных, каждую ночь молившихся о его изничтожении. Сегодня он сидел за пластиковым столом не один.
– Садись, Штраус.
Марти взглянул на компаньона Сомервейла. Он не был тюремным служащим. Его костюм слишком элегантен, а ногти слишком ухожены. Постарше среднего возраста, телосложение крепкое, нос слегка искривлен – будто когда-то был сломан, а потом неумело вылечен. Сомервейл его представил:
– Штраус. Это мистер Той…
– Здрасте, – сказал Марти.
Загорелое лицо в ответ повернулось в его сторону: взгляд был откровенно оценивающий.
– Рад познакомиться, – сказал Той.
Его пристальный взгляд скрывал нечто большее, чем простое любопытство, хотя что – подумал Марти – он мог увидеть? Человека, которого время не пощадило: тело, ставшее вялым от переизбытка плохой пищи и недостатка упражнений; неумело подстриженные усы; глаза, остекленевшие от скуки. Марти знал каждую унылую деталь своей внешности. Он больше не стоил второго взгляда. И все же ярко-голубые глаза смотрели на него как зачарованные.
– Я думаю, нам пора перейти к делу, – сказал Той Сомервейлу. Он положил руки на стол ладонями вниз. – Как много вы рассказали мистеру Штраусу?
Мистер Штраус. Такое обращение – почти забытая вежливость.
– Я ему ничего не говорил, – ответил Сомервейл.
– Тогда мы должны начать с самого начала, – сказал Той. Он откинулся на спинку стула, все еще держа руки на столе.
– Как вам будет угодно, – сказал Сомервейл, явно готовясь к продолжительной речи. – Мистер Той… – начал он.
Но продолжить не успел, потому что гость его перебил.
– Вы позволите? – сказал Той. – Возможно, у меня лучше получится изложить ситуацию вкратце.
– Как пожелаете, – сказал Сомервейл. Он шарил в кармане пиджака в поисках сигареты, едва скрывая досаду. Той не обратил на него внимания. Асимметричное лицо продолжало смотреть на Марти.
– Мой работодатель, – начал Той, – человек по имени Джозеф Уайтхед. Я не знаю, знакомо ли вам это имя? – Он не стал дожидаться ответа и продолжил: – Если вы о нем не слышали, то наверняка знакомы с «Корпорацией Уайтхед», которую он основал. Это одна из крупнейших фармацевтических империй в Европе…
Название пробудило в памяти Марти смутные скандальные ассоциации. Но все это казалось мучительно расплывчатым, а времени ломать голову не было – Той не собирался тормозить.
– Хотя мистеру Уайтхеду под семьдесят, он еще контролирует корпорацию. Он сам себя создал, как вы понимаете, и посвятил жизнь своему творению. Однако предпочитает быть менее заметным, чем раньше…
Перед мысленным взором Штрауса внезапно возникла фотография на первой полосе. Человек, заслонившийся рукой от фотовспышки: приватный момент, выхваченный затаившимся папарацци для всеобщего обозрения.
– …Он старается избегать публичности, и после смерти жены его вкус к светской жизни почти иссяк…
Штраус тоже не любил нежеланное внимание, но вспомнил женщину, чья красота поражала даже при нелестном освещении. Возможно, та самая жена, о которой говорил Той.
– …Вместо этого он предпочитает руководить корпорацией из-за кулис, занимаясь в часы досуга социальными вопросами. Среди них – переполненность тюрем и ухудшение работы тюремной системы в целом.
Последнее замечание было, несомненно, адресованной Сомервейлу колкостью, которая безжалостно настигла цель. Чиновник затушил недокуренную сигарету в пепельнице из алюминиевой фольги, бросив на гостя кислый взгляд.
– Когда пришло время нанять нового личного телохранителя, – продолжал Той, – мистер Уайтхед решил искать подходящего кандидата не через обычные агентства, а среди кандидатов на условно-досрочное освобождение.
Он не может иметь в виду меня, подумал Штраус. Идея была соблазнительно хороша и слишком нелепа. И все же, если это не так, почему Той здесь и зачем вся эта болтовня?
– Он ищет человека, чей срок подходит к концу. Того, кто заслуживает, как по его, так и по моей оценке, возможности вернуться в общество, имея в своем распоряжении работу и некоторую самооценку. Ваше дело привлекло мое внимание, Мартин. Я могу называть вас Мартином?
– Обычно это Марти.
– Ладно. Пусть будет Марти. Честно говоря, я не хочу вселять в вас надежду. Мне предстоит побеседовать еще с несколькими кандидатами, помимо вас, и, конечно, в конце дня я могу обнаружить, что ни один не подходит. На данном этапе я просто хочу выяснить, заинтересует ли вас такой вариант, если он будет вам предоставлен.
Марти начал улыбаться. Не снаружи, а внутри, где Сомервейл не мог до него добраться.
– Вы понимаете, о чем я спрашиваю?
– Да. Я понимаю.
