Европейские путешественники, приезжавшие в диковатый и диковинный Крым в начале XIX века, любовались его природой, своенравной, хтонической, никем не укрощенной. Здесь все было особенное — деревья, воздух, звуки, запахи. И скалы — исполинские, глыбистые, сумрачные. Они являли собой, по словам одного француза, «картину поистине хаотическую». Голые, в серо-палевом каменном крошеве, с изумрудными старушечьими бородавками древнего мха. И вдруг — брызги прорвавшейся зелени, плющ, лавр, орех, гранат, пышная пена цветущего миндаля, нежнейшие розы, дрожащие от ветра и юности. Грубость и трепет, пустыня и райские кущи. Хаос натуры. Аритмия жизни.
Княгиня Анна Сергеевна Голицына была очень похожа на эти скалы: противоречивая, двуликая, малопонятная. Человек своей эпохи и одновременно будущего. Она соблюдала этикет, но презирала условности, взбивала смешные старушечьи букли и носила почти мужские костюмы, став первой русской дамой-травести эпохи ампира. Она не признавала брачных уз и талантливо скрывала биение сердечных чувств, не совпадавших с мерной каденцией ее века, века благонравия и светских приличий.
Она придумала себе прозвище, необычное, каменно-горное, — La vieille du rocher, Старуха скалы. И европейские путешественники, впечатленные этим именем и рассказами о своенравной властительнице каменных истуканов, изображали ее в записках подлинной царицей амазонок. Она, мол, не терпела пререканий, нещадно била нагайкой смиренных крестьян и породистых жеребцов, превосходно держалась в седле и любила быструю езду. Сильная, яростная, великолепная, Старуха носилась по горным кручам в демоническом черном сюртуке, брюках и баснословной меховой шапке.
Старожилы-татары говорили, что она была ведьмой и умела летать. И легковерные европейцы, слушая шепелявых седых сказителей, представляли, как она возносилась над титаном Ай-Петри, парила над дьявольской чешуйчатой Яйлой, вертелась в лепетавших складках черного сюртука и в предсмертных лучах поверженного ею солнца исполняла ликующий танец с невидимым и ласковым партнером, шайтаном.
Ее настоящая жизнь не была татарской сказкой. В записках путешественников много неправды. Сохранились мемуары современников и людей, близко ее знавших, а также письма самой княгини, рассыпанные по российским и зарубежным архивам. Они кое-что сообщают о настоящей жизни Старухи, в которой были и нагайки, и сюртуки, и подчиненная ее каменной воле природа. Были искренняя вера и Евангелие на прикроватном столике. И кое-что от шайтана.
***
Княгиня-травести происходила из древнего рода Всеволожских. Ее отец, Сергей Алексеевич, генерал и авантюрист, в 1762 году участвовал в дворцовом перевороте на стороне великой княжны Екатерины Алексеевны, за что был щедро награжден чинами и крестьянскими душами. Анна Сергеевна уже в юности вела себя странно, одевалась необычно, слегка на мужской манер, пренебрегала балами и светским протоколом, много читала, всерьез интересовалась философией, религией. В двадцать два года написала и опубликовала свою первую книгу «Образец для детей, или Жизнь маленького графа Платона Зубова», посвятив ее ангельскому дитяте, сыну Натальи Зубовой, урожденной Суворовой. С ней Анна очень дружила.
Барышне уже миновало двадцать лет, но о замужестве она не помышляла, хотя родные уныло твердили, что в девках засиживаться неприлично. В обществе зашелестели слухи. Все толковали о ее эксцентричности, шутили про книжную пыль на чепце, с полуулыбкой интересовались самочувствием: не надуло ли ей вдруг в голову? И Анна как-то резко, наотмашь, назло вышла замуж. Ее избранником стал князь Иван Александрович Голицын, смазливый вертихвост и балагур, по документам моложе супруги на четыре года, в действительности — на целую жизнь. Она в свои двадцать с небольшим знала пугающе много. Он не знал почти ничего, но умел рассмешить и стал вскоре придворным шутом великого князя Константина Павловича. Звонкий, говорливый, пустячный, он бессовестно волочился за всеми «прехорошенькими» и любил картишки (увлечение превратилось болезнь). Ничего не имел ни в голове, ни за душой и был чрезвычайно рад поправить неожиданной свадьбой свое печальное денежное положение.
Иван Александрович бессовестно женился на портфеле, набитом деньгами и ценными бумагами. Он получил его от супруги в качестве брачного и прощального подарка. Фраза Голицыной, сопроводившая подношение, кочует из одних мемуаров в другие: «Здесь половина моего состояния. Возьмите его себе. И теперь все кончено меж нами».
