8. Кабальеро из кафе «Прокоп»
Миновало то время, когда несправедливость приводила меня в ярость.
Дени Дидро. Письма к Софии Волан
Им упорно не везет. Несмотря на добровольную помощь аббата Брингаса и расположение новых друзей и знакомых, а также рекомендацию мсье Дансени, адресованную его постоянным поставщикам, первое издание «Энциклопедии» по-прежнему ускользает от них. Складывается впечатление, что во всем Париже не осталось ни единого полного собрания – так, философ Бертанваль подтвердил, что из 4225 экземпляров первого тиража три четверти было продано за границу, – а визиты дона Педро и дона Эрмохенеса во всевозможные книжные лавки не увенчались успехом: «Рапно» напротив Ле-Карм, «Кийо» возле больницы Дьё, «Камсон и Кюнье» под сводами Лувра, вдова Баллар на улице Матюрен… Ни в самых престижных, ни в самых скромных лавках, ни в букинистических магазинах и colporteurs на набережной Сены и Елисейских Полях не нашлось двадцати восьми томов первого издания ин-фолио. Удается разыскать лишь отдельные тома, а мадам Баллар, хозяйка королевской типографии, может предложить переиздание четырнадцати последних томов, отпечатанное в Женеве. Что же касается полного собрания, в результате всех усилий им удалось обнаружить две «Энциклопедии», обе сомнительные: одна – издания Лукки, ин-фолио, вторая – от Ивердона в тридцати девяти томах ин-кварто с изрядно переиначенными текстами, которую книготорговец по имени Беллен с улицы Сен-Жак готов уступить всего за триста ливров, однако аббат Брингас категорически ее забраковал.
– Даже цена выдает низкое качество, – презрительно ворчит аббат. – А в довершение всего ее похвалил Вольтер!
Дон Эрмохенес, жертва грудной жабы, вынужден соблюдать постельный режим. На библиотекаре ночная рубашка и колпак, тяжелое одеяло достает до подбородка, покрытого двухдневной щетиной, от которой его лицо со слезящимися глазами, покрасневшими и воспаленными, кажется уже не таким круглым. Окно, выходящее на улицу, закрыто, невынесенный горшок полон мутной мочи. Все в его в комнате носит оттенок запустения, застарелой болезни и страданий человеческого тела. Аббат и дон Педро только что вернулись с улицы, в который раз безрезультатно обойдя город в поисках книг, и сразу же принимаются за больного. Они сидят рядом с кроватью, адмирал отпаивает библиотекаря тепловатой лимонной водой, чтобы предотвратить обезвоживание.
– Ничего страшного, дорогой друг. Это всего лишь простуда, к тому же не из тяжелых… Многие так болеют.
– У меня грудь заложена, – слабым голосом стонет дон Эрмохенес.
– Зато кашель частый, но влажный. Хорошо откашливается, и это хороший знак… В любом случае сеньор аббат уже пригласил доктора, своего друга.
– Именно так, – кивает Брингас. – Специалист, которому можно доверять. И он придет с минуты на минуту.
– Как же мне не везет, – печально сообщает библиотекарь. – Кругом Париж, а я болен. Забросил свои обязанности.
– Вы вряд ли чем-то могли бы нам помочь, дон Эрмес, – заверяет его адмирал. – Наши возможности сильно сократились. Это первое издание, за которым мы охотимся, просто растаяло в воздухе… Даже женевское переиздание ин-фолио невозможно найти полностью. Говорят, последнее поступило в продажу в количестве не менее двух тысяч экземпляров, но и они закончились.
– А остальные? Не могли же они сквозь землю провалиться, дорогой адмирал! Куда подевалось тосканское издание, о котором нам рассказывали несколько дней назад?
– Оно никуда не годится. Все статьи, как нам удалось узнать, были для этого издания переписаны.
– Придется возвращаться с пустыми руками.
– Не знаю… Сегодня утром написал в Академию и отправил письмо срочной почтой.
Дон Эрмохенес забеспокоился.
– Но ведь это страшно дорого, – возмущается он. – А если учесть остальные расходы… Друг мой, у нас заканчиваются деньги!
– А что делать? Нам нужны указания от наших мадридских коллег… Остается только ждать, надеясь на внезапный поворот судьбы. А ваше дело – лечиться и выздоравливать.
– Пододвиньте мне горшок, пожалуйста.
– Да, конечно.
Стучат в дверь. Это врач, приятель Брингаса, субъект с грубоватыми чертами лица и напряженным взглядом. У него длинные сальные волосы, голова кажется слишком крупной на тощем угловатом теле. Рот, длинный и слегка кривоватый, делает его похожим на двуногую ящерицу.
– Как моча? – интересуется большеротый доктор.
– Пахнет довольно противно, мутная, да и мало ее, – сообщает дон Эрмохенес.
– На груди рожистое воспаление, – говорит врач, пощупав у больного пульс и осмотрев горло с помощью черенка ложки, который он задвигает внутрь так грубо, что больного едва не выворачивает наизнанку. – Надо вернуть свежесть коже, открыв для этого все возможные двери, как то: испарение, моча, испражнения, рвота, а также артериальная жила на руке, на которую следует наложить пластырь… Разумеется, никаких сквозняков: двери и окна запереть крепко-накрепко, а печку хорошенько затопить… Сейчас я ему сделаю кровопускание.
– А ничего, что он такой слабый? – удивляется адмирал.
– Именно при слабости и назначается данная процедура! Выпустив излишки гуморов, мы подсушим легкие, и болезнь пройдет.
– Простите, доктор… Запамятовал ваше имя.
– Так я вам его и не называл! Марат. Меня зовут Марат.
– Видите ли, господин Марат…
– Доктор Марат, если вас не затруднит.
Адмирал терпеливо кивает:
– Меня нисколько не затруднит. Доктор, если вам так больше нравится… Однако, при всем уважении к науке, которую вы практикуете, все же осмелюсь возразить: я против прокалывания вены моего друга.
Доктор подскакивает, словно его смертельно оскорбили.
– Но почему?
– Потому что, даже не будучи врачом, я прожил на свете достаточно, чтобы при случае распознать обыкновенную простуду. А также бежать, как от черта, от ваших ланцетов и гуморов; в наш век им доверяют все меньше, да и прежде не слишком-то доверяли. Такие процедуры следует навсегда изгнать из медицинской практики.
Врач бледнеет. Губы его плотно сжимаются, будто бы вовсе исчезают с лица.
– Вы сами не ведаете, что говорите, мсье, – бормочет он. – Мой опыт…
Дон Педро холодно поднимает руку, останавливая его:
– Мой личный опыт, гораздо более ограниченный и потому более незамысловатый и практичный, утверждает, что дону Эрмохенесу требуются не кровопускания, пластыри или отворения гуморов, а открытое окно, чтобы комната хорошенько проветрилась, а заодно побольше лимонного сока и теплой воды. По возможности, с сахаром.
– И это вы говорите мне?
– Сударь, если этот рецепт помогает на корабле, в замкнутой нездоровой атмосфере каюты, где, кроме всего прочего, присутствует также и цинга, вообразите себе, как быстро он подействует в столь комфортной обстановке, как эта комната. Сколько я должен вам за визит?
– Это неслыханно, мсье… – заикается лекарь. – С вас десять франков.
– Дороговато, однако. – Адмирал сует пальцы в карман жилета и достает несколько монет. – Но не будем спорить, главное – никаких пластырей… Всего доброго, мсье.
Врач проворно хватает деньги и, не глядя ни на кого, даже на пациента, выходит вон, хлопнув дверью. Адмирал подходит к окну и распахивает его настежь. Брингас смотрит на него с мрачным осуждением.
– Вы некрасиво поступили, – протестует он. – Доктор Марат…
– Этот доктор, каким бы близким приятелем он вам ни был, – типичный шарлатан, я таких узнаю с расстояния пистолетного выстрела… У него действительно имеется разрешение на врачебную деятельность?
– Он утверждает, что есть, – сдается Брингас. – Хотя его коллеги, действительно, не всегда с ним согласны, несколько раз было много шума… На самом деле он специалист по глазным болезням. У него даже есть труды на эту тему… Впрочем, он и о гонорее трактат написал.
– Довольно, сеньор аббат. Последнее уже достаточно говорит об этом субъекте. – Дон Педро вернулся к библиотекарю и протягивает ему стакан с лимонной водой. – Как вы познакомились с этим так называемым доктором, могу я полюбопытствовать?
– Он живет неподалеку от моего дома, и мы часто встречаемся в одном и том же кафе. По моему мнению, вся проблема в том, что он человек прогрессивных взглядов…
– Неужели? Мне так не показалось.
– Я имею в виду взгляды политические. И у него большое будущее. Вот почему его до сих пор терпят в Академии наук.
– Ах вот оно что! – Адмирал пожимает плечами. – Все дело в политическом будущем сеньора Марата. Об этом я судить не берусь… Однако как врач он опасен для общества… Я заметил в нем болезненную склонность к тому, чтобы отправлять людей на тот свет.
По вечерам Мадрид спокойно и мягко освещает закатное солнце. От улицы Алькала до ворот Аточа весь бульвар Прадо заполнен экипажами, из кафе выносят кресла, а многочисленные пешеходы беседуют на ходу или присаживаются на скамейки и складные стулья, сдающиеся внаем прямо на бульваре, или за столиками возле прилавков с прохладительными напитками, расставленными в тени деревьев, чьи ветки покрыты нежными листочками.
Напротив конюшен Буэн-Ретиро случайно встречаются Хусто Санчес Террон и Мануэль Игеруэла. Первый прогуливается под руку с супругой, последний же отправился помолиться в церковь Сен-Фермин-де-лос-Наваррос со всей семьей – женой и двумя дочками на выданье; на жене кружевная шляпка, на дочках – мантильи. Они сталкиваются в толпе, когда Игеруэла и его дамский отряд отходят в сторонку, чтобы пропустить запряженный четырьмя мулами экипаж с родовым гербом, изображенным на дверце, и лакеями в ливреях, стоящими на запятках. Заприметив Санчеса Террона, Игеруэла подает ему тайный, почти масонский знак узнавания. После обмена взглядами и секундного колебания философа они подходят друг к другу, знакомят домочадцев и обмениваются дежурными любезностями, после чего все четыре женщины идут вместе впереди них, рассматривая экипажи и наряды прогуливающейся публики.
– Ваша супруга хороша собой, – говорит Игеруэла, чтобы растопить лед.
– У вас дочки тоже ничего.
– Разве что младшенькая, – отвечает Игеруэла, стремясь к объективности. – А вот старшую не так просто будет выдать замуж.
Несколько шагов они делают в тишине, молча поглядывая на прохожих. Санчес Террон, который старается держаться от издателя подальше, чтобы никто не заподозрил их в приятельстве, идет, как обычно, с непокрытой головой без следов пудры на волосах; заприметив же знакомого, приветствует его сдержанно-вежливо, погружая подбородок в шарф, повязанный на несколько узлов вокруг шеи. Игеруэла же, избегая трогать парик, чтобы он как-нибудь ненароком не съехал, осторожно касается пальцами крыла треуголки.