– Джо… мистер Уайтхед… нуждается в том, кто полностью посвятит себя его благополучию; кто с готовностью рискнет собственной жизнью, оберегая работодателя. Я, конечно, понимаю, что прошу слишком многого.
Марти нахмурился. Это и впрямь было немало, особенно после того, как в Уондсворте он шесть с половиной лет учился думать только о себе. Той быстро почувствовал колебания претендента.
– Вы обеспокоены, – сказал он.
Марти мягко пожал плечами.
– И да и нет. Я имею в виду, что меня никогда раньше об этом не просили. Я не хочу нести чушь о том, что мне хочется быть убитым из-за кого-то другого, потому что это не так. Я бы соврал, да и то сквозь зубы, если бы заявил подобное.
Той закивал, побуждая Марти продолжать.
– Ну, я все сказал.
– Вы женаты? – спросил Той.
– Разъехались.
– Могу я спросить, не будет ли в ближайшее время бракоразводного процесса?
Марти поморщился. Он терпеть не мог говорить об этом. Это была его рана, он предпочитал перевязывать ее и тосковать в одиночестве. Ни один сокамерник не вытянул из него эту историю, даже во время тех исповедей в три утра, что случались с предыдущим соседом, пока не появился Фивер, который говорил только о жратве и бумажных бабах. Но сейчас он должен что-то сказать. Подробности наверняка припрятаны у них в какой-нибудь папке. Той, скорее всего, знает про Чармейн – как она и с кем – больше, чем он сам.
– Чармейн и я… – Он попытался подобрать слова для клубка чувств, но ничего не вышло, кроме прямого заявления. – Не думаю, что у нас много шансов воссоединиться, если вас это интересует.
Той почувствовал резкость в голосе Марти, Сомервейл тоже. Впервые с тех пор, как Той вышел на арену, чиновник начал проявлять некоторый интерес к происходящему. Он хочет посмотреть, как я разболтаюсь и потеряю эту работу, подумал Марти: он видел предвкушение на лице Сомервейла. Что ж, черт бы его побрал, он не получит такого удовольствия.
– Это не проблема… – ровным голосом продолжил Марти. – А если и проблема, то моя. Я все еще привыкаю к тому, что ее не будет рядом, когда я выйду. Вот и все, на самом деле.
Той теперь улыбался, и улыбка была дружелюбная.
– Правда, Марти, – сказал он, – я не хочу совать нос не в свое дело. Я забочусь лишь о том, чтобы мы полностью поняли ситуацию. Если мистер Уайтхед вас наймет, вам придется жить в поместье с ним, и необходимым условием работы будет невозможность уехать без специального разрешения, полученного от мистера Уайтхеда или от меня. Другими словами, вы не получите неограниченной свободы. Отнюдь нет. Возможно, поместье лучше рассматривать как разновидность открытой тюрьмы. Мне важно знать о любых ваших связях, которые могут соблазнить на легкий побег от всех ограничений.
– Да, понимаю.
– Более того, если по какой-либо причине ваши отношения с мистером Уайтхедом не заладятся, если вы или он почувствуете, что работа вам не подходит, то, боюсь…
– …мне придется вернуться сюда и отсидеть остаток срока.
– Да.
Наступила неловкая пауза, во время которой Той тихо вздохнул. Ему потребовалось мгновение, чтобы восстановить равновесие, затем он двинулся в другом направлении.
– Я хотел бы задать еще несколько вопросов. Вы ведь занимались боксом, верно?
– Немного. Это было давно…
На лице Тоя отразилось разочарование.
– Вы его бросили?
– Да, – ответил Марти. – Какое-то время я продолжал силовые тренировки.
– У вас есть какие-нибудь навыки самообороны? Дзюдо? Карате?
Марти подумывал солгать, но какой от этого прок? Все, что Тою нужно было сделать, это проконсультироваться с вертухаями в Уондсворте.
– Нет, – сказал он.
– Жаль.
У Марти все сжалось внутри.
– Но я здоров, – сказал он. – И силен. Могу научиться. – Он почувствовал, как в голосе откуда-то появилась непрошеная дрожь.
– Боюсь, нам не нужен ученик, – заметил Сомервейл, едва сдерживая ликование.
Марти наклонился вперед через стол, пытаясь отстраниться от присутствия похожего на пиявку Сомервейла.
– Я справлюсь с этой работой, мистер Той, – настаивал он. – Я знаю, что справлюсь. Просто дайте мне шанс…
Дрожь нарастала; кишки кувыркались. Лучше сейчас притормозить, пока он не сказал или не сделал что-то, о чем потом пожалеет. Но слова и чувства не желали сбавлять темп.
– Дайте мне возможность доказать, что я могу это сделать. Я немного прошу, не так ли? И если я облажаюсь, это будет моя вина, верно? Шанс – все, что мне нужно.
Той посмотрел на него с выражением, похожим на сочувствие. Неужели это конец? Может, он уже принял решение – один неверный ответ, и все пошло прахом, – или он мысленно упаковал свой портфель и вернул папку «Штраус, М.» в липкие руки Сомервейла, чтобы ее снова засунули между двумя забытыми заключенными?