Князь вприпрыжку понесся в Париж, где вторично и уже по любви женился на певичке де Лоран, превратился в сумасшедшего бретера и приобрел среди своих кличку Jean de Paris, Парижский Иван. Под этим прозвищем попал в записки современников и книги о русских чудаках.
Ни Анна, ни Иван Александрович не питали друг к другу искренних чувств: он женился на деньгах, она хотела браком прекратить неприятные слухи о странном поведении, слишком крепкой дружбе с книгами и дамами… Ее новая громкая фамилия помогла — открыла нужные двери, укрепила придворный статус, обеспечила связями. Но все это были внешние изменения. Себе Голицына не изменила: осталась изгоем, нелюдимой светской невидимкой. Все так же любила книги, прислушивалась к пиетистам — загадочным аскетичным проповедникам, которые дельно и умно толковали о новом объединенном христианстве, об искренней вере, глубокой и тихой, которую не нужно доказывать. Говорили о бездонном океане вечной любви к ближнему и к Богу, о том, что это вселенское чувство можно угадать в других и что среди тех, других, непременно найдется тот один, предуготованный, с которым в жизни вечной станешь единым целым. Эти проникновенные слова трогали, мучили, не оставляли княгиню. Бледные аскеты-проповедники публично, немного даже красуясь, рассуждали о том, что она сама не умела объяснить. Пиетизм стал ключом к самой себе, научил понимать чувства, сохраняя их в тайне от мира.
В то время она сблизилась с проповедницей Юлией Крюденер, о которой уже толковал светский Петербург. Внучке прославленного фельдмаршала Миниха, дочери ливонского богача, ей нужно было уехать в Европу, чтобы стать звездой в России. В начале 1800-х годов под влиянием госпожи де Сталь и Шатобриана она открыла в себе литературный дар. Очаровательная ее головка была полна гениальных идей, перо легко и слог изящен. Парижские наставники, мудрые и великодушные, хвалили каждое ее сочинение и высоко оценили роман «Валери», изданный в 1803 году. Ей прочили литературную славу, но заискивающе-дружеские предсказания не сбылись: роман провалился, несмотря на вложенные в его рекламу собственные средства Крюденер. Перо она отложила и в 1810-е годы открыла в себе новый дар — прорицательство, заставив просвещенную Европу крепко в него поверить.
Портрет Варвары Юлиановны Крюденер
Гравюра Й. Пфеннингера 1820-х гг.
© ГМИИ им. А.С. Пушкина
Тонкая, бледная, невесомая, полупрозрачная, когда она появлялась на крошечных сценках швейцарских салонов и баварских театриков, публика замирала. Казалось, будто ангел спустился с небес на грешную землю и тихо вещает о божественной истине. Аристократы и бюргеры жадно ловили каждое ее серебряное слово и платили за них золотом. В своих длинных и несколько путаных речах она соединяла туманные предсказания с азбучными христианскими истинами, которые ей незадолго до чудесного обретения дара дельно растолковал католический священник Эмпейтаз. Она обращала свой гнев в сторону лютеранства, растленного дьяволом, погрязшего в коммерции, ослепленного гордыней. И это, конечно, не нравилось местным правителям и пасторам, гнавшим опасную проповедницу прочь из сонных европейских городков. И тогда она познакомилась с русским императором Александром I, просвещенным визионером с искренней верой в сердце и неприкаянной душой. В 1821 году Юлия Крюденер уже была в Петербурге и тайком навещала монарха. В сумрачных альковах два мистика умно и тихо беседовали. Остальное время Юлия проповедовала в петербургском салоне Анны Голицыной, своей «любимейшей верной подруги во Христе».
Они были похожи. Крюденер уже стала изгоем: Европа ее прогнала, но Россия пока терпела, хотя Юлия понимала, что царская милость капризна, непостоянна. Голицына изгоем становилась. Ее недолюбливали в Петербурге и зло шептались: эти ее костюмные причуды, подозрительный брак, монашеская жизнь, мистицизм и никого вокруг — ни мужа, ни детей, ни писклявых болонок, одни книги. Она была чужой, словно говорила на другом языке. И что за язык это был! Резкий, грубоватый, без светских округлостей, сладких виньеток, припудренных оборотов, и сколько язвительности, сколько иронии, сколько неуместного высокомерия. Но этот язык отлично понимала Крюденер.