– В четверг в Академии нам всем очень вас недоставало, – говорит Игеруэла.
– К сожалению, у меня были дела.
Игеруэла провожает взглядом экипаж так называемых баварцев с огромными окошками, делающими его похожим на стеклянный фонарь, двигающийся среди пестрой людской толчеи.
– Я все понимаю, – кивает издатель. – Ваша любопытнейшая диссертация о «Состоянии литературы в Европе»… Название звучит именно так, не правда ли? Она-то вас и задержала. Я знаю, что…
Он демонстративно останавливается, словно подыскивая восторженные слова.
– Настоящий успех, скажу вам прямо, – приходит ему на помощь Санчес Террон. – Столько аплодисментов!
Игеруэла недоверчиво ухмыляется:
– Кто бы сомневался… Знакомый, который при этом присутствовал, рассказывает, что было человек восемнадцать, считая его самого.
– Пожалуй, чуть больше.
– Возможно. В любом случае я сделаю про это обзор в «Литературном цензоре», который выйдет на следующей неделе. Разумеется, положительный. По крайней мере, до некоторой степени… Чтобы поместилось, сокращу статью, которую написал про операции против Гибралтара и войну в американских колониях.
Санчес Террон чувствует себя неловко и с нетерпеливым высокомерием машет рукой:
– Оставьте ваши похвалы, мне они ни к чему.
Гримаса на лице его собеседника становится еще выразительнее.
– Конечно, – заключает он. – Они вам вредят, вы хотите сказать. – Он приостанавливается и словно бы размышляет; затем улыбается еще более недобро, чем раньше. – Они портят вам образ непонятого, но несгибаемого сторонника принципов, который вы с таким трудом лепили.
– Вы сами не понимаете, что говорите…
– Я отлично знаю, что говорю и чего не говорю. А также что делаю и чего не делаю… Вероятно, вы заметили, что в последнем номере моей газеты в обличительной речи против современных авторов вы не упомянуты!
– Я вашу газету не читаю.
– Так я и поверил! Уверен, что читаете. Делаете вид, что презираете, а сами пожираете ее глазами, стоит ей только выйти, и первым делом ищете в ней свое имя… Поэтому вы, вероятно, заметили, что в разгромной статье, которую я посвятил этой секте свободных мыслителей и горе-философов, вы остаетесь чисты, как грудной младенец. Как видите, я уважаю наше с вами перемирие!
– Уважаете? Какое, к черту, уважение! Да вы никого не уважаете!
– Речь в данном случае идет о перемирии. А я, да будет вам известно, порядочный человек!
– Глупости какие.
В это мгновение Санчес Террон с важным видом приветствует какого-то молодого человека без шляпы и пудры на волосах, в пенсне, до смешного облегающем сюртуке и галстуке, затянутом поверх воротника так туго, будто он собрался удавиться.
– Один из ваших? – улыбаясь, интересуется Игеруэла. – Пишет под псевдонимом Эрудио Трапиелло, если не ошибаюсь.
– Да, это он.
– Ну и ну. – Игеруэла присвистывает с преувеличенным восхищением. – Ведь это же сам автор «Символического путешествия в республику Филологии и возрождения Испанской Поэзии, дополненного духовными рецептами, изготовленными последователем Сервантеса, гением королевского двора, профессором философии, риторики и наук божественных и человеческих…». Если мне не изменяет память, пролог он начинает словами: «Не понимаю, в чем польза греческого Гомера и английского Шекспира, если не в особой смекалке…», и, указав, что всеми превозносимый Вергилий не более чем ленивый бездельник, продолжает: «Что же касается Горация, пусть даже гекзаметры его определенно не из лучших…» Быть может, я ошибся в названии? Или неправильно процитировал содержание? Или неверно понял автора?
Санчес Террон бросает на Игеруэлу испепеляющий взгляд:
– Вы затеяли этот разговор, чтобы наговорить гадостей?
– Боже упаси… Я всего лишь собирался пересказать вам последние новости, потому что в прошлый четверг не имел возможности этого сделать. У наших коллег неприятности в Париже, и дела идут еле-еле. Видимо, раздобыть «Энциклопедию» оказалось не так уж просто. Не могу в точности объяснить, какую роль сыграл во всем этом наш дорогой Рапосо, но он всю удачу приписывает себе… Так или иначе, на сегодняшний день «Энциклопедии» у них нет.
– И что?
– А то, что время истекает, а дела входят в более деликатную фазу.
– Что значит – деликатную?
– То и значит. Что пора применить наши с вами щипцы.
– Уверяю вас, я совершенно не понимаю, куда вы клоните.
– Туда же, куда и вы. Nemine discrepante, надеюсь. Вы, вероятно, помните, что, когда мы обсуждали с нашим человеком его обязанности и полномочия, он уточнил, до каких пределов может дойти в своем стремлении испортить им жизнь.
Санчес Террон смущенно моргает. Ему неловко.
– В стремлении что сделать, вы говорите?
Игеруэла поднимает руку, словно собираясь что-то написать пальцем в воздухе.
– «Испортить» – это такой глагол. Образован от существительного «порча»… Впрочем, в данном случае он представляет собой всего лишь эвфемизм.
– Признаться, мне не до шуток.
– Да что вы! Я и в мыслях не имел шутить с вами…
– По-прежнему не понимаю, куда вы клоните, – перебивает его Санчес Террон. – Что вы пытаетесь мне сказать?
Они миновали фонтан и продолжают свой путь в тени вязов до улицы Сан-Херонимо. На сей раз Игеруэла с заискивающим видом поспешно раскланивается с двумя дамами, которые прогуливаются пешком, – это жены высокопоставленных чиновников из Совета милости и правосудия, – на них черные мантильи и облачение святой Риты, строгость коего смягчают лишь золотые распятья и серебряные скапулярии на шее, камеи с образом Пресвятой Девы и изумрудные браслеты с подвешенными к ним религиозными символами. В последнее время святая Рита прочно вошла в моду, потеснив святого Франциска из Паулы, которого еще совсем недавно почитал весь местный католический свет. Как заявил сам Игеруэла в свежей статье, опубликованной в его газете, где он восхвалял эту благочестивую тенденцию, «если у Парижа свои моды, то у Мадрида – свои набожные обычаи». Что ж, каждому свое. Во всяком случае, за границей ничего подобного вам не покажут.
– Очень жаль, – через некоторое время говорит издатель. – Обычно я изъясняюсь достаточно ясно. Итак, в двух словах… Со всевозможными увертками и околичностями, которые странно наблюдать в таком примитивном существе, как Рапосо, он снова спрашивает нас в своем письме, до какой крайности, как мы полагаем, он может дойти, чтобы испортить французское путешествие наших коллег… Иначе говоря, если предположить, что в конце концов они завладеют книгами и пустятся в обратный путь, то какова степень ущерба, который он имеет право нанести предметам и людям.
– Людям? – вздрагивает Санчес Террон.
– Да, вы не ослышались. Именно на это он намекает.
– И что вы ему ответили?
– Ничего, хороший вы мой. Я пока еще ему вообще ничего не ответил! Потому что любое решение мы с вами принимаем вместе, сообща. Разделяем, так сказать, моральную ответственность, которую вы так превозносите.
– Что касается предметов, тут все ясно. Но люди…
Игеруэла вытаскивает из рукава камзола большущий платок и шумно сморкается.
– Знаете, что я вам скажу? – говорит он в следующий миг. – Воспитывать дочек в такое время – очень непростое занятие.
– Мне-то какое до этого дело?
– Комедии им подавай, танцы, – продолжает Игеруэла, словно не расслышав. – Вышивание на пяльцах и кружева на коклюшках остались в далеком прошлом, это они у наших мам и бабушек были альфой и омегой. С помощью христианских заповедей, скромности и добродетели в наше время девиц тоже уже не воспитывают. И как, скажите на милость, мне быть? С утра до вечера кругом одни лишь гребни и пуховки для пудры, которые изобрели какие-то не то черкешенки, не то полячки, а также тысячи других глупостей, из-за которых у меня вспыхивают неразрешимые домашние конфликты; все разговоры – о кружевах, лентах, шелках и шляпках, которые только что привезли из Парижа, или про какого-нибудь кузена, соседа или щеголя, готового приударить за девочками, обучая их, особенно младшую, контрдансу или английскому вальсу, или распевая под виуэлу третью часть «Одиночества»… А с женой вообще удивительные вещи творятся! Когда малышки в приподнятом настроении и покладисты, они наши дочки. Но как только возникает какая-то проблема, так они сразу дочки папины.
Он умолкает, горестно качая головой, затем указывает на четырех женщин, которые мирно шествуют впереди них.
– Бог не благословил вас потомством, не так ли?
– Я в это не верю, – отвечает его собеседник напыщенно, почти торжественно.
– В Бога?
– В потомство.
– Простите… Я не очень понял, во что именно вы не верите?
– В потомство, говорю же. Приводить детей в этот несправедливый мир, обрекая на рабство, означает умножать несправедливость.
Игеруэла чешет голову под париком.
– Любопытно, – заключает он. – Так вот почему у вас нет детей… Чтобы не рожать маленьких рабов. Биологическая филантропия, вот это что. Потрясающе!
Санчес Террон мигом реагирует на издевку:
– Идите к черту.
– Может, пойду, а может, и нет. Будет и на нашей улице праздник. – Игеруэла останавливается и вонзает в собеседника свои маленькие и злые глаза. – А сейчас наипервейшее дело – чтобы вы мне разъяснили, до каких пределов наш Рапосо может дойти в своих действиях по отношению к людям.
Санчес Террон глубоко вздыхает, боязливо косится по сторонам, затем переводит взгляд на издателя.
– Людей нельзя трогать, – робко подытоживает он.
Игеруэла подбоченивается. Его насмешливая улыбка выглядит сейчас почти оскорбительной.
– А если другого выхода не останется? Не будем же мы торговаться, как Каифа с Пилатом.
Санчес Террон сердито погружает подбородок в свой пышный шарф.
– Я уже сказал все, что хотел. Людей не трогать. Вы меня поняли? Все и так зашло слишком далеко.
Последние слова он произносит с яростью, после чего в три прыжка оказывается возле своей супруги, берет ее под руку, сухо раскланивается с женой и дочками Игеруэлы и поспешно исчезает. Игеруэла стоит неподвижно – как всегда, вытянутый, напряженный, с хитрой и жестокой улыбкой глядя вслед удаляющейся спине. Ишь ты какой, Критик из Овьедо, шепчет он с сарказмом. Черт бы подрал тебя самого и всю твою лицемерную шайку! Настанет день, с ненавистью думает он, когда все эти философы-самозванцы, тщеславные педанты, заседающие день-деньской в кофейнях, расплатятся по счетам как положено – и перед Богом, в которого не веруют, и перед людьми, которых они, утверждая, что любят, на самом деле презирают. Санчес Террон тоже за все заплатит сполна этими своими чистыми ручками, брезгующими пожимать чужие руки, чтобы не подхватить какую-нибудь заразу. А неприятные решения, которые рано или поздно все равно кто-нибудь должен принять, принимают за него тем временем другие люди.