Марти прикусил язык и откинулся на спинку неудобного стула, уставившись на свои дрожащие руки. Было невыносимо смотреть на лицо Тоя – элегантное, со следами былых драк – после того, как он раскрыл свою душу нараспашку. Той все прочитает в его взгляде, о да, всю боль и желание, и он не сможет этого вынести.
– На вашем суде… – начал Той.
Ну что еще? Зачем он длит эту муку? Все, чего хотел Марти, – вернуться в камеру, где Фивер будет сидеть на койке и играть со своими куклами, где можно спрятаться, погрузившись в знакомое оцепенение. Но Той еще не закончил; ему требовалась правда, только правда и ничего, кроме правды.
– На суде вы заявили, что главным мотивом вашего участия в ограблении было погашение значительных игорных долгов. Я прав?
Марти перевел взгляд с рук на ботинки. Шнурки развязались, и хотя они были достаточно длинными, чтобы завязать двойным узлом, у него никогда не хватало терпения работать со сложными узлами. Он предпочитал обычный бантик. Если нужно развязать такой узел, достаточно потянуть за веревочку и – фокус-покус! – он исчезает.
– Это верно? – снова спросил Той.
– Да, верно, – сказал ему Марти. Он зашел так далеко, почему бы не закончить историю? – Нас было четверо. С двумя пушками. Мы попытались захватить фургон для перевозки ценностей. Все вышло из-под контроля. – Он оторвал взгляд от ботинок; Той внимательно наблюдал за ним. – Водитель получил пулю в живот. Он умер позже. Все это есть в материалах дела, не так ли? – Той кивнул. – А насчет фургона? Это тоже есть в деле? – Той не ответил. – Он был пуст, – продолжил Марти. – Мы ошибались с самого начала. Эта чертова штуковина была пуста!
– А долги?
– Что?
– Ваши долги перед Макнамарой. Они все еще выдающиеся?
Этот человек начинал действовать Марти на нервы. Какое Тою дело, если он задолжал несколько тысяч? Просто изображает сочувствие, позволяющее закончить беседу с достоинством.
– Отвечай мистеру Тою, Штраус, – сказал Сомервейл.
– А вам какое дело?
– Интересно, – честно признался Той.
– Ясно.
На хрен его интерес, подумал Марти, пусть он им подавится. Пора заканчивать с этой исповедью.
– Теперь я могу идти? – сказал он.
И поднял голову. Но посмотрел не на Тоя, а на Сомервейла, который ухмылялся сквозь сигаретный дым, вполне удовлетворенный тем, что беседа закончилась катастрофой.
– Думаю, да, Штраус, – сказал он. – Если у мистера Тоя больше нет вопросов.
– Нет, – сказал Той мертвым голосом. – Я вполне удовлетворен.
Марти встал, по-прежнему избегая встречаться взглядом с Тоем. Маленькая комната была полна отвратительных звуков. Скрип ножек стула по полу, хриплый сомервейловский кашель курильщика. Той спрятал свои заметки. Все было кончено.
Сомервейл сказал:
– Можешь идти.
– Мне было приятно познакомиться с вами, мистер Штраус, – сказал Той в спину Марти, когда тот подошел к двери, и Марти, не задумываясь, обернулся, чтобы увидеть, как тот улыбается ему и протягивает руку для рукопожатия. Мне было приятно познакомиться с вами, мистер Штраус.
Марти кивнул и пожал ему руку.
– Спасибо, что уделили мне время, – сказал Той.
Марти закрыл за собой дверь и вернулся в камеру в сопровождении Пристли, надзирателя. Они ничего друг другу не сказали.
Марти наблюдал, как птицы пикируют на крышу здания, садясь на перила и выклянчивая лакомства. Они появлялись и исчезали, когда им было удобно, находили ниши для гнезда, принимали свою независимость как должное. Он им ни в чем не завидовал. А если и завидовал, момент признаваться в этом был неподходящий.
6
Прошло тринадцать дней, но никаких известий от Тоя или Сомервейла не было. Не то чтобы Марти их ждал. Он упустил свой второй шанс, почти сам срежессировал последние минуты, отказавшись говорить о Макнамаре. Тем самым он надеялся пресечь любые ложные надежды. Не преуспел. Как он ни старался забыть разговор с Тоем, ничего не получалось. Эта встреча вывела его из равновесия, расшатанные нервы были в той же степени мучительны, как и причина случившегося. Он думал, что уже освоил искусство безразличия тем же образом, каким дети познают, что кипяток обжигает: посредством болезненного опыта.
