Боль в пояснице усиливалась. Особенно при попытке пошевелиться. Она чувствовала себя старухой. Может, от голодовок развивается ревматизм? Почему никто не предупредил ее, каково это?
Она приподнялась на руках. В ушах зазвенело, комната пьяно закачалась, завертелась вокруг нее. Она попыталась встать и вдруг обнаружила, что лежит на полу. Попробовала сесть, убедилась, что не сможет, поэтому осталась на месте. Все было ужасно. Все болело.
Сколько еще это будет продолжаться?
— Вы едете домой, — послышался голос надзирательницы. — Домой. Вы едете домой.
Ивлин медленно открыла глаза. Надзирательница склонилась над кроватью, вглядываясь ей в лицо с таким любопытством, словно желая определить, умерла она уже или опять провалилась в беспамятство. Ивлин страшно боялась, что ее начнут бить по щекам, чтобы привести в чувство. Надзирательница была рослой и широкоплечей, с большими белыми ладонями, и, когда она увидела, что Ивлин пришла в себя, отступила и беззлобно спросила:
— Может, выпьете чего-нибудь?
И подала Ивлин кружку воды. Ивлин приняла ее обеими руками. Они казались неуклюжими, гнулись с трудом и болью, будто забыли, что значит быть руками. В кружку она вцепилась так крепко, как могла. Ей казалось, что если она выронит кружку, то непременно расплачется. Слезы заранее подступили к глазам. Звон в ушах усилился настолько, что она чуть не падала в обморок. А падать в обморок нельзя — теперь, когда у нее в руках холодная вода.
На вкус вода ничем не напоминала обычную земную. Вкус у нее был особым, изысканным и прекрасным, а сама вода — прохладной, восхитительной и, как ни странно, пьянящей, словно вино. Ивлин пила медленно, смакуя каждый глоток. И понимала, что ей больше никогда не доведется пить напиток столь же великолепный, как этот.
Надзирательница дождалась, когда Ивлин напьется, потом протянула ей сложенный листок бумаги. Разум узницы был не в состоянии осмыслить, что это такое; слова расплывались и прыгали перед глазами. Понадобилось прочитать текст на бумаге несколько раз, чтобы уловить в нем смысл. Ее отпускали из тюрьмы по особому разрешению на семь дней. Она провела в Холлоуэе без еды и питья шесть ночей. Через семь дней ей придется вернуться сюда и отбыть оставшиеся восемь дней срока. Она чуть не залилась истерическим хохотом. Ей удалось убедить их отпустить ее — и ради чего? Через семь дней весь этот непотребный фарс повторится. Ей вспомнилась миссис Панкхёрст, периодами по шесть дней отбывшая трехлетний срок заключения, и Ивлин исполнилась новым уважением к ней. Хватит ли ей самой смелости проходить одно и то же испытание вновь и вновь?
Две надзирательницы посадили ее в такси и назвали водителю адрес. Ивлин откинулась на спинку сиденья и закрыла глаза. В машине было холодно, она задрожала. Почему надзирательницы не мерзнут? Может, все дело в голодовке? Или у нее начинается какая-нибудь болезнь? Наверное, так и есть. Еще никогда в жизни она не чувствовала себя настолько слабой и усталой.
Такси свернуло на их улицу и остановилось перед домом. Очень странно было видеть, что дом все еще стоит на прежнем месте и выглядит точно таким же, каким она оставила его. Неужели в прошлый раз она видела его всего семь дней назад?
Одна из надзирательниц осталась в такси вместе с Ивлин, другая подошла к двери и позвонила. После ожидания, которое показалось бесконечным, дверь открыла служанка Айрис, о чем-то поговорила с надзирательницей, заглянула в машину, где Ивлин в своем легком пальто ежилась, как от зимнего мороза, и наконец скрылась в доме. Что это с ней? Потом в дверях появилась миссис Торнтон, пробежала по садовой дорожке к такси и открыла дверцу.
— Ах, Ивлин! — воскликнула она, и Ивлин с изумлением увидела на ее лице слезы. Ее энергичная и благоразумная мама плакала на улице!
Они вошли в прихожую, Хетти глазела на них с лестницы, мать закричала, призывая кого-нибудь на помощь. Ступеньки оказались ужасно крутыми; поднимаясь по ним, Ивлин всхлипывала от боли на каждом шагу, и матери с мисс Перринг пришлось почти на руках нести ее наверх. А там уже ждали и постель в теплой комнате, и огонь в камине, и свет вливался в окна — такой яркий, что резал глаза. Камины в спальнях детей Коллис летом топили только в случае болезни. «Значит, я и вправду больна», — думала Ивлин.
Врач со старомодным черным викторианским саквояжем о чем-то беседовал с мамой, стоя поодаль. «О чем вы там говорите?» — Ивлин казалось, что она кричит, но на самом деле она не издала ни звука. «Со мной все хорошо, —хотелось объяснить ей. — И вовсе я не больна. Просто устала». Но никто ее не слушал.
Мама уговаривала ее выпить чашку молока — до нелепости густого, жирного, как сливки. Ивлин одолела лишь полчашки, а потом закашлялась и заплакала от тошноты и усталости. На ее руки было страшно смотреть, они казались старушечьими или руками трупа — в тюрьме болезненно-бледные, страшно исхудавшие, теперь, когда она снова начала пить, они побагровели. И так болели, что она расплакалась, не смогла сама взять молоко, и маме пришлось подносить чашку к ее губам. Нестерпимо болело все тело.
Врач поставил ей градусник. «Нет у меня жара, — хотела возразить Ивлин. — Я просто обессилела из-за сухой голодовки». Но он продолжал измерять ей температуру. Из-за головной боли Ивлин была не в состоянии спорить. И вдруг вспомнила: «Мне же предстоит вернуться туда!»
— Не увозите меня обратно! — закричала она. — Не увозите! — Она попыталась сесть, комната перед глазами расплылась, чьи-то руки уложили ее в постель, а она все плакала и твердила: — Я не смогу вернуться туда! Не смогу!
Было поздно, стало темно, в животе болело так, как никогда прежде, ее била сильная дрожь — значит, у нее все-таки жар. А при попытке поднять голову комната завертелась, и все было не так и не то.
«Тедди, — подумала она, а потом снова: — Господи, а ведь Тедди был прав. Я сделала с собой что-то ужасное и теперь умираю». В ней взметнулась паника. Ей нельзя умирать! Пока еще нет. Она вовсе не собиралась доводить себя до такого состояния. Наверняка есть какой-то способ сделать все так, как было.
— Прости! — выкрикнула она, но так и не поняла, вслух кричит или про себя. — Тедди, прости меня! Тедди, ты нужен мне! Тедди!
Но она вновь куда-то проваливалась. Мир тускнел перед глазами. Она силилась остаться в сознании, объяснить тем, кто рядом, прекратить происходящее, чем бы оно ни было, не дать ему ошеломить ее, но никак не могла собраться с мыслями и все падала, падала, падала, пока ее не обступила темнота.