В Париже вечер. Аббат Брингас уже ушел к себе домой. Дон Эрмохенес отдыхает, укрытый одеялом, с носа его свисает кисточка от ночного колпака. Рядом, в рубашке и жилете, читает внимательно дон Педро. Снаружи доносится грохот экипажей, проезжающих по булыжной мостовой улицы Вивьен.
Если наше незнание природы породило богов, изучение ее законов призвано этих богов разрушить.
Книга называется «Système de la nature». Адмирал купил ее во время одного из своих последних походов по книжным лавкам, она издана в Лондоне десять лет назад и подписана «М. Мирабо»; однако всем давно уже известно, что ее настоящий автор – энциклопедист барон Гольбах.
Не лучше ли броситься в объятия слепой природы, не имеющей ни мудрости, ни смысла, чем прозябать всю жизнь в рабстве у так называемого Высшего Разума, основной замысел коего состоит в том, чтобы несчастные смертные вольны были ослушаться его повелений, сделавшись тем самым вечными жертвами его же беспощадного гнева?
За окном смеркается, и в комнате тоже сгущаются сумерки. Адмирал откладывает книгу и зажигает свечи в подсвечнике на ночном столике. Для этого он пользуется новейшим изобретением, которое также приобрел в эти дни в Париже: это маленький кусочек кремня и стальное колесико, надетые на латунную трубочку, внутри которой находится фитиль; чтобы зажечь его с помощью искры, достаточно резко повернуть колесико. На самом деле это всего лишь упрощенный вариант огнива, из тех, что гренадеры с давних пор носят в своем снаряжении, чтобы в нужный момент поджечь гранату. Во Франции его называют брике, что и соответствует испанскому слову «огниво». Очень практичное изобретение, полагает адмирал, которое, безусловно, будет с успехом использоваться для хозяйственных нужд и в путешествиях. Да и курильщики мало-помалу введут его в свой повседневный обиход. Прежде чем вернуться к чтению, дон Педро дает себе слово на одном из собраний Академии поставить вопрос о том, чтобы название нового предмета внесли в ближайшее издание «Толкового словаря» в виде самостоятельной статьи или же расширив понятие «зажигалка», которое по сей день употребляется только в значении трубочки с фитилем.
Смиренно выносить гнет несправедливого и внушающего ужас божества способен лишь верующий, который даже не пытался рассуждать.
– Что-то холодно мне, – бормочет дон Эрмохенес, ворочаясь под одеялом.
Адмирал вновь откладывает книгу, с некоторым трудом поднимается с кресла – после долгого неподвижного сидения его длинные конечности затекают, – подходит к окошку и закрывает его. Вернувшись к креслу, он видит, что его друг открыл глаза и смотрит на него со слабой улыбкой.
– Мне уже лучше, – говорит он, предупреждая вопрос.
Дон Педро усаживается рядом и щупает пульс. Пульс еще слишком частый, однако сердцебиение почти в норме: и наполненность, и частота.
– Еще глоток лимонной воды?
– Благодарю.
Адмирал помогает дону Эрмохенесу усесться поудобнее и подносит ему стакан.
– Вы спасли мне жизнь, – говорит библиотекарь, снова укладываясь, – выгнав этого доктора… А вам не показалось, что десять франков – чересчур дорого?
– Я заплатил, чтобы отвязаться от него, дорогой друг. Уверяю вас, мы дешево отделались.
– Не удивлюсь, если Брингас получит из этих денег комиссионные. Два сапога пара.
Дон Педро от души смеется:
– Мы слишком хорошо знаем эту разновидность лекарей, дон Эрмес. Им горы нипочем: чуть что – за ланцет, и поминай как звали… Рвотные и кровопускания – вот их конек!
– Мне только рвотных не хватало, – вздыхает дон Эрмохенес.
Несколько секунд они молчат. Через окошко видно, как багровеет небо над крышами.
– Что вы читаете?
– Первый том книги, которую купил вчера… Гольбах, вы его знаете.
– Он тоже запрещен?
– Еще как. Его запретили даже в просвещенной Франции. Вот, взгляните: издано в Лондоне.
– И как он вам? Интересно?
– Не то слово! Я убежден, что каждому обязательно нужно его прочитать, особенно молодежи в том возрасте, когда требуется наставник… Впрочем, большую часть книги вы вряд ли одобрите, если даже возьметесь.
– Скажу вам свое мнение, как только доберусь до нее. А как вы считаете, ее можно перевести на испанский?
– Ни в коем случае! В наш печальный век это невозможно. Черные вороны святой инквизиции тут же бросятся кромсать того, кто осмелится издать такую книгу. – Адмирал вновь открывает «Système de la nature». – Вот послушайте: «Если вам нужны химеры, то позвольте и ближним их заводить. И не рубите им головы, когда они не захотят бредить по-вашему…» Что скажете?
– Опасаюсь, кое-кому покажется, что речь идет именно о нем.
– Что ж, вы правильно опасаетесь.
Адмирал кладет книгу на стол и задумчиво наблюдает, как гаснет за окном день. В следующее мгновение он возвращается к прерванной беседе.
– Франция, конечно, не рай, – говорит он с некоторым раздражением в голосе. – А Париж – далеко не вся Франция. И все же, если сравнивать, как безнадежно отстала от нее наша Испания! Сколько энергии тратится на всякую ерунду и как мало здравого смысла! Вероятно, вы согласитесь со мной, что теология, логика и метафизика не доказывают ровным счетом ничего… Вся философская дискуссия насчет движения, Ахиллеса, черепахи и прочей бессмыслицы не даст ответа на действительно важные вопросы: каков угол отражения при ударе мячика о стену или какова скорость, с которой скатывается тело по наклонной плоскости. Это лишь несколько примеров.
– Вот тут и появляется ваш любимый Ньютон… – улыбается дон Эрмохенес, расчувствовавшись.
– И ваш тоже.
– Несомненно. Тут и спорить нечего.
Адмирал качает головой:
– Вы человек образованный, хоть и искренний католик. Однако не все католики искренние и не все образованные… Вспомните шарлатана, который собирался кромсать вам вены, это воплощение невежества и отсталости, выдающих себя за науку, к которой на самом деле не имеют отношения.
– Ох, помню… И трепещу.
– Что подумают люди будущего, когда узнают, что в наше время в Испании – и не только в Испании – все еще оспариваются утверждения, изложенные Ньютоном столетие назад в его «Philosophiae naturalis principia mathematica», в этой вершине человеческой мысли и современной науки? Что скажут о тех, кто до сих пор отказывается переместить понятие Истины из религии в науку и вместо теологов и священников передать его ученым и философам?
Он вновь берет со стола книгу, открыв ее на странице, уголок которой был заранее загнут.
– Вот что еще пишет Гольбах: «Сколько бы успехов стяжал человеческий гений, если бы имел возможность получать все почести, которыми награждают тех, кто извечно противостоит прогрессу! Как далеко продвинулись бы полезные науки, искусства, мораль, политика и поиск Истины, если бы к ним приложили столько же трудов и рвения, которых требуют от человека ложь, бред, яростное суеверие и прочая бессмыслица!» Как вам?
Он опускает книгу на колени и вопросительно смотрит на дона Эрмохенеса.
– Святые слова, – соглашается тот. – Да простит меня Бог!
– И никто в Испании не воспринял эти идеи так достойно, как Хорхе Хуан.
– Вы не сразу назвали имя, – доброжелательно замечает дон Эрмохенес, – вашего любимого философа и коллеги.
– Любимейшего, да будет вам известно. Физик-теоретик и экспериментатор, инженер, астроном, морской офицер… А какой восхитительный диалог вел он с Ньютоном; разумеется, не о том, что касалось религиозных взглядов, о которых никто и не вспомнил на его погребении…
– Опять вы за свое, дорогой адмирал, – протестует дон Эрмохенес. – Не надо так распаляться, прошу вас. В конце концов, температура у меня, а не у вас! Религиозные взгляды – личное дело каждого.
– Мне очень жаль, дон Эрмес. Я никого не хотел задеть. Однако, рассуждая об испанской науке, на каждом шагу задеваешь подводные рифы религиозных догм.
– Вы правы, – вздыхает библиотекарь. – Это я признаю.
Адмирал возвращает книгу на стол. Дневной свет почти погас, и, когда дон Педро поворачивается к собеседнику, свечи освещают лишь половину его лица, другая же половина остается темной.
– Мой любимый Хорхе Хуан, как вы изволили напомнить, был лучшим примером настоящего ученого, и именно через него осуществлялась наша живая связь с Ньютоном, которого он понимал, как никто другой… Его опыты с плавающими предметами и модели кораблей стали настоящей революцией, «Руководство по навигации» и «Морской экзамен» – совершенные творения. А в шестьдесят девятом году мне выпала честь наблюдать вместе с ним за прохождением Венеры…
– Вы плавали вместе?
– Очень недолго. Он был полностью поглощен своими науками, начиная с какого-то времени редко выходил в море; а я занимался «Морским словарем». Но его дружеское расположение ко мне и мое уважение к нему продолжались до самой его смерти.
– Еще одно великое имя забыто, – вздыхает дон Эрмохенес. – И что хуже всего, не осталось никого, кто бы продолжил начатое им дело.
Саркастическая ухмылка искажает рот адмирала.
– Кто бы осмелился… А пока он был жив, враги все время нападали на него и душили, как могли…
– Застарелый испанский национальный недуг: зависть.
– Верно, – кивает дон Педро. – Выступали и против него самого, и против всего того, что он олицетворял… Вспомните, как правительство решило внедрить физику Ньютона в университеты, а те воспротивились. Или как пару лет назад, когда Совет Кастилии поручил капуцину Вильялпандо дополнить университетский курс новейшими научными открытиями, а педагогический совет проголосовал против… Можете себе представить? Отказались, и все. Вот так запросто.
– Но, несмотря ни на что, кое-что у нас все-таки есть, – возражает дон Эрмохенес. – Вы несправедливы. Вспомните Ботанический сад и его химическую лабораторию, кабинет естественной истории в Мадриде, ботаническую экспедицию, которую мы недавно отправили в Чили и Перу… Не говоря уже о прекрасной обсерватории в Академии гардемаринов в Кадисе. Да и вы, военные, истинный редут науки! К вам почти не суются черные вороны, о которых вы говорили раньше. Инженеры, артиллеристы, моряки… В Испании, по счастью, наука милитаризирована.
– Еще бы! Риторика здесь не слишком ценится. Строительство фортификаций, защищающих от бомб, и кораблей, которые способны не только плавать, но еще и сражаться, не могут существовать в руках Аристотеля и святого Фомы. Вот почему флот – вернейший авангард науки… Но, кроме флота, ничего другого у нас нет, к сожалению, нет даже Академии наук или научных сообществ, как во Франции или в Англии. Давление церкви всячески препятствует их появлению… Даже среди военных – а я знаю, что говорю, – иерархия и дисциплина превыше идей. Все находится в рамках порядка.