Впрочем, гораздо ближе Анна Сергеевна сошлась с ее дочерью, Жюльеттой, супругой Франца Беркгейма, помощника проповедницы. Нежная, скромная, хрупкая, словно дрожащая роза на ветру, изящная, с выразительными глазами и грустной полуулыбкой, болезненно нервная, чувствительная, начитанная, Жюльетта напоминала свою мать, но, к счастью для обеих, обладала ангельским характером, то есть не имела его вовсе. Находилась в полном подчинении у матушки, послушно выполняла работу секретаря и, кажется, виделась со своим супругом меньше, чем с властной родительницей.
Голицына познакомилась с четой Беркгейм в 1820 году, чуть раньше своей первой встречи с Крюденер. Франц Беркгейм служил под началом князя Александра Николаевича Голицына, министра народного просвещения и страстного поборника пиетизма. Анна Сергеевна нежно опекала Беркгейма, но особенно восхищалась его тихой, застенчивой Жюльеттой. Князь Голицын, остроглазый хитрец, это мгновенно подметил. В письме к Крюденер он отмечал, что Анна Сергеевна устроила «в своей пустыне», то есть петергофском поместье, уютный приют для Жюльетты… Про супруга в послании ни слова.
И приют этот был особенным, располагавшим к неспешным прочувствованным разговорам о Боге. Княгиня, наделенная даром сценографа, придумала даже трюк с иллюминацией. В угол гостиной, точно рассчитав место, повесила распятие. Около пяти часов, во время вечерней молитвы, медвяные лучи заходящего солнца освещали легкую резную фигурку Христа, и она оживала, будто парила в золотом сиянии. Стоит лишь догадываться, какое впечатление этот эффект произвел на импульсивную, нервную, легковерную Жюльетту.
Они быстро сблизились, несмотря на существенную по тем временам разницу в возрасте — восемь лет. Понимали друг друга почти без слов. Вместе молились, вместе гуляли, вместе появлялись в обществе. Какого рода было это чувство? Можно сказать лишь то, что позволила бы сказать сама княгиня: оно было глубоким, сильным, искренним, осознанным и потому длительным. Они встретились в 1820-м и расстались лишь в 1838-м, когда Голицына умерла.
В обществе эти отношения откровенно не понимали и обсуждали с каким-то патологическим мещанским удовольствием. Говорили в основном зло и дурно: будто бы княгиня подчинила своей железной воле ангельскую Жюльетту, та ради Голицыной покинула своего мужа, а он, бедняжка, будто бы умер от горя. Беркгейм действительно несколько лет жил отдельно от жены, фанатично, денно и нощно занимался в своем крымском поместье молодым виноградником и добился, надо сказать, больших успехов. В благородном, почти военном, предприятии женский вечно ноющий элемент был бы изрядной помехой. Жюльетта жила у Голицыной в Кореизе, была ее правой рукой, писала письма, помогала с бухгалтерией.
Анна Сергеевна могла бы погасить накипавшие слухи одним росчерком пера — удочерить Жюльетту после смерти ее матери, Юлии Крюденер. Но упрямая властная княгиня никогда не шла на поводу у высшего света, ни перед кем не заискивала. Никогда не лезла за словом в карман и часто обижала влиятельных и нужных ей людей, но потом искренне каялась, и ей всё прощали. Она ни перед кем не оправдывалась, ничего не комментировала, слухи игнорировала, сплетников презирала. Лишь очень немногим близким людям изредка в паре строчек объясняла свои отношения с Жюльеттой. «Госпожа баронесса и госпожа княгиня — это единое целое. Они образуют одну и почти совершенную сущность, и если одна любит Вас, то и другая тоже» — это послание, адресованное Николаю Раевскому, подписано, что характерно, двумя авторами — Анной Голицыной и Юлией Беркгейм. Переплетенные росчерки лучше слов объясняют близость или, говоря их словами, божественное сродство душ.
Столь же искренни строки, написанные другим друзьям — князю Александру Голицыну и Каролине Собаньской. Живо рисуя картины своего нехитрого холостяцкого быта, Старуха скалы то здесь, то там упоминает «мое второе я», не называя имени. Адресаты прекрасно понимали, о ком шла речь: «вторым я» Голицыной была Жюльетта.
В своих проповедях Юлия Крюденер любила цитировать эффектные слова христианского мистика Сведенборга, будто бы существа, любившие друг друга на многогрешной земле — была ли их любовь счастливой или на вынужденном расстоянии, — в другой жизни, вечной, непременно соединятся, будут «одним ангелом» на веки вечные. И после эффектной отрепетированной паузы, в глубокой растроганной тишине Крюденер добавляла: «Прекрасная мысль, не так ли, друзья». И это лучшая метафора того, что существовало между двумя дамами и что они не могли — или не хотели — определить.