В таковом не было недостатка. Первые двенадцать месяцев заключения он боролся против всего и всех, с кем сталкивался. В тот год он не завоевал ни друзей, ни хоть какой-нибудь благосклонности системы; все, чем обзавелся, – синяки и сроки в карцере. На второй год, осознав поражение, он ушел со своей личной войной в подполье; занялся силовыми тренировками и боксом, сосредоточился на создании и поддержании тела, которое послужит, когда придет время возмездия. Но в середине третьего года вмешалось одиночество: боль, которую не могло скрыть самоистязание (мышцы, доведенные до болевого порога и выше, день за днем). В тот год он заключил перемирие с самим собой и с тюрьмой. Это был нелегкий мир, но с тех пор все стало налаживаться. Он даже начал чувствовать себя как дома в гулких коридорах, камере и сжимающемся анклаве своей головы, где самые приятные переживания были теперь далеким воспоминанием.
Четвертый год принес новые ужасы. В тот год ему исполнилось двадцать девять лет; на горизонте маячил тридцатник, и он хорошо помнил, как его молодое «я», которому предстояло много времени потратить впустую, отвергало мужчин его возраста как безнадежных неудачников. Это было болезненное осознание, и старая клаустрофобия (он оказался в ловушке, но не за решеткой, а внутри собственной жизни) вернулась с большей силой, чем когда-либо, а вместе с ней – новое безрассудство. В тот год у него появились татуировки: алая и синяя молнии на левом предплечье и «США» – на правом. Незадолго до Рождества Чармейн написала ему, что лучше было бы развестись, но он не придал этому значения. Какой в этом прок? Безразличие – лучшее лекарство. Стоит признать поражение, и жизнь превращается в пуховую перину. В свете этой мудрости пятый год был сущим пустяком. У него имелся доступ к наркоте и влияние, которое приходит с тюремным опытом; у него было все, что угодно, кроме свободы, и ее он мог подождать.
А потом появился Той, и как бы Марти ни старался забыть имя этого человека, он поймал себя на том, что снова и снова прокручивает в голове получасовую беседу, изучая каждый обмен репликами в мельчайших деталях, будто искал крупицу пророчества. Конечно, это бесполезное упражнение, но оно не остановило репетиции, и процесс стал по-своему утешительным. Он никому не сказал, даже Фиверу. Это была его тайна: комната, Той, поражение Сомервейла.
На второе воскресенье после встречи с Тоем Чармейн пришла его навестить. Разговор проходил традиционно по-дурацки: как трансатлантический телефонный звонок с секундной задержкой между вопросом и ответом. Гул прочих бесед в помещении им не мешал: нельзя испортить то, что уже испорчено. Теперь от этого никуда не денешься. Он давно прекратил попытки спасти гибнущие отношения. После дежурных расспросов о здоровье родственников и друзей оставалось наблюдать за распадом в мельчайших подробностях.
Он писал ей в первых письмах: «Ты прекрасна, Чармейн. Я думаю о тебе по ночам, ты мне все время снишься».
Но потом ее внешность, казалось, потеряла свою остроту – так или иначе, Марти перестал мечтать о ее лице и теле под собой, – и хотя продолжал притворяться в письмах некоторое время, его любовные сентенции начали звучать фальшиво, и он перестал писать о таких интимных вещах. Сказать ей, что он думает о ее лице, было как-то по-детски; что она могла вообразить себе, кроме того, как он потеет в темноте и играет сам с собой, словно двенадцатилетний пацан? Он такого не хотел.
Может, если вдуматься, это было ошибкой. Возможно, их брак начал разрушаться именно тогда, когда он почувствовал себя нелепо и перестал писать любовные письма. Но разве она тоже не изменилась? Даже сейчас ее глаза смотрели на него с неприкрытым подозрением.
– Флинн передает тебе привет.
– О, хорошо. Ты с ним видишься, да?
– Время от времени.
– Как у него дела?
Чармейн предпочитала смотреть на часы, а не на него, чему он был рад. Это дало возможность изучить ее, не чувствуя себя навязчивым. Когда ее лицо переставало напрягаться, Марти по-прежнему находил ее привлекательной. И все-таки сейчас он, как ему казалось, полностью контролировал свою реакцию на нее. Он мог смотреть на нее – на прозрачные мочки ушей, изгиб шеи – и обозревать совершенно бесстрастно. По крайней мере, этому его научила тюрьма: не желать того, чего не можешь иметь.
– О, с ним все в порядке, – ответила она.
Ему потребовалось несколько секунд, чтобы сориентироваться: о ком она говорит? Ах да, Флинн. Жил-был человек, который никогда не марал рук. Флинн-мудрец, Флинн-проныра.
– Он шлет свои наилучшие пожелания, – сказала она.
– Ты уже сказала, – напомнил он.
Еще одна пауза; с каждым ее приходом разговор становился все более мучительным. Не столько для него, сколько для нее. Казалось, она переживает травму всякий раз, когда выплевывает хоть слово.
– Я снова ходила к адвокатам.
– О, да.
– По-видимому, все идет своим чередом. Они сказали, что бумаги будут готовы в следующем месяце.
– Что мне делать, просто подписать их?
– Ну… он сказал, что нам нужно поговорить о доме и обо всем, что у нас есть.
– Забирай себе.
– Но ведь он наш, не так ли? Я имею в виду, что он принадлежит нам обоим. А когда ты выйдешь, тебе понадобится жилье, мебель и все остальное.