– Но существуют же экономические сообщества друзей страны, которые делают все, что в их силах…
Этого недостаточно, думает адмирал. Речь идет не только о том, чтобы поощрить крестьянина, вырастившего самых тучных коров, или инженера, усовершенствовавшего ткацкий станок. Необходима политика государства, которая вдохновляла бы предпринимателей вкладывать средства в экспериментальную науку, ожидая от нее прибыль. В Испании наука, образование, культура – все разбивается об одно и то же. По той же самой причине умники помалкивают, а смельчаки страдают.
– Вот почему, – подытоживает он, – у нас нет Эйлера, Вольтера, Ньютона… А если кто-то из них появится, их быстро посадят в тюрьму или отдадут в лапы инквизиции. Вот в чем заключается опасность, которая поджидает в нашей стране сторонников научного подхода… Ульоа и Хорхе Хуану недешево обошлась публикация их произведений по возвращении из Америки. Пришлось отказаться от некоторых выводов, а другие завуалировать или изменить их формулировку.
– К сожалению, вы правы, – печально соглашается библиотекарь. – Хорошо было бы применить законы небесной механики Ньютона к правительству всей испанской империи… Что и делают англичане, несмотря на проблемы с американскими колониями, а также французы, у которых и вовсе нет империи.
– Несомненно. То же самое касается образования, книг, а также тех, кто эти книги пишет и переводит… Нужно сделать так, чтобы каждый мог рассуждать о передовой науке, не опровергая незамедлительно собственные научные выводы. Недостойно требовать, чтобы всякий раз, когда испанец публикует научную книгу – если это ему, конечно, удается, – после каждого вывода он добавлял: «Не верьте этому, потому что это противоречит Святому Писанию»… Такой подход делает невозможным прогресс и превращает нас в посмешище для всей Европы!
– Именно для этого мы с вами здесь, в Париже, дорогой адмирал, – с воодушевлением вторит ему дон Эрмохенес. – Это что-нибудь да значит, не правда ли?
В ответ адмирал только грустно улыбается. Пламя свечей делает его почти прозрачные глаза светлыми, влажными и лишенными надежды.
– Совершенно верно, дорогой друг, – спокойно соглашается он. – Именно для этого мы в Париже.
Мне понадобилось кафе. Не для того, чтобы выпить кофе, – написание романа и так уже потребовало бессчетного количества чашек, а чтобы, сидя в нем, хорошенько продумать одну мизансцену. Из писем и бумаг, которые я раздобыл в Академии, следовало, что дон Педро Сарате и дон Эрмохенес Молина побывали во многих кафе Парижа и в одном из них познакомились с видными энциклопедистами. Сперва я решил, что встреча состоялась в кафе «Фуа», которое в то время располагалось в пассаже Ришелье в Пале-Рояль; после перестройки, осуществленной чуть позже герцогом Орлеанским, это место превратилось в центр социальной и торговой жизни парижского света в предреволюционный период, однако мне никак не удавалось установить точную дату, когда строительные работы были завершены, и, чтобы продолжить книгу, я решил попросту перенести в Сент-Оноре сцену из пятой главы, действие которой происходит в Пале-Рояль. Однако в конце концов, обнаружив в одном из писем библиотекаря упоминание об «улице Сент-Андре, неподалеку от Ансьен-Комеди», я понял, что единственным возможным местом, которое в тот день могли посетить академики, был «Прокоп»: старинное кафе, одно из старейших, открытых в Париже по сей день, перед дверями которого я и оказался со своей записной книжкой и картой города 1780 года, собираясь заняться этим фрагментом моей истории.
Я много слышал о кафе «Прокоп», прославившемся тем, что в его залах некогда собирались самые известные интеллектуалы XVIII века; однажды я даже здесь отобедал – в гастрономическом плане, надо заметить, ничего выдающегося мне не запомнилось – в обществе моего литературного агента Рахель де ла Конча и моей французской издательницы Анни Морван. Я знал, что, когда заведение вошло в моду как литературное кафе, чему способствовала публика, посещавшая соседнее здание Комеди Франсез, энциклопедисты сразу же стали его завсегдатаями, а клуб «Корделье» собирался в нем чуть позже, во время тяжелых лет революции. Однако я так и не увидел это место зоркими, деловыми глазами писателя. К счастью, улица, где располагается фасад кафе – в настоящее время она называется пассаж «Коммерс-Сент-Андре», – избежала безжалостной городской реформы, когда Османн словно скальпелем отсек по прямой линии то, что сегодня носит название бульвар Сен-Жермен. Пассаж остался в стороне, на расстоянии всего лишь нескольких метров, и в наши дни, заполненный магазинчиками и ресторанами, сохраняет свои прежние очертания, старинные особняки и кофейни. Таким образом, наведаться туда и вообразить прежние времена было совсем несложно. Один из фасадов кафе «Прокоп» и поныне выходит в тот же самый пассаж, другой фасад, раскрашенный красным и синим, открывается с противоположной стороны здания, выходя таким образом на нынешнюю улицу Ансьен-Комеди, которая в XVIII веке, согласно карте Алибера, Эно и Рапийи, все еще называлась Фоссе-Сен-Жермен-де-Пре. Что же до остального, у меня было достаточно материала, чтобы воссоздать обстановку этого места, его голоса, звон посуды, расположение столиков, чашечки с кофе и шоколадом. Пара иллюстраций той эпохи, обнаруженных мной в «Париже эпохи Просвещения» – потрясающем исследовании о городе, выполненном на основе плана Тюрдо, помогли мне представить оформление интерьера, пол, выложенный керамической плиткой, стеклянные плафоны и зеркала, оживлявшие стены, изящные хрустальные люстры, свисавшие с потолка, а также круглые столики из дерева, железа и мрамора.
В нескольких шагах отсюда, на улице Фоссе-Сен-Жермен-де-Пре, превратившейся в улицу Ансьен-Комеди после того, как в 1688 году там обосновались французские комедианты, кафе «Прокоп» быстро стяжало европейскую известность. Среди его клиентов были именитые писатели: Детуш, Д’Аламбер, Бертанваль, Гольбах, Жан-Жак Руссо, Дидро и множество других литераторов, которые сделали из этого кафе филиал Академии.
Все это сообщалось, в числе прочего, в томике «Les cafés artistiques et littéraires» Лепажа, чьи избранные страницы я таскал с собой в виде исчерканных пометками ксерокопий, отыскивая упоминания о «Прокопе» в бесценных книгах, которые мне удалось раздобыть в те дни, прочесывая книжные лавки Парижа: антология «Le XVIII siécle» Морепа и Брайара, «La vie quotidienne sous Louis XVI» Кюнстлера и, прежде всего, великолепная «Tableau de Paris» Мерсье, которую благодаря продавцу книг Шанталь Керодрен я отыскал в виде кем-то уже зачитанного современного издания на самой нижней полке в книжной лавке «Жибер-Жён» на бульваре Сен-Мишель.
Итак, вооруженный всем необходимым в виде записей, разместив с помощью воображения нужные места на карте Парижа 1780 года и позабыв о современных вывесках, шумных ресторанах и магазинах, туристах, заполняющих пассаж «Коммерс-Сент-Андре», я вошел или, точнее, впустил двоих ученых мужей, адмирала и библиотекаря, внутрь кафе «Прокоп» точно так же, как они туда вошли – или могли бы войти – в то давнее утро в сопровождении аббата Брингаса.
– Поверить не могу, что мы здесь! – восклицает дон Эрмохенес, восхищенно озираясь. – Ведь это же знаменитый «Прокоп»!
В кафе царит оживление. Все столики заняты, там и сям виднеются кучки посетителей, которые оживленно спорят или обмениваются мнениями, слышится несмолкающий гул голосов и звон посуды. Пахнет табачным дымом и свежесваренным кофе.
– Напоминает улей, – замечает адмирал.
– Где живут одни трутни, – поправляет его Брингас, как всегда, едва сдерживая раздражение. – Досуг, а не труд – вот что приводит их сюда.
– Я думал, вы любите такие места.
– Место месту рознь. Разные они бывают, вот что я хочу сказать. Те, кто приходит в это кафе, начисто утратили чувство реальности. Паразиты от риторики, которые довольствуются исключительно обществом себе подобных, обмениваясь друг с другом тщеславием и любезностями. Редко встретишь исключение. Подобное, например, этому – вон, взгляните, – добавляет Брингас, кивая на один из столиков. – Странно видеть здесь этого почтенного прихожанина.
Дон Эрмохенес рассматривает посетителя, на которого указал Брингас: не первой молодости, в старом камзоле и съехавших чулках, он сидит неподвижно и одиноко перед чашечкой кофе, уставившись в пустоту.
– Кто это?
Аббат выгибает брови, словно вопрос кажется ему неуместным.
– Великий шахматист Франсуа-Андре Филидор… Вам знакомо это имя?
– Безусловно, – отвечает адмирал. – Однако я представлял его старше.
– Он почти всегда сидит один… Часто ему даже не обязательно подниматься на второй этаж в поисках шахматной доски или соперника, потому что все ходы он просчитывает у себя в голове. – Брингас восхищенно щелкает языком. – Так и сидит… Один против всего мира.
– Мне хотелось бы его поприветствовать, – говорит дон Эрмохенес. – Я тоже немножко играю в шахматы.
– Даже не пытайтесь, он вам и слова не скажет. Никогда ни с кем не общается.
– Жаль.
Они обходят кафе в поисках свободного столика. Кто-нибудь то и дело поднимается или спускается по лестницам, ведущим в залы на втором этаже, где играют в шахматы, шашки или домино, официанты снуют, разнося графины с водой, мороженое, кофейники или дымящиеся шоколадницы.
– Местная публика делится на четыре вида, – поясняет Брингас. – Те, кто приходит выпить кофе и поболтать, игроки, которые сразу же устремляются наверх, читатели газет, а также те, кто просиживают здесь день-деньской, покуда кто-нибудь не заплатит за их кофе, полбутылки сидра или какую-нибудь дешевую закусь, которую они заказали, чтобы утолить голод.
– Вы здесь часто бываете? – интересуется дон Эрмохенес.
– Здесь? Никогда. Сегодня я здесь исключительно ради вас. Предпочитаю притон, где курят и пьют агуардиенте – тот, что на улице Бас-дю-Рампар, или скромные забегаловки на бульварах, где подают мерзкий жидкий кофе, зато там обитают Идеи и Истина – да, вот так, с большой буквы – и где нет ни фальши, ни притворства… В крайнем случае захожу в «Оперу» на Сен-Никез, где за шесть сольдо можно рядом с печкой просидеть за чашкой кофе с молоком с десяти утра до одиннадцати вечера, презирая тех, кто не ведает, что такое холод, и согревает свою тушу жиром бедняков… Обратите внимание, кабинет для чтения: иностранные газеты и философские книги.
– По правде философские или это снова метафора? – неодобрительно спрашивает библиотекарь.