Крюденер отчетливо видела будущее, но была парадоксально недальновидной. Ее намеки на то, что идея Священного союза принадлежит не Александру I, а ей, и только ей, ее неуместные политические заявления о том, как устроить будущее Европы и России, ее призывы к войне за освобождение Греции — все это публика запоминала и доводила до сведения царя. Его ответ не заставил себя ждать: в 1822 году Александр запретил мистические сборища и повелел Крюденер и Голицыной не устраивать салонов. Это значило отлучение от двора, опалу.
Но тем лучше, княгине Голицыной смертельно опостылел Петербург. Кривляки в масках, ядовитый шепот, прислужники царя, ловившие каждое неверное слово, этот мерзкий бабский вздор, сыпавшийся из уст первейших обласканных монархом фрейлин, — все это приходилось терпеть. Опала стала долгожданным освобождением.
Еще в 1810-е годы у Франца Беркгейма появилась идея переселить на дикий, необжитый Крымский полуостров немецких и швейцарских колонистов, опытных садоводов, виноделов, ремесленников всякого рода, которые превратят Тавриду в рай на земле. О проекте узнали при дворе, но хода ему не дали. Нужна была монаршая немилость и железная воля Анны Голицыной, чтобы здравая идея получила воплощение. Княгиня стала душой колонизационного предприятия. Начались сборы, к небольшой компании опальных дам присоединились иностранцы: садовники, бочары, виноделы, маслоделы, желавшие попытать счастье и показать свои умения в далеком сказочном краю.
Граф Михаил Воронцов, новороссийский генерал-губернатор, был чрезвычайно рад принимать в своих владениях, в любимом Крыму, образованных, деятельных, полезных ему изгнанников. Он мечтал не только преобразить Крым, но и сделать ему международную рекламу. Он видел в полуострове большой потенциал: здесь можно было выращивать оливки, розы, миндаль, фрукты, овощи и виноград, а в будущем даже создать великое русское вино, достойного конкурента бордоским и бургундским винам. Конфликт дам-мистиков с императором оказался ему на руку.
Путешествие изгнанниц было нелегким. Сначала по воде на юг — из Петербурга (отчалили от Калинкиного моста) по каналам до Волги; по ней — к Дону, оттуда по Азовскому морю до Крыма. Высадились, наконец, в феодосийском порту. Юлия Крюденер очень болела, едва перенесла плавание. Она и другие колонисты переехали в спокойный обустроенный Карасубазар, но в декабре того же года Крюденер скончалась.
Княгиня Голицына не захотела зимовать вдали от моря, сидеть сложа руки и забавлять колонистов байками. Прямиком из Феодосии она понеслась на Южный берег, в Кореиз, где по совету Воронцова приобрела землю под будущее поместье. Теперь они были не только соратниками, но и добрыми соседями. Рядом, в Алупке, находилась резиденция графа.
После удушливого сизого Петербурга, сыпавшего колючей снежной крошкой, усыплявшего морозными вихрями, душившего студеными туманами, Крым казался землей обетованной. Словно бы пелена спала с глаз, хотелось щуриться от звонкого слепящего солнца, пронзительно-синего неба, искрящегося моря, взбивающего остро-белую пенку. Голова шла кругом от пряных, теплых, густых сладких запахов, от разноголосого птичьего грая, от всей этой дикой, искренней, настоящей, грубой, беспощадной красоты. Голицына влюбилась в Крым. С торопливым озорством человека, победившего долгую болезнь, она взялась обустраивать свой Кореиз. Следовало создать образцовое имение, облагородить его рощами породистых оливок, разбить виноградники, наладить виноторговлю, укрепить дороги, проложить новые. Десятки дел!
Неспешно, кирпич за кирпичом, метр за метром, смета за сметой, с мужским упорством и женским лукавством Голицына двигалась к цели. За несколько лет возвела для себя особняк и домик для Жюльетты Беркгейм. По заказу хозяйки швейцарский архитектор Карл Эшлиман построил церковь Вознесения Господня, небольшую, скромную, но с покушением на средневековую моду. Он же соорудил винный погреб, тоже не лишенный готического очарования.
Сиятельная помещица не забыла о гостях. Для своей сестры Софии и ее семьи велела построить Розовый дом с двумя флигелями. Другой, в центре пышного ухоженного сада, предназначался Каролине Собаньской, красавице, шпионке, светской львице, запутавшейся в любовных интригах и временно отлученной от высшего общества. Изгоев Голицына любила, принимала с особым удовольствием. К тому же Каролина была невероятно красива, и княгиня в письмах к ней, забыв условности, изливала чувственные восторги, умело перемежая их с пространными рассуждениями о тайных божественных знаках, мистических источниках познания жизни вечной, о благостях Всевышнего, расточаемых по всему белу свету. Она называла Каролину королевой Южного берега и прекрасной Долорозой (плачущим цветком, символом Богоматери) за выпавшие на ее долю страдания, которые были ей так к лицу.