– Ты хочешь продать дом?
Еще одна жалкая пауза, будто Чармейн балансировала на грани того, чтобы сказать что-то гораздо более важное, чем банальности, которые наверняка прозвучат.
– Извини, Марти, – сказала она.
– За что?
Она встряхнула головой. Ее волосы переливались на свету.
– Не знаю, – ответила она.
– Это не твоя вина. Во всем этом нет твоей вины.
– Я просто не могу…
Она замолчала и уставилась на него, внезапно оживившись от сильного испуга – это ведь испуг, верно? – в большей степени, чем за десяток прежних встреч, на протяжении которых они с трудом выдавливали из себя избитые истины, сидя в какой-нибудь холодной комнате. Ее глаза заблестели от подступивших слез.
– Что такое?
Она пристально смотрела на него, готовая разрыдаться.
– Чар… что случилось?
– Все кончено, Марти, – сказала она, будто до нее впервые дошло, кончено, финита, прощай.
Он кивнул:
– Да.
– Я не хочу, чтобы ты… – Она осеклась, помолчала, затем попробовала опять. – Не вини меня.
– Я тебя не виню. Я тебя никогда не винил. Господи, ты же была рядом со мной, верно? Все это время. Мне мучительно видеть тебя здесь, ты знаешь. Но ты пришла; когда я нуждался в тебе, ты меня не бросила.
– Я думала, все наладится, – сказала она, продолжая говорить так, словно он не произнес ни слова. – Я правда так думала. Я думала, ты скоро выйдешь – и, может, у нас все получится. У нас оставался дом и все такое. Но последнюю пару лет все начало разваливаться.
Он видел, как она страдает, и думал: «Я никогда не смогу забыть этого, потому что сам виноват, и я – самое жалкое дерьмо на Земле, потому что посмотрите, что я натворил». В самом начале, конечно, были слезы, и письма от нее, полные боли и полузабытых обвинений, но это мучительное горе, которое она выказывала сейчас, намного глубже. Прежде всего, оно исходило не от двадцатидвухлетней девушки, но от взрослой женщины; и ему было стыдно думать, что он виноват в этом, – а ведь, казалось, этап пройденный.
Чармейн высморкалась в салфетку, которую вытащила из пачки.
– Какой бардак, – сказала она.
– Да.
– Я просто хочу с этим разобраться.
Она бросила беглый взгляд на часы, слишком быстрый, чтобы засечь время, и встала.
– Я лучше пойду, Марти.
– На встречу опаздываешь?
– Нет… – ответила она, и это была явная ложь, которую она даже не пыталась скрыть, – может, схожу за покупками. Мне от этого всегда становится лучше. Ты же меня знаешь.
Нет, подумал он. Я тебя не знаю. Вероятно, когда-то и знал, но не уверен в этом, и то была другая ты, и, Боже, я скучаю по ней. Он запретил себе продолжать эти мысли. С ней нельзя так расставаться; он знал это по прошлым встречам. Весь фокус – быть холодным и закончить на формальной ноте, чтобы он мог вернуться в камеру и забыть ее до следующего раза.
– Я хотела, чтобы ты понял, – сказала она. – Но, кажется, не очень хорошо объяснила. Как все ужасно запуталось.
Чармейн не попрощалась: у нее на глазах снова выступили слезы, и Марти не сомневался, что она испугалась, заслышав речи адвокатов, что передумает в последний момент – из-за слабости, любви или того и другого разом, – а потому надо уйти не оборачиваясь, чтобы не допустить такого развития событий.
Он вернулся в камеру, побежденный. Фивер спал. Сокамерник слюной прилепил себе на лоб обрывок журнальной страницы с изображением вульвы – такая у него была излюбленная привычка. Она зияла, словно третий глаз над его закрытыми веками, все таращилась и таращилась без надежды на сон.
7
– Штраус?
Пристли стоял у открытой двери и смотрел в камеру. Рядом с ним на стене какой-то остряк нацарапал: «Хочется вставить? Пни дверь, появится щель». Шутка была знакомая – Марти видел такой же прикол или нечто похожее на стенах других камер, – но теперь, глядя на толстое лицо Пристли, подумал, что подразумеваемая связь врага и женского полового органа и впрямь непристойна.
– Штраус?
– Да, сэр.
– Тебя хочет видеть мистер Сомервейл. Примерно в три пятнадцать. Я приду тебя забрать. Будь готов к десяти минутам четвертого.
– Да, сэр.
Пристли повернулся, чтобы уйти.
– Не могли бы вы сказать мне, в чем дело, сэр?
– Откуда мне знать, мать твою!
Сомервейл ждал в комнате для допросов в три пятнадцать. Папка Марти лежала перед ним на столе, и веревочки на ней были завязаны узлом. Рядом лежал темно-желтый конверт без пометок. Сам Сомервейл стоял у окна с укрепленным стеклом и курил.
– Заходи, – сказал он. Сесть не предложил и от окна не отвернулся.
