По мнению некоторых девочек из ее класса, семнадцать лет — практически взрослость. Одна или две из них уже покинули школу; одна волонтерствовала в лондонском госпитале, другая помогала ухаживать за братом, который вернулся из армии инвалидом. Но большинство еще продолжали учиться.
Однако пыл и рвение первых лет войны уже угасли. Война стала обычным явлением, да еще и пренеприятным. Взрослые все еще могли вести — и вели — разговоры о «великом самопожертвовании» и «отважных героях», в газетах публиковали письма матерей, прославляющих подвиги их погибших детей. Но, как ни странно — а может, и совсем не странно, девочкам из класса Мэй стало все равно. У каждой кто-нибудь из знакомых юношей воевал во Франции, или в Италии, или в Египте, или в Бельгии, или в Турции, или в Палестине. У некоторых на войну ушли братья, или отцы, или близкие родственники. У Барбары даже был возлюбленный, который служил в Египте, — вернее, это она утверждала, что он ее возлюбленный, юноша, который жил на той же улице и записался в армию в день своего восемнадцатилетия. Но ура-патриотизм первых лет сменился скукой, а в некоторых случаях и цинизмом. Теперь, когда учителя заводили речь о славе и самопожертвовании, девочки лишь хихикали, зевали и закатывали глаза. Признаком умудренности опытом считалось быть выше национализма взрослых. Несколько учениц выпускного класса открыто объявили себя пацифистками. Даже в предвыпускном классе был утрачен интерес к войне — разве что кто-нибудь жаловался на дефицит продуктов, а также на скучный и скудный рацион, состоящий из тонких ломтиков хлеба, водянистого рагу и нескончаемого сероватого маргарина.
Как-то между делом, не говоря громких слов и вообще не признавая это вслух, девочки помирились с Мэй. Примирению в какой-то мере способствовал и погибший в апреле брат Барбары. Никто, разумеется, не стал припоминать Барбаре, как в 1914 году она уверяла, что лишь порадуется такому исходу. Когда же это действительно произошло, оказалось, что радоваться подобным событиям невозможно и это очевидно всем. Мэй тоже не стала злорадствовать: «Я же тебе говорила!» Может, и она повзрослела; случись это в 1914 году, она бы не удержалась. В тот же день перед уроком гимнастики Мэй догнала Барбару и тихонько сказала:
— Сочувствую, очень жаль Джона.
В прошлом году Барбара фыркнула бы, отвернулась, притворилась, что не слышит. Но теперь, наверное, сочла их ссоры слишком мелочными, поэтому просто кивнула:
— Спасибо.
Больше об этом не было сказано ни слова. Но с тех пор Мэй заметила, что никто из девочек в ее классе не горит желанием продолжать травлю. Не то чтобы они подружились с ней, но не отказывались поделиться листом промокашки или передать соль. А через несколько недель Мэй попала в одну хоккейную команду вместе с несколькими девочками из ее класса, и у нее появилось с кем ходить в раздевалку с истории или дружески обсуждать тактику игры. Ей досталась роль в школьной постановке — небольшая, но со словами, и Мэри Уотерфилд из ее класса, занятая в тех же сценах, что и она, однажды всю прогулку признавалась ей на чудовищном французском (это было одним из школьных заданий), как сильно она волнуется. Потом Уинифред и Джин решили устроить представление с песнями и комическими сценками, чтобы собрать деньги для голодающих детей Бельгии, и пригласили Мэй участвовать, а Мэй уговорила Барбару прочитать какие-нибудь стихи и даже сумела прикусить язык, когда Барбара объявила, что будет читать этого кошмарного, насквозь патриотического «Горация на мосту»:
Порсена Ларс из Клузия
Клянется всем богам:
«Великий дом Тарквиния
В обиду я не дам!»
Всем девяти богам спешит
Расплаты день назвать,
Велит гонцам объехать в срок
Он север, запад, юг, восток,
Чтоб армию собрать.
На север, запад, юг, восток
Гонцы стрелой летят,
И слышит каждый городок,
Как весть они трубят:
«Позор тому этруску,
Кто шкуру бережет,
Когда сам Ларс Порсена
В поход на Рим идет!»
Мэй почти не сомневалась, что Барбара считает ее позорным этруском и выбрала эти стихи нарочно, но улыбалась как ни в чем не бывало и даже предложила Барбаре роль в своей сценке с влюбленными, ждущими писем. Из других классов приходили посмотреть и сказали, что им понравилось, и казалось, все заключили негласное соглашение положить конец остракизму Мэй.
А может, Барбара выбрала эти стихи в память о Джоне.
Дома тоже кое-что изменилось. В начале 1916 года правительство наконец объявило всеобщую мобилизацию. Ирландию от нее освободили — что наглядно доказывало, как сердито заявила миссис Торнтон, что случается, когда народ грозится ответить на принятие закона бунтом. И вообще, почему пацифисты Британии так покорно позволили принять его?
— Потому что они пацифисты? — насмешливо предположила Мэй. — Мама, неужели ты правда считаешь, что квакеры должны были поднять бунт?
— Нет, что ты, — спохватилась мать.
К своему удивлению, Мэй заметила, что вид у нее усталый. Мамам не полагается выглядеть усталыми. Мамы всемогущие и всезнающие; для Мэй мама как человеческое существо, притом весьма потрепанное и видавшее виды, стала совершенно новым и далеко не самым приятным понятием.
С началом мобилизации переменилось все. Один из пунктов закона о ней гласил, что призывники могут добиться освобождения от призыва по соображениям «совести». Но, поскольку нигде не уточнялось, что представляет собой отказ от воинской службы по убеждениям совести, почти всех молодых мужчин, обращавшихся за освобождением, либо отправляли в тюрьму за дезертирство, либо, чтобы отвязаться от них, переводили в небоевые подразделения. И так как эти «небоевые» подразделения могли заниматься чем угодно, в том числе и рытьем окопов, естественно, большинство отказывалось от такого перевода.
За пределами квакерских и суфражистских кругов большинство людей, по-видимому, придерживалось весьма низкого мнения об отказниках совести. Мэй вспомнила, как спорила об этом с Нелл. Разве не лучше убить единственного человека, если это спасет жизнь десяткам других людей? К тому же доводу прибегали на судах над отказниками совести. Мэй понимала, что некий смысл в нем есть, если не принимать во внимание Бога. Сложность с верой в Бога заключается в том, что приходится поступать так, как он тебе велит, даже если это кажется безумием. Надо было так и сказать Нелл. Интересно, что бы она ответила.
Тот разговор был единственным, когда Нелл сказала, что любит ее. Мэй задумалась, правда ли та ее любила. И скучала ли по Мэй все эти долгие месяцы так, как Мэй скучала по ней.
Митинги против мобилизации каждую неделю проводили в Финсбери-парке молодые мужчины, ждущие повестки. Мэй ходила почти на каждый митинг — чаще одна, но когда у матери находилось свободное время — вместе с ней. Продавая «Дейли геральд» и другие издания, выступающие против мобилизации, Мэй замечала, что с каждой неделей на митинг приходит все больше народу — или так ей только казалось? Появлялись и пропагандисты; чуть ли не всякий раз трибуну переворачивали сторонники войны. Но выступления все равно продолжались. Мэй написала об этом статью для школьного журнала, и редакция безропотно опубликовала ее; однако у девочек статья почти не нашла отклика. А Уинифред по секрету рассказала Мэй о том, что узнала от брата: кому-то в его батальоне уже довелось участвовать в суде военного трибунала над отказником совести, и брат Уинифред считал, что это просто позор.
Вот так и обстояло дело.