– И те и другие.
В креслах возле книжного шкафа и вокруг обширного стола, заваленного брошюрами и газетами, сидят читатели, поглощенные «L’Almanach des Muses», «Courier de l’Europe», «Le Journal de Paris» и прочей периодикой. Привыкнув к убогому выбору испанских газет, из которых в кофейне можно было обнаружить лишь официальную «Газету», академики с любопытством взирают на столь широкий выбор.
– Самое популярное издание – «Le Journal», – поясняет Брингас. – Выходит ежедневно и, помимо прочего, печатает объявления о смерти.
– Почему-то не вижу «Gazette de France», – замечает дон Эрмохенес.
– Это государственная газета, здесь такие не в чести. Ясно же: тот, кто это читает, не соображает ни шиша… А вот «Mercure de France», отпечатанную так скверно, что текст почти не разобрать, предпочитают те, кто любит разгадывать кроссворды и ребусы на последней странице, или же побитые молью людишки из Марэ: обыватели, которые до сих пор уверены, что живут во времена Людовика Четырнадцатого.
– Надо же, кто-то читает «London Evening Post», – удивляется адмирал.
– Да, представьте себе. Несмотря на войну, английские газеты – явление обычное. Это же Париж, господа. Как в хорошем смысле этого слова, так и в дурном.
На мгновение Брингас останавливается и мрачно смотрит по сторонам.
– Было время, когда в «Прокопе» можно было увидеть достойных, свободных, героических людей, которым не дозволялось собираться в других общественных местах. – Он говорит так, будто вот-вот в кого-нибудь плюнет. – Все эти Руссо, Мариво, Дидро беседовали здесь о литературе и философии… А сейчас здесь собираются одни лишь болваны, бабники, полицейские ищейки и надутые индюки вроде тех, что сидят за одним из столов возле окна в соседнем зале – вон, напротив… Например, Бертанваль, который секунду назад посмотрел прямо на меня и скорчил недовольную рожу, а поздоровается в итоге с вами… Пойду-ка я за читальный стол, может, удастся отнять у кого-нибудь «Le Journal de Paris» и с наслаждением полюбоваться именами тех, кто наконец-то избавил мир от своего присутствия… Прошу прощения, господа.
В самом деле, явно обрадованный тем, что Брингас исчез, Бертанваль, только что разговаривавший с кем-то за одним из столиков возле окна, с распростертыми объятиями идет навстречу академикам, приветствуя их в своей вотчине. Ему приятно, что они воспользовались советом, который он дал им в прошлую среду в доме мадам Дансени.
– Сейчас я представлю вас остальным и найду для вас стулья… Эти господа – члены Испанской академии, осчастливившие нас своим визитом… Бригадир в отставке, дон Педро Сарате… Библиотекарь упомянутой Академии, литератор и переводчик, дон Эрменехильдо Молина.
– Эрмохенес, – поправляет библиотекарь.
– Да-да, конечно: Эрмохенес… Присаживайтесь, прошу вас. Хотите кофе? А это господа Кондорсе, Д’Аламбер и Франклин.
Библиотекарь садится. Он заикается, бормоча бессвязные слова признания и восхищения. Еще бы: перед ними сам Жан Д’Аламбер. Создатель «Энциклопедии», которую он задумывал совместно с Дидро, и автор знаменитого предисловия выглядит лет на шестьдесят или чуть более, на нем напудренный парик, одет он в высшей степени тщательно и аккуратно. Постоянный секретарь Французской академии, выдающийся математик, один из самых заметных мыслителей эпохи Просвещения, Д’Аламбер достиг абсолютного пика своей славы. Тем не менее ему хорошо известны труды Испанской академии, которой французские академики отправили несколько книг, включая четвертое издание «Словаря». Все это делает еще более значимой любезную улыбку, которой маститый энциклопедист приветствует расчувствовавшегося дона Эрмохенеса.
– Поверьте, мсье, – бормочет библиотекарь, – я не хочу обидеть ни мсье Бертанваля, с которым имел честь познакомиться несколько дней назад, ни других мсье, но это один из самых значительных моментов моей жизни.
Д’Аламбер выслушивает его признания с невозмутимостью человека, который в силу возраста и занимаемого положения выслушал за свою жизнь немало подобных комплиментов. Дон Педро в вежливых и сдержанных словах также выражает свое восхищение трудами Д’Аламбера, которого он отлично знает и с удовольствием и пользой для себя прочел «Traité de l’équilibre et du mouvement des fluides» и «Théorie générale des vents», в высшей степени любопытные ему как морскому офицеру.
– Для нас большая честь, дорогие коллеги, – говорит философ, – принимать в Париже просвещенных испанских академиков.
Адмирал с учтивой простотой кланяется другому знакомому Бертанваля: это пожилой человек, высокий, грузный, с лысой макушкой и волосами до плеч, а также багровой физиономией, пораженной псориазом.
– Неужто я имею честь познакомиться с самим профессором Франклином? – спрашивает дон Педро на вполне сносном английском.
– Именно так, – отвечает тот, польщенный.
– Это для меня честь и удовольствие, мсье, – говорит адмирал, переходя на французский. – Я имел счастье прочитать один из ваших трудов. Меня очень заинтересовало учение о кристалле и бифокальных линзах, а также возможности использовать громоотводы на морских судах… Позвольте мне выразить симпатию борьбе за независимость, которую ведут ваши соотечественники в Северной Америке… Как вам известно, моя родина безоговорочно ее поддерживает.
– Знаю и премного вам благодарен, мсье, – отвечает Франклин все тем же любезным тоном. – С тех пор как я в Париже, я часто общаюсь с вашим послом, графом де Арандой, и он всегда производит на меня самое приятное впечатление.
Оживленная беседа идет своим чередом, когда Бертанваль излагает своим собеседникам цель пребывания дона Эрмохенеса и дона Педро в Париже. Те выражают свои сомнения и опасения, а Д’Аламбер упоминает спорную достоверность некоторых переизданий «Энциклопедии». Только перепечатка ин-фолио, сделанная в Женеве между 1776 и 1777 годом, уверяет он, полностью соответствует первому изданию. Вот почему сейчас сложно найти даже эту перепечатку. Последнее полное издание, насколько ему известно, к несчастью для испанских друзей, несколько месяцев назад было отправлено в Филадельфию присутствующим здесь сэром Франклином.
– Когда вы вошли, мы как раз обсуждали американскую революцию, – заключает он.
– Знамя свободы поднято, – говорит Франклин так, будто бы это каким-то образом следовало из предыдущего диалога. – Сейчас речь идет о том, чтобы его удержать.
– Именно этим наш друг среди прочего занимается в Париже, – объясняет Д’Аламбер академикам. – Поиском финансов и поддержки.
– Остается лишь пожелать вам всего наилучшего в этом благородном деле, – официальным тоном провозглашает дон Эрмохенес.
– Благодарю, мсье. Вы очень любезны.
– Мсье Бертанваль, – говорит Д’Аламбер, – утверждал, что англоамериканцам никогда не удастся укрепить свою мятежную республику. Доктор Франклин, разумеется, соглашался. А мсье Кондорсе склонялся скорее ко второму, чем к первому… – Он поворачивается к дону Педро. – А что думаете вы, испанцы, об английской нации и ее участии в этой войне?
Адмирал отвечает не сразу.
– Я слишком субъективен, чтобы выражать свое мнение, – говорит он, поразмыслив. – Великобритания восхищает меня своим военным мужеством и гражданскими заслугами; но как испанский морской офицер, которым я был и остаюсь, должен признаться, что англичане всегда были моим естественным врагом. Поэтому свое мнение я оставлю при себе.
– Англичане циничны, брутальны и нахраписты, – прямо заявляет Франклин. – Свою империю они удерживают в основном пушечными залпами и кулаками. В остальном же, мсье, знаменитая английская вежливость относится лишь к очень немногочисленной элите… Уверяю вас, у любого испанского крестьянина больше достоинства, чем у английского военного.
– А как вы относитесь, господа, к войне в тринадцати колониях? – обращается к академикам Бертанваль.
На сей раз адмирал почти не задумывается.
– По моему мнению, – отвечает он, – Северная Америка в конце концов превратится в гражданскую республику: во всяком случае, атмосфера, как в прочих молодых странах, располагает именно к этому. И даже пейзаж.
– Интересное сравнение, я имею в виду пейзаж. И очень уместное, – удивляется Франклин. – Вам знакома эта земля?
– Немного. В юности я ходил на корабле как вдоль ее берегов, так и вдоль тихоокеанских… И думаю, что индивидуалистский характер этих обширных и пустых пространств плохо сочетается со старыми монархическими представлениями, которые мы сохраняем в Европе.
– Что ж, вы правы. – Франклин поворачивается к дону Эрмохенесу. – А что думаете вы, мсье?
– Я всю свою жизнь почти не выезжал из Мадрида, – признается библиотекарь. – И вижу все это по-другому. Полагаю, когда у кого-то есть материальный достаток или духовные сокровища, которые следует оберегать, а заодно необходимая зрелость, тогда как кипение юности, напротив, осталось позади – я имею в виду также и молодые народы, подобные тем, что населяют английские колонии, – он, прежде всего прочего, имеет склонность почитать короля на троне… Поэтому мне кажется, что они поступят так же: во главе государства встанет американский монарх, представляющий новую нацию и наделенный всеми необходимыми полномочиями, но в то же время по-отечески заботящийся о жизни своих подданных.
– Боже упаси! – от души хохочет Франклин. – Плохого же вы мнения о моих земляках, как я погляжу!
– Наоборот, очень хорошего. Но к мудрым и справедливым правителям я тоже хорошо отношусь.
– Подобная точка зрения делает вас идейным противником Франклина и Кондорсе, – восклицает Д’Аламбер.
– Что вы, мне бы в голову не пришло… Это всего лишь точка зрения, которую я готов обсуждать с позиций разума и доброй воли.
– С этих позиций можно обсуждать все, что угодно, мсье, – любезно соглашается Франклин.
– А вы, мсье бригадир? – интересуется Д’Аламбер. – Кому вы больше доверяете, гражданам или королям?
– Ни тем, ни другим.
– Несмотря на то что вы испанец?
Дон Педро выдерживает благоразумную паузу. Затем на его губах появляется печальная усмешка.
– Именно поэтому, – мягко отвечает он.
– Отчасти я согласен с мсье бригадиром, – говорит Д’Аламбер. – Я тоже не доверяю человеческому существу, находящемуся в плену своих собственных порывов, а заодно его скудным силам и личным границам.
– В таком случае ответ один: просвещенная монархия, – в шутку отзывается Бертанваль.
– И по возможности католическая, – робко уточняет дон Эрмохенес, который воспринял его слова всерьез.
Они молча смотрят друг на друга, библиотекарь моргает, все еще ничего не понимая.
– Всякое мнение достойно уважения, – произносит после паузы Д’Аламбер.