Марти закрыл за собой дверь и стал ждать. Сомервейл шумно выпустил дым через ноздри.
– Ну и что, Штраус? – сказал он.
– Прошу прощения, сэр?
– Я спросил: ну и что? Включи воображение.
Марти окончательно растерялся и спросил себя, кто из них в большем замешательстве: он или Сомервейл. Через некоторое время тот сказал:
– Моя жена умерла.
Марти не знал, что ему положено сказать. Как бы там ни было, Сомервейл не дал ему времени сформулировать ответ. За первыми тремя словами последовали еще три:
– Тебя выпускают, Штраус!
Он поместил голые факты рядом, словно они взаимосвязаны; будто весь мир в сговоре против него.
– Я поеду с мистером Тоем? – спросил Марти.
– Он и комиссия считают тебя подходящей кандидатурой для работы в поместье Уайтхеда, – сказал Сомервейл. – Подумать только. – Он издал низкий горловой звук, который мог быть смехом. – Разумеется, ты будешь находиться под пристальным наблюдением. Не моим, а того, кто займет мое место. И если хоть раз переступишь черту…
– Я понимаю.
– Хотелось бы верить. – Сомервейл затянулся, по-прежнему не оборачиваясь. – Интересно, соображаешь ли ты, какую свободу выбрал…
Такие речи, решил Марти, не испортят нарастающую эйфорию. Сомервейл потерпел поражение, пусть себе болтает.
– Джозеф Уайтхед, возможно, один из самых богатых людей в Европе, но он также один из самых эксцентричных, как я слышал. Одному Богу известно, во что ты ввязываешься, но, поверь мне, здешняя жизнь может показаться тебе куда приятнее.
Слова Сомервейла растаяли в воздухе, его зерна упали на сухую почву. То ли от опустошенности, то ли от осознания, что его не слушают, чиновник прекратил уничижительный монолог, едва начав, и отвернулся от окна, чтобы поскорее разобраться с неприятным делом. Марти был потрясен, увидев перемену в этом человеке. За несколько недель, прошедших с их последней встречи, Сомервейл постарел на годы: он выглядел так, словно пережил это время на сигаретах и горе. Его кожа напоминала черствый хлеб.
– Мистер Той заберет тебя от ворот в следующую пятницу днем. Это тринадцатое февраля. Ты суеверен?
– Нет.
Сомервейл протянул Марти конверт.
– Внутри все подробности. Через пару дней будет медосмотр, и кто-нибудь появится, чтобы решить вопрос о твоем положении с комиссией по условно-досрочному освобождению. Правила нарушаются ради тебя, Штраус. Бог знает почему. Только в твоем крыле есть дюжина более достойных кандидатов.
Марти вскрыл конверт, быстро просмотрел плотно отпечатанные страницы и положил их в карман.
– Мы больше не увидимся, – говорил Сомервейл, – и я уверен, что ты благодарен мне за это.
Марти не позволил себе и намека на ответ. Его притворное безразличие, казалось, воспламенило в усталом теле Сомервейла тайные запасы неиспользованной ненависти. Обнажив плохие зубы, чиновник сказал:
– На твоем месте, Штраус, я благодарил бы Бога. Благодарил от всего сердца.
– За что… сэр?
– Впрочем, в твоем сердце маловато места для Бога, не так ли?
В этих словах в равной мере звучали боль и презрение. Марти не мог не думать о Сомервейле, одиноком в двуспальной кровати; о муже без жены и без веры в то, что он увидит ее снова; не способном на слезы. И тут же в голову пришла другая мысль: каменное сердце Сомервейла, разбитое одним страшным ударом, не так сильно отличается от его собственного. Они оба – суровые мужчины, оба отгородились от мира, а внутри погрузились в личные войны. Оба кончили тем, что оружие, которое выковали для победы над врагом, обернулось против них. Отвратительное осознание. И если бы Марти не был столь обрадован известием об освобождении, он, вероятно, не осмелился бы так думать. Но так оно и было. Они с Сомервейлом, словно две ящерицы, лежащие в одной вонючей грязной луже, вдруг стали похожи как близнецы.
– О чем ты думаешь, Штраус? – спросил Сомервейл.
Марти пожал плечами.
– Ни о чем, – ответил он.
– Лжец, – сказал чиновник.
Взяв папку, он вышел из комнаты для допросов, оставив дверь открытой.
На следующий день Марти позвонил Чармейн и рассказал ей о случившемся. Она казалась довольной, и это было приятно. Когда он отошел от телефона, его трясло, но он чувствовал себя хорошо.
Последние несколько дней в Уондсворте он будто смотрел на все чужими глазами. Привычные детали тюремной жизни – непринужденная жестокость, бесконечные насмешки, построенные на власти и сексе игры – казались новыми, как шесть лет назад.
Конечно, эти годы потрачены зря. Ничто не могло ни вернуть их назад, ни наполнить полезным опытом. Эта мысль угнетала Марти. У него было так мало вещей, с которыми можно выйти в мир. Две татуировки; тело, знавшее лучшие дни; воспоминания о гневе и отчаянии. В новом странствии ему предстояло путешествовать налегке.