Ф. Дюбуа де Монпере
Вид Кореиза, владения княгини Голицыной. 1832–1834 гг.
Анна Сергеевна тратила много денег, сил и времени на виноградники. Пестовала, лелеяла их, словно детей. Она даже по-особенному молилась, когда крестьяне отщипывали крючковатыми ножницами спелые грозди, налитые солнцем и терпкими соками теплой земли, и бросали их в огромные корзины. Грозди росли упругими холмами, янтарными, пыльно-лиловыми, рубиновыми. Виноградари, напряженно кряхтя, закидывали плетенки с дышащей тяжкой пеной себе за спину и медленно, пружинно покачиваясь, удалялись в такт беззвучным молитвам княгини. Она украдкой крестила их вдогонку.
Уже через несколько лет Анна Сергеевна производила тридцать тысяч бутылок вина в год. Качество напитка признали отменным, протекция Воронцова открыла ей московский рынок, и княгиня, несмотря на свой титул, самолично повезла продавать товар в Первопрестольную.
Голицына серьезно изменилась за эти первые крымские годы, стала смелее, горделивее, резче. Вдали от ледяного Петербурга и серо-стальных глаз императора Николая она позволила себе роскошь свободно выражаться обо всем, что ее интересовало, — политике, войнах, дипломатии, литературе, религии. В диком необустроенном Крыму княгиня наконец могла быть собой. Она надела мужской костюм — в нем было легко работать и ездить верхом, но главное, он отвечал ее внутренним ощущениям. Ее любимой верхней одеждой стало мужское пальто-редингот из коричнево-серой шерсти, с отложным воротником и капюшоном. Говорили, что княгиня носила также шинель. Вполне возможно, ведь в рединготе зимой было холодно, а в добротной суконной шинели — в самый раз.
Голицына осматривала свой огромный земельный надел (почти 45 гектаров) верхом на жеребце, сидя в мужском седле: женское для разъездов по пересеченной горной местности не годилось. Не годилась и юбка — княгиня, ликуя, надевала суконные брюки-панталоны. Они были широкими в шагу, суженными книзу и, возможно, напоминали османские женские «шальвары», которые на крымской повелительнице Кореиза смотрелись уместно — исторически и географически. Друзья в шутку называли ее Султаншей.
Милые бутончики, забавные женские шляпки, категорически не подходили к рединготу, шинели и панталонам. Голицына носила фуражки, польские шапки-«конфедератки» с квадратным верхом и меховые колпаки. Был у княгини и любимый аксессуар — нагайка для конных прогулок. Впрочем, говорили, будто плетка изрядно ходила по спинам провинившихся крестьян и Голицына занималась рукоприкладством совсем как хмельной неотесанный барин. Однако никто никогда не видел Анну Сергеевну за этой благородной работой.
Костюм и плетка ей очень шли, подчеркивали крутой нрав и природную мужественность. Современники вспоминали, как во время знаменательного переезда в Крым в 1824 году баркас, несший по Волге героических дам, Крюденер, Беркгейм и Голицыну, попал в шторм, сильно раскачался, грозил перевернуться. И тут на палубу вылетела княгиня, схватила топорик и молодецки, в два удара, срубила мачту. Она недурно владела огнестрельным оружием, хранила в спальне пару пистолей и постреливала по забредшим в ее владения соседским козам и овцам. Она мужественно и беззвучно переносила невзгоды. В письмах к друзьям и покровителям не жаловалась на утлый быт, переменчивую погоду и болезни. Лишь короткие полушутливые замечания: «приустала», «нездоровится», «неважно чувствую, а впрочем, все пустое».
Голицына была не единственной эксцентричной дамой в «шальварах». В то время в Европе много писали о двух странноватых забавных старушках, леди Лланголлен, нежно деливших одну судьбу и один дом в Уэльсе. Они носили одинаковые мужские рединготы, высокие цилиндры, шаровары и этим маскарадом ничуть не смущали своих звездных гостей — Байрона, Шелли, сэра Вальтера Скотта. Вероятно, о них слышала и русская княгиня-травести, зорко следившая за событиями в Европе и выписывавшая всякую журнальную всячину — ее поместье было информационным центром сонного Южнобережья.
Леди Лланголлен. Гравюра XIX в.