Официант по требованию Бертанваля вновь наполняет чашки, и некоторое время все беседуют о тривиальных мелочах. Однако дон Эрмохенес, все это время о чем-то напряженно размышляющий, считает нужным прояснить свою позицию.
– Несмотря на некоторые недостатки, – говорит он наконец, – которые вполне можно усовершенствовать, то, что я увидел здесь, во Франции, кажется мне вполне разумным.
– Что вы имеете в виду? – интересуется Кондорсе.
– Я имею в виду институт монархии. По моему мнению, просвещенная монархия – это большая семья с любящими родителями и довольными чадами. Или, по крайней мере, держава, стремящаяся мирными средствами к тому, чтобы таковой быть… Вот почему мне нравится Франция. Просвещенному правительству, которое печется о своих подданных, допускает необходимые свободы и умеет быть терпимым, не грозят никакие революции.
– Вы так думаете?
– Да, таково мое скромное мнение. Не ведая ни тирании, ни деспотов, Франция надежно защищена от страшных потрясений, угрожающих менее свободным державам.
Собеседник смотрит на него с вежливым скептицизмом. Никола де Кондорсе – господин приятной наружности, одетый на английский манер, чуть старше сорока. Как ранее академикам поведал Бертанваль, несмотря на относительную молодость, Кондорсе считается видным математиком: знаток интегрального исчисления, убежденный республиканец, он принял участие в написании технических статей для «Энциклопедии».
– Слишком уж вы идеализируете Францию, дорогой мсье, – говорит Кондорсе. – Наше правительство такое же абсолютистское и деспотичное, как и ваше испанское. Разница лишь в том, что здесь больше пекутся о внешних приличиях.
– А вы придерживаетесь тех же взглядов, что и ваш друг? – спрашивает Д’Аламбер, обращаясь к адмиралу.
Дон Педро качает головой и делает примирительный жест в сторону дона Эрмохенеса, заранее прося у него прощения.
– Пожалуй, нет… Я думаю, что потрясения также являются частью игры. Они берут начало в самой природе мира и вещей.
Старик-философ внимательно смотрит на адмирала. Он явно заинтересован.
– Вы хотите сказать, они ей свойственны.
– Несомненно.
– Включая насилие и прочие ужасы?
– Абсолютно все явления мира.
– Значит, вы, как и мсье Кондорсе, считаете, что подобные потрясения необходимы и неизбежны здесь, во Франции?
– Разумеется. Как и во французской Северной Америке.
– А в самой Испании и испанской Америке?
– Рано или поздно и туда угодит молния.
Д’Аламбер слушает их беседу с огромным вниманием.
– На мой взгляд, – говорит он, – вы не очень-то этого боитесь.
Адмирал пожимает плечами:
– Это как в шахматах или в морском деле. – Он берет свою чашку кофе и смотрит на нее, прежде чем сделать глоток. – Правила, основные принципы существуют не для того, чтобы их боялись или им радовались. Они таковы, каковы они есть. Главное – познать их. И принять.
Д’Аламбер смотрит на него с улыбкой, восхищенной и задумчивой.
– У вас интересное видение будущего, мсье… Несколько неожиданное для испанского военного.
– Для моряка.
– Да, простите… А могли бы вы объяснить нам, за какие грехи, по вашему мнению, в Испанию попадет молния?
– Пожалуй, мог бы. – Адмирал ставит чашку на стол, достает из рукава камзола платок и тщательно вытирает рот. – Но, надеюсь, вы простите меня, если я этого не сделаю. Я сейчас далеко от своей родины. Мне известны ее недостатки, и я часто обсуждаю их со своими земляками… Но было бы нечестно критиковать их за ее пределами. С чужестранцами, если вы будете столь любезны простить мне это слово. – Он поворачивается к библиотекарю. – Уверен, что дон Эрмохенес думает то же самое.
Д’Аламбер с улыбкой смотрит на библиотекаря:
– Это так, мсье? Вы тоже храните лояльное молчание?
– Разумеется. Иначе и быть не может, – отвечает библиотекарь, храбро выдерживая устремленные на него со всех сторон взгляды.
– Что ж, это делает честь вам обоим, – примирительно замечает философ.
Некоторое время все беседуют об идеях, истории и революциях. Бертанваль припоминает несколько классических примеров из истории, а Кондорсе восторженно рассуждает о восстании гладиаторов и рабов под предводительством Спартака в Древнем Риме.
– По моему мнению и вопреки мнению мсье Кондорсе, – вмешивается Д’Аламбер, – культурная, просвещенная Европа не переживет революционных потрясений. Не для того мы писали нашу «Энциклопедию», уверяю вас. Проникновение идей и культуры в конце концов преобразует то, что неизбежно должно быть преобразовано… Мы в нашем скромном прибежище не ставим своей целью сотрясти мир, но стремимся менять его постепенно, бережно и разумно. Люди, привыкшие наслаждаться тихим кабинетным трудом, никогда не станут – точнее, мы не станем – источником опасности для общества.
– Вы в этом уверены? – невозмутимо спрашивает адмирал.
– Абсолютно.
– Всякий человек, образованный или нет, становится опасным, когда его используют с соответствующей целью. Так мне кажется… Или когда его заставляют таким быть.
Энциклопедист улыбается, он заинтригован.
– Вы говорите так, словно хорошо знаете эту тему.
– Так и есть, мсье.
Франклин и Кондорсе готовы поддержать дона Педро.
– Я по-прежнему согласен с мсье бригадиром, – утверждает первый.
– Я, разумеется, тоже, – согласно кивает второй.
Д’Аламбер поднимает обе руки, требуя внимания.
– Мы с вами, господа, смешиваем два совершенно разных мира, – мягко произносит он. – Европу и Америку, зрелость и юность, масло и воду… Я уверен, что, каковы бы ни были наши идеи, теории, устремления, они никогда не вызовут внезапных и кровавых революций.
– Что-то я в этом не слишком уверен, – настаивает Кондорсе.
– А я вполне. Народное сознание способно мягко воспламениться чем-то добрым и благородным, если его вовремя правильно настроят. Все это присутствует в современной философии. Любой бред, любое жестокое потрясение, порожденные нашими идеями, совершенно недопустимы… Любая революция в Европе, в этом изживающем себя мире, прикончит его, причем не насилием, а бесконечными размышлениями и рассуждениями.
Вокруг столика повисает молчание. Все слушают с уважением, однако на губах Кондорсе адмирал замечает едва уловимую скептическую улыбку. Со своей стороны, у простодушного дона Эрмохенеса беседа вызывает восхищение, и он лишь кивает в ответ – как ученик перед учителем, которого уважает и почитает.
– Если землякам мсье Франклина в самом деле приходится рассчитывать исключительно на мушкеты и порох, – добавляет Д’Аламбер, – то старушке Европе с ее зрелым разумом остается лишь постигать и уважать законы, которые предписывают природа и разум… Нашей революции, господа, не нужно никакого иного оружия, за исключением пера и слова.
Переведя взгляд в сторону от собравшихся за столиком, адмирал видит Брингаса: тот, сидя с книжкой в дальнем углу, хмуро наблюдает за ними. А ведь вы, господа, начисто позабыли о чудаковатом аббате, чуть было не восклицает адмирал, и обо всех, подобных ему! Вы никогда не были на борту корабля, в который летят шрапнель и осколки, сознавая, как много способно вместить человеческое сердце. В ложной безопасности кафе с его изысканными манерами, культурной беседой, полной прекрасных филантропических идей, вы забыли о несчастных и обиженных, о бесчисленной темной армии, которая лелеет гнев и ненависть в нищих трактирах, в зловонных предместьях, куда едва проникают лучи разума и философии. Вы забываете о тяжести снежной лавины, о могуществе моря, о силе слепой природы, сметающих все и вся на своем пути. Забываете о законах самой жизни. Размышляя обо всем этом, дон Педро на мгновение испытывает огромное желание ударить кулаком по столу и ткнуть пальцем в сторону человека, о котором они забыли, как некогда неведомая рука указывала на письмена, проступившие на стене во время беспечного, пышного и трагического Валтасарова пира. Он чувствует потребность привлечь их внимание к темному силуэту, притаившемуся там, в глубине, пожирая глазами газеты и всю вселенную – разумом. Ударить по столу и все это наконец-то высказать. Заявить, что уж он-то знает, кто подожжет этот мир! Но адмирал лишь пожимает плечами, ставит чашку на стол и ничего не предпринимает.
Вечером, вернувшись из очередного безрезультатного похода в книжную лавку на улице Д’Анжу, академики и Брингас прохаживаются среди крылатых коней по галерее в западной части сада Тюильри. Поскольку въезд экипажей сюда запрещен, вокруг множество гуляющих. Небо затянуто облаками, но солнце стоит высоко и воздух прогрет. С другой стороны моста открывается чудесный вид на площадь Людовика Пятнадцатого с отлитым из бронзы конным монархом, деревья Елисейских Полей и Сену, текущую в отдалении.
– Обратите внимание, – сообщает Брингас, – перед вами один из самых впечатляющих городских пейзажей Европы… Закаты здесь просто великолепны!
– Как хорошо, что здесь разрешают гулять, – замечает адмирал. – Я был уверен, что это королевские владения и заходить сюда можно только в День святого Людовика.
– Ну, это для простолюдинов, – иронизирует аббат. – Для сброда. Взгляните, как выглядят гуляющие: все до единого – порядочные люди, одежда из лучших магазинов, у дам на руках – собачонки, которых я бы лично поджарил на вертеле, содержанки из Оперы, пижоны и паразиты… Посмотрите на всех этих несуразных красавчиков в высоких париках, с накладными родинками на физиономиях и в идиотских камзолах, узких, как макаронины. Вот бы их всех на галеры! Между тем швейцарцы, охраняющие ворота, не пускают сюда людей достойных, которые не выглядят должным образом, – без всех этих кружев на рукавах и галунов на шляпах. Они и на меня косо смотрели, заметили? Как говорится, не суди о монахе по сутане!
– Какие очаровательные детишки, – умиляется дон Эрмохенес, глядя на двоих серьезных малышей, которые шагают рядом с родителями, одетые как взрослые и с парадными шпагами на поясе.
– Какие, вот эти? – выходит из себя Брингас. – Нет более гадкого зрелища, сеньор, чем видеть малых сих морально падшими раньше времени из-за тупости своих родителей… Только взгляните на их костюмы, на кудри, белые от пудры, на дамские букли, потешные шпаги и треуголки в руках! Тщеславные и надутые, как их папаши или как те взрослые, в которых они однажды превратятся… Хорошо было бы уничтожить их прямо сейчас, пока они маленькие и безобидные. Через несколько лет это будет намного сложнее.
– Какие ужасы вы говорите, сеньор аббат!
– Ужасы, по вашему мнению? Какие времена, такие и разговоры. Мы – люди простые. В любом случае эти потешные моды извращают истинную природу человека. Будь я законодателем, всякий раз, видя такого ряженого, я бы отнимал его у дебилов-родителей и отправлял переучиваться в государственный коллеж!
– Прямо как Ликург, – смеется адмирал.