8
В ночь перед отъездом из Уондсворта ему приснился сон. Его ночная жизнь за все годы тюремного заключения была не тем, чем можно похвастаться. Влажные сны о Чармейн вскоре прекратились, как и более экзотические полеты фантазии, словно подсознание, сочувствуя заключенному, не желало дразнить его мечтами о свободе. Время от времени он просыпался среди ночи, испытывая головокружение от блаженства, но чаще сны были такими же бессмысленными и повторяющимися, как жизнь наяву. Однако это был совсем другой случай.
Ему снился какой-то собор, незаконченный – вероятно, в силу невозможности закончить подобный шедевр из башен, шпилей и аркбутанов – и слишком огромный для физического мира с его непреклонной гравитацией, однако в пространстве воображения поразительно реальный. Марти шел к нему во тьме ночи, гравий хрустел под ногами, в воздухе пахло жимолостью, а изнутри собора доносилось пение. Восторженные голоса – хор мальчиков, подумал он – звучали то выше, то ниже, не произнося ни слова. В шелковистой темноте вокруг не было видно ни одного человека – ни одного туриста, который бы глазел на это чудо. Только он и голоса.
А затем Марти каким-то чудом взлетел.
Он был легок, и ветер нес его, и он поднимался вдоль крутой стены собора с захватывающей дух скоростью. Он летел, казалось, не подобно птице, а, как ни парадоксально, словно некая воздушная рыба. Как дельфин – да, несомненно! Его руки иногда прижимались к бокам, а иногда вспахивали кристально чистый воздух на подъеме; он гладким обнаженным существом скользил по шиферу и петлял между шпилями. Кончики его пальцев стирали росу на каменной кладке и стряхивали капли дождя с водосточных труб. Если ему когда-нибудь и снилось что-то столь приятное, он не мог этого вспомнить. Сила его радости была почти чрезмерной, и это заставило проснуться.
Он пришел в себя, широко раскрыв глаза, в противоестественной жаре камеры, где на нижней койке мастурбировал Фивер. Койка ритмично раскачивалась, скорость нарастала, и Фивер кончил со сдавленным стоном. Марти попытался отгородиться от реальности и сосредоточиться на том, чтобы снова увидеть сон. Он опять закрыл глаза, желая, чтобы образ вернулся, говоря темноте давай, ну давай же. На один сокрушительный миг сон вернулся: только на этот раз Марти испытал не триумф, а ужас, потому что падал камнем с неба, с высоты ста миль, а собор несся к нему, и ветер затачивал шпили к его приходу.
Он встряхнулся и проснулся, отменив падение до того, как оно могло завершиться, и пролежал остаток ночи, уставившись в потолок, пока жалкие сумерки не пролились через окно, чтобы объявить о наступлении дня.
9
Небо не сподобилось на роскошный прием в честь его освобождения. Это была заурядная пятница, и на Тринити-роуд все происходило как обычно.
Той ждал в приемном крыле, куда доставили Марти. Ему предстояло долго ждать, пока тюремные служащие выполнят дюжину бюрократических ритуалов: проверят и вернут вещи, подпишут и заверят бумаги об освобождении. Потребовался почти час формальностей, прежде чем отперли двери, и их обоих выпустили на свежий воздух.
Лишь пожав ему руку в знак приветствия, Той повел Марти через тюремный двор туда, где был припаркован темно-красный «Даймлер». За рулем кто-то сидел.
– Пойдем, Марти, – сказал Той, открывая дверь, – слишком холодно, чтобы задерживаться.
Было и впрямь холодно, дул свирепый ветер. Но холод не мог заморозить радость Марти. Господи, он свободный человек; возможно, свободный в строго определенных рамках, но для начала сойдет. По крайней мере, он оставил позади все тюремные атрибуты: ведро в углу камеры, ключи, цифры. Теперь он должен показать себя достойным того выбора и возможностей, которые ведут прочь отсюда.
Той успел спрятаться на заднем сиденье машины.
– Марти, – снова позвал он, поманив рукой в замшевой перчатке. – Нам надо поторопиться, а то застрянем на выезде из города.
– Да. Я уже иду…
Марти сел в машину. В салоне витали ароматы роскоши: лак, затхлый сигарный дым, кожа.
– Мне положить чемодан в багажник? – спросил Марти.
Мужчина за рулем повернулся и окинул его взглядом с головы до ног, но не удостоил приветливой улыбки. Это был уроженец Вест-Индии, одетый не в шоферскую ливрею, а в потрепанную кожаную куртку пилота.
– Сзади места достаточно.
– Лютер, – сказал Той, – это Марти.
– Положи чемодан на переднее сиденье, – ответил водитель; наклонился и открыл переднюю пассажирскую дверь. Марти вылез из машины, положил чемодан и пластиковый пакет с вещами на переднее сиденье рядом с кипой газет и потрепанным номером «Плейбоя», затем сел назад, к Тою, и захлопнул дверь.