В «Записках» баронесса Боде удачно сравнила Анну Сергеевну с другой ее экзальтированной современницей, леди Стэнхоуп. В 1815 году эта именитая британская путешественница предприняла археологическую экспедицию в Ашкелон, для чего придумала себе эффектный наряд — панталоны, османского типа шубу, мужскую чалму; в нем она запечатлена на многих портретах.
Леди Стэнхоуп. Гравюра XIX в.
Голицына, любившая искусство, выкраивала время для позирования художникам. Весьма удачно она вышла на акварельном портретике Петра Соколова. К несчастью, он пропал, осталось несколько литографированных копий, заказанных княгиней у мастера Погонкина. Она дарила их родственникам и близким друзьям, и все находили изображение довольно точным. Анна Сергеевна и сама так считала.
Есть в этом портрете толика салонного изящества: кукольная фигурка, и легкий наклон головы, и эти блондовые кружева, и этот неизбежный уютный мещанский чепчик, тоже кукольный. Он неловко спорит с темным строгим мужским рединготом, которым Голицына смущала гостей. В нем больше правды и потому больше деталей: слегка округлые рукава скроены по моде, лиф застегнут на все пуговицы, никаких вышивок и драпировок. От левого плеча к вороту перекинута цепочка карманных часов. Это важный аксессуар — мужской, серьезный, деловой. Голицына ценила время, не любила болтать, тратиться на пустяки, на красивое аристократическое dolce far niente. Часы определяли ритм ее беспокойной, насыщенной помещичьей жизни.
Многие находили княгиню красивой, Петр Соколов ей ничуть не польстил. У нее привлекательное утонченное породистое лицо, немного на английский лад. Художник мягко выделил достоинства — небольшой, изящно очерченный рот, точеный нос и выразительные лучистые глаза, в которых угадываются острый ум и знаменитая голицынская холодная ирония. Можно только догадываться, каким тонким и обворожительным был оригинал.
Но есть и другой ее портрет, даже более правдивый и точный, — это скала, под которой она построила свой особняк. Резко очерченная, почти черная на фоне пронзительной небесной бирюзы, одинокая, высокая, с крутым отвесным склоном, скала-отшельник, скала-монашенка. И облик, как у Голицыной, полный противоречий: местами голый камень, местами брызги диких роз и сизая пенка вереска. В ее честь княгиня и придумала себе прозвище La vieille du rocher. «Княгиня Анна Сергеевна» (так к ней обращались в письмах) — милое женское имя, ленивое, расхоложенное, уютное, словно чепчик на соколовском портрете. Старуха скалы — раскатистое, демоническое, бесполое. В нем рокоты крымского грома, удары срывающихся в пропасть булыжников, шипенье змеи, свист нагайки. Старуха скалы — демон. Со времен Возрождения демонов (и ангелов) считали существами бесполыми, о чем просвещенная княгиня знала.
Имя, подсказанное крымской природой, подходило ее костюмам, сюртукам, фуражкам, шароварам и противоречивой натуре, нелюдимой и человеколюбивой, расчетливой и экзальтированной, женственной и мужественной. Она по-особому, глубоко верила в Бога. Но современники ощущали в ней что-то дьявольское и за спиной полушутя называли ее La vieille demon, Старый демон. Княгиня не обижалась, только ворчала: «Правы, черти».
В демонических делах у Голицыной была наперсница — молодая француженка мадемуазель Жакмар. Дамы благородно разделили крымские сферы влияния: Голицына правила скалами, Жакмар — судакской пустыней. Жила она у холма Алчак, лысого, покатого, с кустистым пушком у висков и глубокими морщинами, стянутыми к самой макушке. Холм был похож на чело мудрого старца. Жакмар его очень любила.
В царственную пустыню «канониссы» наведывались европейцы-путешественники и русские соседи-вельможи, прикупившие плодородные земли. Мадемуазель их хлебосольно принимала в скромном уютном домике. Мило беседовала на музыкальном языке парижских салонов эпохи Людовиков, сыпала искорками шуток во вкусе мадам де Сталь, делилась литературными, политическими, научными новостями, подбрасывая пару-тройку сплетен, и все это выходило так легко, так уместно и умно, что гости не сразу вспоминали осведомиться о ней самой, о самочувствии, делах, прожектах. Но хозяйка не любила говорить о себе. И почти никто не знал, как мадемуазель очутилась здесь, под Судаком, в Капселе, в этой тоскливой, ноющей песчаными ветрами пустыне. Может, были на то личные причины («Сердечная ли то была рана?» — вопрошала путешественница Оммер де Гелль)? Или она искала в Крыму ту свободу, которую в Европе обрести не могла? Было ли то бегством от политического сыска, скрывалась ли она от кредиторов или, быть может, от самой себя?.. Жакмар хранила благородное молчание, лишь легонько улыбалась уголками изящного рта, когда гости, забыв о правилах хорошего тона, сыпали бестактными вопросами.