Аббат недобро косится на него:
– Вот именно, сеньор. Как этот просвещенный лакедемонец… Честно говоря, не понимаю, над чем вы смеетесь. Не вижу ничего смешного.
Луч солнца прорвал тонкий слой облаков, и растительность сада обретает свежие цвета. Серая лента Сены сверкает вдалеке стальным блеском.
– В самом деле, красиво, – говорит адмирал, меняя тему.
– Настанет день… – гнет свою линию Брингас, не замечая, что его перебили.
Дон Эрмохенес, опершись о балюстраду, словно бы ничего не замечает. Он опустил голову и выглядит обеспокоенным, будто бы у него что-то болит.
– Что-то случилось, дон Эрмес? – спрашивает адмирал.
– Да, проблема физического свойства, – признается библиотекарь, краснея. – Естественная надобность, к тому же совершенно нестерпимая… Боюсь, у меня расстройство от жары.
Дон Педро растерянно смотрит по сторонам:
– Не знаю, есть ли здесь…
– Сейчас все устроим, – заявляет Брингас. – В конце этой лестницы под колоннадой есть платные кабинеты.
– Полезное изобретение, – приободряется дон Эрмохенес. – А вас не затруднит проводить меня туда немедленно?
– Сию же секунду. У вас есть мелкие деньги? Подождите нас здесь, если вам угодно, сеньор адмирал.
Брингас и библиотекарь исчезают. Дон Педро опирается о балюстраду и любуется видом. С другой стороны моста на площади виднеются экипажи, однако в той части, где располагаются сады, посетители прогуливаются среди деревьев и квадратных газонов пешком. Мелькают шелковые платья и шали, обрамленные кружевами, дамские шляпки, украшенные лентами и перьями, кафтаны и облегающие камзолы, швейцарские треуголки. В этой суете и пестроте адмирал выделяется строгостью: на нем простой фрак из сукна цвета морской волны с железными пуговицами, замшевые брюки и английские туфли. Под мышкой трость-клинок, а на серых волосах без пудры, забранных на затылке в хвост, черная треуголка, чуть сдвинутая на правый висок.
– Вот так сюрприз, – раздается голос у него за спиной. – Строгий испанский кабальеро – один, в саду Тюильри!
Повернувшись, адмирал обнаруживает перед собой мадам Дансени. Улыбаясь, она снимает перчатку и протягивает ему руку, которой дон Педро, приклонив голову, касается губами.
– Я ожидаю своих друзей.
– Аббата и этого милейшего дона Эрмохенеса? Я угадала?
Улыбка Марго Дансени очаровательна. Похоже, неожиданная встреча ее обрадовала. На ней простая и изысканная одежда для прогулки: орехового цвета платье с драпировкой, подвязанное кармазиновым кушаком на талии, которой не требуется корсета из китового уса или других ухищрений, чтобы была заметна стройность. Накидка а-ля Медичи, зонтик от солнца. Мадам Дансени без шляпки, с высокой прической, украшенной лентой и страусовым пером. Сопровождающие ее Лакло и Коэтлегон также приветствуют адмирала. Первый – любезно, второй – сухо и сдержанно; звякают цепочки от часов и брелок, свисающие из кармана жилета в полоску.
– Мы вас одного не бросим. Побудем здесь, пока не вернутся ваши друзья.
Улыбка обнажает ровные белые зубы и подчеркивает блеск черных глаз. При дневном свете мелкие изъяны и крошечные морщины у нее на лице заметны сильнее; но это, думает адмирал, нисколько не вредит ее красоте. Наоборот, делает ее более взрослой и зрелой. И более привлекательной, чем если бы кожа ее была безупречной, все еще чистой и лишенной отпечатков личной истории, как у прелестной юной девушки.
– Как вам вид, сеньор адмирал?
Она кивает в сторону, но смотрит по-прежнему на него.
– Превосходный, – невозмутимо отвечает дон Педро, выдерживая ее взгляд.
– Сеньор Коэтлегон тоже обожает это место. И сеньор Лакло.
– Что ж, меня это не удивляет.
Несколько минут они поддерживают ни к чему не обязывающий светский разговор. От поисков «Энциклопедии» переходят к ресторанам и кофейням Парижа, затем – к универсальной эффективности магнетизма и удивительным свойствам гипноза, сделавшимся последним писком моды. Адмирал все время чувствует на себе пристальный взгляд Коэтлегона. Тот, как и его приятель Лакло, одет по-вечернему: приталенный камзол с узкими рукавами, короткий жилет и парадная шпага. На груди висит орден Святого Людовика, а на треуголке сверкает кокарда, указывающая на то, что перед вами – бывший военный. Пару раз, повернувшись в его сторону, дон Педро замечает мутный, невыразительный взгляд этого субъекта.
– Мы собирались посидеть и выпить чего-нибудь холодненького на террасе, – говорит мадам Дансени. – Хотите к нам присоединиться?
В этот миг возвращаются дон Эрмохенес и Брингас, и после необходимых приветствий и пары шуток в адрес аббата, которые тот воспринимает стоически, все пускаются в путь по бульвару, обсаженному липами, до Вандомской площади. На противоположной от них стороне в центре площади, между двумя роскошными особняками, которые обрамляют ее по периметру, высится статуя Людовика Четырнадцатого.
– Я бы сейчас с удовольствием съела мороженое, – говорит мадам Дансени.
«Киоск Фейян» – маленькая кофейня под открытым небом у самой ограды, прямо на террасе сада Тюильри. Это бойкое место принадлежит швейцарцу-охраннику, из тех, в чьи обязанности входит стоять у ворот. Все рассаживаются вокруг одного из свободных столиков, так что мадам Дансени оказывается между Коэтлегоном и адмиралом. Заказывают мороженое, лимонад, кофе; Брингас вдобавок просит булочку с сахаром и с маслом. Обсуждают последние версальские сплетни, полет на воздушном шаре, заполненном разогретым воздухом, который изготовил некто Шарль, интереснейший визит академиков в Королевский кабинет естественной истории, а также кабинет физики мсье Бриссона из Академии наук.
– Наверное, за эти дни вы обошли все парижские книжные, – говорит мадам Дансени. – Помимо «Энциклопедии», которую вы так настойчиво преследуете, удалось вам приобрести что-нибудь еще?
– Кое-что. К сожалению, мы не имеем права набирать много багажа.
– Об этом не беспокойтесь. Вы всегда сможете переслать книги отсюда в Мадрид. Мой муж с удовольствием вам поможет.
– Возможно, мы воспользуемся вашим любезным приглашением, – благодарит дон Эрмохенес. – Просто невероятно, сколько книг здесь издают!
– Воспользуйтесь, очень вас прошу! Мы даже сумеем переслать вам запрещенные книги, если понадобится.
– Философские? – спрашивает заинтересованный дон Эрмохенес.
– Конечно. В прямом и переносном смысле, – с ехидной усмешкой отвечает она. – Все зависит от вашего желания.
Внезапно библиотекарь багровеет: он сообразил, о чем идет речь.
– Ой, простите, – сконфуженно бормочет он. – Я вовсе не собирался… Я…
– Не беспокойтесь, – смеется Лакло. – Мадам нисколько не сердится. Наоборот, она и сама любительница почитать философские книжки, не правда ли, Марго? В прямом и переносном смысле.
Дон Эрмохенес моргает, он смутился еще сильнее.
– Вы хотите сказать, что…
– Именно, – приходит на помощь мадам Дансени. – Именно это бесстыжий Лакло и хочет сказать.
– Пустая трата времени, – ворчит Брингас, недовольный тем, куда устремился разговор. – Ужасающее легкомыслие, особенно когда рядом столько книг действительно философских, благотворно воздействующих и на разум, и на дух.
Мадам Дансени, рассматривавшая адмирала, поднимает тонкую руку с ухоженными ногтями, на которой сверкает пара драгоценных камней. Какая белая кожа, удивляется дон Педро. С чуть заметным рисунком тонких голубоватых вен.
– Не огорчайтесь, сеньор аббат, – говорит мадам Дансени. – Всему свое время. Дойдет черед и до них.
Коэтлегон смеется, однако смех его не нравится адмиралу: высокомерный, самоуверенный. Даже, возможно, пошлый. Смех человека, который получил – или считает, что получил, – все то, чего не досталось другим.
– Излюбленный час Марго – время утреннего завтрака, – говорит Коэтлегон, глядя адмиралу в глаза.
Не замечая сложной игры взглядов и недомолвок, дон Эрмохенес кротко улыбается мадам Дансени.
– Это так, сеньора? Или господа шутят? Верно, что вы читаете… гм… философские книги, которые не в полной мере являются таковыми?
– Да скорей всего, эка невидаль, – мрачно огрызается Брингас.
– Совершенно верно, – кивает мадам. – Между прочим, нет более симпатичного чтива. Взять хотя бы «Félicia», «Mémories de Suzon» или «Thérèse philosophe», которую я сейчас читаю. Как говорит Коэтлегон, со свойственным ему бесстыдством, я их читаю обычно по утрам, лежа в постели, после завтрака… Некоторые из них чудесно написаны, многие увлекательны, а есть и такие, где, несмотря на развратное обличие, обнаруживаешь настоящую философскую глубину.
Лакло шутливо кладет руку на сердце и произносит:
– Мы оба на мгновенье возрождаемся, чтоб снова умереть… Бог мой! Какая ночь! Какой мужчина! Что за страсть!
– Полно, Лакло, – останавливает его мадам Дансени.
– Почему? Это всего лишь отрывок из «Фелиции», один из наиболее пристойных. Не думаю, что господа обидятся.
– Да, но могу обидеться я.
Лакло смеется, прихлебывая лимонад.
– Вы, дорогой друг? Минерва обидится на Сафо? Никогда не поверю!
– Эти господа примут меня за красотку из Оперы.
– Очень сомневаюсь! Они для этого слишком умны… – Лакло поворачивается к адмиралу и библиотекарю. – Иной раз, когда мы, счастливые смертные, удостоенные высочайшей милости, имеем честь быть приглашенными на завтрак, Марго в прекрасном шелковом дезабилье возлежит, опершись на подушки, как королева, и заставляет нас читать ей вслух отдельные страницы… И это, даю вам слово, господа, несравненно приятнее, чем ее гостевые среды.
Мадам Дансени перестает улыбаться и легонько бьет его по плечу.
– Вы слишком нескромны, мсье. Меня удивляет, что кто-то все еще принимает вас за джентльмена, которым вы не являетесь!
– Джентльменство не воздает должных почестей красоте, моя дорогая. Без зернышек перца соус получается пресным… Я не прав, Коэтлегон?
Он смотрит на Коэтлегона, который в ответ презрительно улыбается.
– Каковы повара, таков и соус, – заносчиво отвечает он.
– Хватит, господа, – требует мадам Дансени. – Я вам приказываю.
– Слушаемся и повинуемся, – хохочет Лакло.
– В виде наказания сегодня вы оплачиваете все наши напитки!
– Договорились. Умолкаю.