– Не надо хлопать, – буркнул Лютер, но Марти едва расслышал его слова. Не так много зэков забирают от ворот Уондсворта на «Даймлере», думал он: может, на этот раз я приземлился на ноги.
Машина с урчанием отъехала от ворот и свернула налево, на Тринити-роуд.
– Лютер работает в поместье уже два года, – сообщил Той.
– Три, – поправил его водитель.
– В самом деле? – ответил Той. – Ну, значит, три. Он возит меня повсюду, а также ездит с мистером Уайтхедом в Лондон.
– Нет, теперь уже нет.
Марти поймал взгляд водителя в зеркале.
– И давно ты угодил в это дерьмище? – спросил Лютер без лишних церемоний.
– Достаточно давно, – ответил Марти.
Он не собирался ничего скрывать, в этом не было смысла. Но ждал следующего неизбежного вопроса: за что тебя посадили? Однако этого не произошло. Лютер снова сосредоточился на дороге, явно удовлетворенный услышанным. Марти был рад прекратить этот разговор. Все, чего он хотел, – смотреть, как мимо проплывает дивный новый мир, и впитывать его весь целиком. Люди, витрины магазинов, рекламные объявления – он жаждал подробностей, какими бы тривиальными они ни были. Он не сводил глаз с окна. Там было так много интересного, и все же у него сложилось отчетливое впечатление, что все это искусственное, будто люди на улице и в других автомобилях – актеры, подобранные по типажу, и все безукоризненно играют свои роли. Его разум, изо всех сил пытающийся приспособиться к хаосу информации – со всех сторон новая перспектива, на каждом углу марширует новый парад, – просто отвергал их реальность. Все срежиссировано, твердил ему мозг, все – выдумка. Потому что эти люди вели себя так, будто жили без него, будто мир продолжался, пока он сидел взаперти, и какая-то детская часть его – та, которая, зажмурившись, считает себя невидимой, – не могла представить себе, что чья-то жизнь идет своим чередом, хотя он ее не видит.
Здравый смысл подсказывал обратное. Что бы ни подозревали его сбитые с толку чувства, мир повзрослел и, вероятно, сильнее устал с тех пор, как они виделись в последний раз. Придется возобновить знакомство: узнать, как изменилась его природа; снова изучить этикет, поводы для раздражения и потенциал для удовольствия.
Они пересекли реку по Уондсвортскому мосту и проехали через Эрлс-Корт и Шепердс-Буш на Вестуэй. Была середина пятничного дня, движение интенсивное: люди спешили домой на выходные. Он пристально вглядывался в лица водителей машин, которые они обгоняли, угадывая род занятий или пытаясь поймать взгляды женщин.
Миля за милей странность, которую он ощущал вначале, стала исчезать, и к тому времени, когда они достигли М40, он подустал от этого зрелища. Той задремал в углу заднего сиденья, сложив руки на коленях. Лютер был занят, прокладывая зигзаги по шоссе.
Одно событие остановило их движение: в двадцати милях от Оксфорда впереди на дороге вспыхнули синие огни, и звук сирены, несущийся к ним сзади, возвестил о несчастном случае. Автопроцессия замедлила ход, словно вереница скорбящих, которые остановились, чтобы заглянуть в гроб.
Какую-то машину занесло на ведущей на восток полосе автострады, она пересекла разделительную полосу и лоб в лоб столкнулась с микроавтобусом, ехавшим в противоположном направлении. Все дороги, ведущие на запад, были перекрыты либо обломками, либо полицейскими машинами, автомобилистам приходилось объезжать аварию по обочине.
– Что случилось, тебе видно? – спросил Лютер, чье внимание было поглощено движением мимо регулировщика, не позволяя взглянуть самому. Марти описал сцену, как мог.
Посреди хаоса, загипнотизированный шоком, стоял мужчина, по лицу которого текла кровь, словно кто-то разбил ему о голову яйцо с кровавым желтком. Позади него группа – полицейские и спасенные пассажиры – собралась вокруг смятой в гармошку передней части автомобиля, чтобы поговорить с человеком, оказавшимся в ловушке на водительском сиденье. Тот обмяк и не шевелился. Когда они тащились мимо, одна из утешительниц, в пальто, пропитанном то ли ее собственной кровью, то ли кровью водителя, отвернулась от машины и начала аплодировать. По крайней мере, так Марти истолковал хлопанье ее ладоней: аплодисменты. Будто она страдала от той же иллюзии, которую он недавно испытал, – что все это тщательная, но отдающая дурным вкусом иллюзия, – и в любой момент все могло получить желанный конец. Ему хотелось высунуться из окна машины и сказать ей, что она ошибается, это реальный мир – с длинноногими женщинами, кристально чистым небом и так далее. Но ведь она узнает об этом завтра, не так ли? Тогда у нее будет достаточно времени для скорби. А сейчас она хлопала и продолжала хлопать, когда место аварии скрылось позади них.