Теперь кое-что о ней известно. Она была из самой простой семьи — мать жила в Нюи, в Бургундии, работала поварихой у семьи Марей Монж. Жакмар провела вполне счастливое детство. В шестнадцать лет из революционной Франции переехала в Вену и там недолго преподавала. Затем перебралась в менее уютный, но более щедрый Петербург, устроилась гувернанткой и вела светский образ жизни: театры, танцы, литературно-музыкальные салоны. Везде она званый гость, везде хвалят ее ум, острословие, утонченную красоту. В Петербурге она просила называть ее «мадемуазель», намекая этим на свой упрямо незамужний статус и независимый нрав. Иногда именовалась «канониссой», монахиней, ведь ее разум и душа безраздельно властвовали над чувствами.
Загадка воспаляла воображение, привлекала любопытных. Жакмар стала популярной в петербургском высшем свете. Но француженка вдруг бросила столицу и помчалась на перекладных в Крым. Там выбрала самое пустынное место, долину Капсель, построила домик, разбила виноградник и превратилась в естествоиспытателя. Она усердно рылась в почве, выискивала лучшие участки для винных лоз, изучала ископаемые, осматривала скалы, собирала гербарий, переписывалась с местными ботаниками.
Есть мнение, что в Крым она отправилась не по собственному порыву, а по официальному и чрезвычайно вежливому приглашению сподвижников графа Воронцова. В 1830 году из-за гнусной интриги Россию покинул талантливый бургундский винодел Амантон, курировавший виноделие Южного берега и возглавлявший Компанию крымских вин. Это была серьезная потеря. Вакантное место предложили занять мадемуазель Жакмар, родившейся в сердце Бургундии. Возможно, в туманном прошлом у нее был некий опыт в сфере виноградарства. О нем вскользь и неуверенно упоминает таврический губернатор Казначеев в письме к Воронцову: «Она принялась славно за виноделие и, кажется, знает это дело». Но другие документы говорят, что она лишь управляла имением известного винодела Лосиера Петровича Лосуа, сменившего Амантона в Крыму. Как бы то ни было, «канонисса» трудилась с истинно монашеским самозабвением. И выходило много толка. Она даже превзошла опального Амантона. Тот пахал землю старыми негодными плугами, а Жакмар выписала огромный дорогой плуг из самой Франции, и крестьяне расчесали им капсельские поля словно стальной гребенкой. Борозды получились целых двенадцать вершков глубиной, что важно для хорошего роста лоз и высокого качества вина. Через несколько лет о благородных напитках Лосуа-Жакмар говорили по всему Южнобережью и прочили им большой успех на русском рынке.
Иногда к «канониссе» наведывался подслеповатый ученый муж Петр Кеппен. Строгий, сухой, немногословный, он был в стеснительном юношеском восхищении от француженки. Они вместе гуляли по капсельской долине и мысам, хвастались найденными образцами почв, каменными породами, сколами песчаного плитняка, редкими видами горных трав. Обменивались идеями и робкими взглядами. В своих записках Кеппен по-немецки сдержанно похвалил спутницу, чем весьма помог исследователям, по крупицам собирающим информацию о «канониссе». Но память о ней хранят не только бумаги. Небольшой мыс возле горы Алчак, любимое место прогулок мадемуазель Жакмар, в ее честь назван Француженкой. Так, по крайней мере, утверждают краеведы.
«Канонисса» вела образ жизни образцового иезуита. Утром — усердная молитва и завтрак ангелов: кусочек хлеба, чашечка кофе, крошки сыра. А после работа, упорная, тяжелая, необычайно интересная. Жакмар чувствовала себя первооткрывателем новой земли, которую следовало исходить, изучить, выявить ее скрытые дары, облагородить ее дикую натуру. Этим она фанатично занималась, терпеливо, по расписанию, каждый день. Около пяти часов — легкий ужин. Позволяла себе чарку вина из собственных запасов. Потом вновь молитва и отход ко сну.