Повисает непродолжительная тишина. Адмирал чувствует на себе любопытный взгляд мадам Дансени и враждебный – ее любовника. «Какого черта, – спрашивает себя адмирал. – При чем тут я?»
– А вы, мсье? – неожиданно обращается к нему Коэтлегон. – Неужели вы в своей далекой юности не читали философских книг?
На губах у него та же самая улыбка: сухая, презрительная. Возможно, провоцирующая.
– Пожалуй, что нет, – простодушно отвечает дон Педро. – В мою юность – далекую, как вы любезно заметили, – читали все больше про астрономию и мореплавание.
– Французских и английских авторов, полагаю.
От адмирала не ускользнул неприятный тон его собеседника. Тем не менее дон Педро отвечает совершенно спокойно:
– В основном – да. Но были среди них и мои соотечественники. Вы не слышали о Хорхе Хуане, Ульоа или Гастаньете? Большая часть важнейших трактатов по мореходству написаны в этом веке испанцами, как вам, вероятно, известно.
Он замечает презрение на губах собеседника.
– Нет, я этого не знал.
– Зато теперь знаете.
Повисает пауза. Все прислушиваются к их разговору. Дону Педро кажется, что в глазах мадам Дансени прячется обеспокоенное предупреждение, адресованное Коэтлегону: «Ты заходишь слишком далеко. Зачем тебе это?»
– Вы долго плавали, мсье?
Все то же презрение в голосе. И тот же враждебный взгляд. Адмирал отвечает с расчетливой сдержанностью:
– Не слишком, всего лишь семнадцать лет… Затем перебрался на сушу, вместе с адмиралом Наварро. Чуть позже занялся теоретическими штудиями и «Морским словарем».
– Наварро? – с интересом переспрашивает собеседник. – Тот самый, который участвовал в битве при Тулоне?
– Именно. Маркиз Победы – этого звания он удостоился как раз после той битвы.
Презрение сменяется улыбкой, холодной, почти нахальной. А может, и без «почти».
– Что касается «победы», здесь есть о чем поспорить… Я читал об этом морском сражении, а брат моей матери даже принимал в нем участие.
Остальные давно смолкли, прислушиваясь к его словам. Лакло смотрит на своего друга с тревогой, а глаза дона Эрмохенеса растерянно перебегают с одного на другого. Адмирал чувствует, что взгляд мадам Дансени прикован к нему с мольбой или предостережением. «Не продолжайте, умоляю вас, – словно бы умоляет этот взгляд. – Оставьте его в покое, и поговорим о чем-нибудь другом. Очень вас прошу. Я слишком хорошо знаю человека, с которым вы сейчас говорите».
– Что именно кажется вам спорным, мсье?
Коэтлегон пожимает плечами:
– Все кричат об испанской победе, а на самом деле в битве участвовали испанский и французский флот, объединившие усилия против англичан… И вообще, ничего особенного там не произошло.
– Вы говорите «ничего особенного» о битве, длившейся более семи часов, в которой погибли сто сорок один матрос, три командира, шесть офицеров, почти пятьсот моряков были ранены, и это не считая потерь в английском флоте?
– С ума сойти. – Удивление собеседника кажется искренним. – Вы даже цифры можете назвать, мсье. А ведь прошло почти сорок лет.
– Я все это слишком хорошо помню. Я был там.
Ресницы чуть заметно вздрагивают: единственный признак того, что Коэтлегон действительно слышит адмирала.
– Не знал.
– Теперь знаете. Я был лейтенантом на корабле «Король Филипп»… А известно вам, почему мы сражались в пропорции один к четырем? Потому что наши французские союзники, посланные адмиралом Кур де ла Брюйером – на одном из его кораблей и находился, я полагаю, ваш, мсье, родственник, – шли своим курсом, так и не приняв участия в битве и оставив Испанскую армаду в одиночестве в тылу врага.
– Брат моей матери…
«Черт возьми, – думает адмирал. – Я уже сыт по горло этой наглой улыбкой и надменным взглядом. Сыт по горло этим салонным фанфароном с его красной орденской лентой и бесстыдством под маской сухой вежливости, которая никого не обманывает. Раз уж он собрался свести со мной счеты, сейчас самое время».
– Если брат вашей матери рассказывает что-то другое, он лжет, как последний проходимец… А если вы, мсье, на этом настаиваете, то вы нахал.
Повисает гробовая тишина. Дон Эрмохенес смотрит на своего друга открыв рот. Коэтлегон бледнеет, будто бы кровь отхлынула от лица.
– Я этого вынести не смогу.
– Значит, вам придется пересмотреть, мсье, запасы вашего терпения.
– Господа, перестаньте. Прошу вас, – умоляет мадам Дансени. – Вы зашли слишком далеко.
Дон Педро медленно встает с кресла.
– Да, вы правы… Мне очень жаль. Прошу вас, мадам, примите мои искренние извинения.
Он засовывает два пальца в жилетный карман, кладет на стол золотой луидор, сухо кланяется и уходит, преследуемый по пятам Брингасом и библиотекарем. Краем глаза дон Эрмохенес замечает, как Коэтлегон склоняется к Лакло: тот осуждающе качает головой, однако Коэтлегон настаивает. Мадам Дансени повернулась к Лакло и Коэтлегону, некоторое время они вместе что-то живо обсуждают, наконец она безнадежно качает головой и закрывает руками лицо. Лакло вскакивает и направляется вслед за доном Педро, ускоряя шаг, пока не догоняет его.
– Мне очень жаль, господа, – говорит он сдавленным голосом, снимая шляпу. – Мсье адмирал… На мою долю выпала неприятная задача.
Дон Педро замедляет шаг и выслушивает его с невозмутимым видом. Он также снимает шляпу.
– Я понял вас. Говорите дальше.
– Мсье Коэтлегон считает, что вы некрасиво обошлись с ним, – говорит Лакло, мгновение поколебавшись. – И требует соответствующей сатисфакции.
Адмирал смотрит на саблю, висящую у Лакло на поясе, затем переводит взгляд на свою трость-клинок.
– Прямо сейчас?
– Нет, что вы, – протестует Лакло. – Все должно быть как положено… Послезавтра на рассвете, на Елисейских Полях. Если вас это устраивает.
– Как вам угодно.
– Прошу выбрать оружие.
– У меня нет опыта в таких делах, однако полагаю, выбирать должен мой соперник.
– Он предоставил это право вам, из уважения к вашему возрасту… Пистолет?
Дон Эрмохенес, слушавший этот разговор с широко открытыми глазами, наконец приходит в себя:
– Надеюсь, вы это не всерьез?
– Очень даже всерьез, – вмешивается Брингас. Со стороны может показаться, что он страшно рад такому повороту событий.
Адмирал согласно опускает веки и с печальной улыбкой смотрит на Лакло.
– У меня слишком слабое зрение, чтобы стреляться в столь ранний час, когда света еще недостаточно.
– Думаю, мсье Коэтлегон вас поймет… Значит, шпага?
– Как вам угодно.
– До первой крови?
– Это зависит от мсье Коэтлегона.
– Отлично. Сделаю все возможное, чтобы так оно и было. Ваши секунданты?
Адмирал холодно кивает на дона Эрмохенеса.
– Этот мсье.
– Я? Секундантом? – возмущается библиотекарь. – Вы что, с ума сошли?
Никто не обращает на него внимания. Брингас взволнован, с его лица не сходит нетерпеливая и кровожадная гримаса, адмирал по-прежнему безучастен, и Лакло удовлетворенно кивает.
– Все прочее я беру на себя, – заключает он. – Включая знакомого хирурга. – Он поворачивается к дону Эрмохенесу, который так и застыл с открытым ртом. – Увидимся завтра, чтобы все обсудить подробно… Сумеете добраться до места, которое я вам назвал?
– Я его знаю, – отвечает Брингас.
– Замечательно. – Лакло поворачивается к адмиралу и стискивает его руку в своей. – От всей души сожалею, что так вышло, мсье… Коэтлегон вот уже несколько дней вне себя. Быть может, нам еще удастся его отговорить.
На этот раз адмирал наконец-то улыбнулся. На его лице появилось особенное, присущее только ему одному выражение – далекое, отсутствующее и в то же время теплое. Отрешенное, а быть может, напоминающее о его юности. Будто бы младший лейтенант флота, который тридцать семь лет назад сражался на борту «Короля Филиппа», временно одолжил ему эту улыбку.
– Всегда в вашем распоряжении. Всего наилучшего.
Все эти беспорядочные перемещения, бесконечные разговоры и странное поведение озадачивают Паскуаля Рапосо. Происходит что-то необычное, подсказывает ему интуиция, но догадаться, что именно, он не в силах. Он ждет, прислонившись спиной к ограде в пятидесяти шагах от расположившейся за столиком компании, с любопытством наблюдая за ними. Сегодня его очередь следить – агенты Мило заняты другими делами, – и он целый день ходит по пятам за академиками и Брингасом: сперва – в кафе «Прокоп», далее – к продавцам книг, затем – на прогулку в сад Тюильри, куда он проник без особого труда, дав служителю несколько монет. Солнце опустилось уже совсем низко, похожее на янтарь небо желтеет среди верхушек зеленых лип, и Рапосо поздравляет себя с отличной погодой. День оказался на редкость длинным. Генриетта, дочка хозяев пансиона «Король Генрих», вчера вечером наконец-то проникла к нему в постель, в этом деле она оказалась девчонкой куда более сноровистой, уверенной в себе и пылкой, чем он предполагал. Он и представить себе не мог, какой она окажется! Вот почему больше всего на свете Рапосо мечтает вернуться к себе в комнату и продолжить немой, однако в высшей степени выразительный диалог, который прошлой ночью вели они вдвоем, лежа без сна до самой зари, распугав все его мрачные мысли, а заодно и боль в желудке.
И все-таки, размышляет он, глядя издалека на академиков и Брингаса, что-то у них происходит, а что именно – он понять не может. Мадам Дансени и двое ее спутников поднялись из-за столика кафе и идут вдоль колоннады в сторону улицы Сент-Оноре. Спутники оживленно беседуют между собой, будто бы о чем-то спорят, а дама вроде бы нервничает, потому что шагает чуть впереди; когда же один из них протягивает ей руку, чтобы помочь подняться по ступенькам, она с раздраженным видом отворачивается.
Дав им уйти – у него еще появится возможность разузнать, что произошло, в этом ему поможет Мило, если, конечно, они будут что-то обсуждать дома, в присутствии слуг, – Рапосо устремляется вслед за академиками и Брингасом, которые удаляются в противоположном направлении через сад, мимо цветочных клумб и квадратиков газона, к ступенькам, ведущим к набережной Тюильри. Эти тоже, отмечает он, ведут себя довольно странно. Брингас и библиотекарь о чем-то бурно спорят, изредка обращаясь к адмиралу, который едва им отвечает и почти все время молчит, задумчиво покачивая тростью. Так они спускаются по лестнице к пристани и шагают между Сеной и фасадом Лувра, пока заходящее солнце окрашивает в красноватые оттенки пейзаж за их спинами.