Ее однокомнатный домик был похож на келью аскета. Ничего лишнего — кровать, книжный шкаф, бюро, пара стульев и полок. Впрочем, некоторые предметы выбивались из унылого строя монашеской жизни. Путешественница Оммер де Гелль заметила «несколько произведений искусства», мольберт и вещи с отчетливым гусарским шиком — холодное оружие и гитару. «Канонисса» не скучала. В свободное от молитв и труда время читала свежие журналы (их получала от княгини Голицыной) и переводила, к примеру превратила псалмы Давида в изящные французские стихи. Она много и с большим удовольствием гуляла — с гостями, но чаще одна. И даже после того, как полусумасшедший грек напал на нее и серьезно поранил, не оставила своих привычек, но обзавелась внушительной плеткой и носила за поясом заряженный пистолет.
Вообще, вид она имела чрезвычайно воинственный. Вдали от петербургского света, предоставленная самой себе, Жакмар была свободна выбирать, что ей носить и как выглядеть. Никакого макияжа, пудры, румян. Никаких париков и помады для волос. Она даже не боялась прямых обжигающих лучей солнца, считая матовый оттенок кожи лучшим комплиментом природной красоте. «Канонисса» придумала себе костюм, похожий на тот, который носила Старуха скалы: феска или фуражка, юбка из сурового сукна, темно-коричневая распашная куртка, скрывавшая женственную фигуру. Когда отправлялась гулять по горам или «охотиться на коз и оленей, служивших ей пищей», надевала бешмет, шаровары, высокие сафьяновые сапоги, через плечо перекидывала ружье. Такой изобразила ее в своих воспоминаниях Каролина Эшлиман, дочь крымского архитектора, лично знавшего мадемуазель.
Жанна де ла Мотт. Гравюра. 1791 г.
Эти две диковинные амазонки, Старуха скалы и «канонисса», не могли не сойтись — слишком много у них было общего, от любви к наукам до своеобразных предпочтений в костюме и смелых взглядов на природу любви. Дамы часто навещали друг друга, хотя их длинные полуночные беседы, к сожалению, не отражены в мемуарах. Но разговоры были, верно, любопытными, шутки острыми и нецензурными (обе любили зубоскалить и не боялись крепких гусарских слов). Когда в 1838 году Голицына скоропостижно скончалась, Жакмар тяжело переживала потерю. Она была хорошим другом, настоящим, понимающим, самым близким.
Как и где жила мадемуазель позже, пока неизвестно. Луи де Судак сообщает, что видел ее искусно выполненный автопортрет с подписью: «20 июня 1855 года, Симферополь». Значит, она не покидала Тавриду ни до, ни во время Крымской кампании.
Мужские костюмы этих амазонок мягко повлияли на внешность отчаянно смелых путешественниц, которые, презрев опасности, отправлялись изучать дикую Тавриду. В ближний круг княгини Анны Голицыной входила молчаливая и загадочная графиня де Гаше, которую многие считали Жанной де ла Мотт, хитрейшей французской авантюристкой, провернувшей громкую историю с кражей бриллиантового ожерелья. Говорили (и сама Гаше аккуратно на это намекала), что она вовсе не умерла в Лондоне, а, переменив документы, убежала в Петербург, откуда вместе с Юлией Крюденер и Голицыной перебралась в Крым. Там она быстро отошла от компании мистических дам-иезуиток и зажила вполне счастливо. Со слов Оммер де Гелль, графиня придумала себе полумужской костюм, вдохновившись опытом княгини Голицыной, и в подражание ей ездила в мужском седле. Интересно, что и сама де Гелль путешествовала по Крыму в мужском костюме, чем вводила в заблуждение местных татарских дев. Одна, приняв ее за лихого смазливого юношу, поцеловала букет лилий и бросила «ему». «Молодой человек» схватил цветы, расхохотался, пришпорил коня и был таков.
В те романтические годы Крым был необыкновенным местом — суровым, диким, необузданным, пугающим своей хаотичной природой и неисправимым бездорожьем. Он был центром притяжения самоотверженных ученых, азартных коммерсантов, беглых авантюристок, но также инакомыслящих и инакочувствующих натур, слишком неудобных столичному обществу. В Крыму не существовало предрассудков. Здесь дышалось свободнее. Никто не задавал неудобных вопросов, не унижал испепеляющим взглядом. Здесь можно было оставаться собой. Юлия Крюденер, высланная из Петербурга за опасный мистицизм, проповедовала в Тавриде. Княгиня Голицына оставалась верной своим чувствам и делила кореизское поместье с Юлией Беркгейм. Она и мадемуазель Жакмар свободно носили мужские костюмы, неплохо владели оружием, занимались неженскими делами — геологией, географией, ботаникой, виноградарством. Эти необычные дамы-травести стали новыми крымскими амазонками, резкими, вольнолюбивыми, слишком непохожими на фарфоровых бледнолицых барышень эпохи николаевского романтизма.