Для полноты освещения вопроса нелишне сослаться на уже цитировавшегося ранее (в главе «Письмо к Салтану») бывшего народовольца, а впоследствии выдающегося русского мыслителя Л. А. Тихомирова, давшего необычайно выразительную характеристику интеллектуального штаба «корабельщиков» – их «мозговой службы», ответственной за внешнюю привлекательность и соблазнительность «иллюзорной реальности» во всех её многообразных формах воплощения.
Ссылка на Л. А. Тихомирова уместна в данном случае по целому ряду причин: как и Пушкин, он испытал в молодости искушение «либеральным бредом»; как и Пушкин, исключительно высоко оценивал роль принципа Единоличной Верховной Власти в русской истории; как и Пушкин, являлся по своему мироощущению типичным представителем «творческого традиционализма». Итак, слово Льву Александровичу:
«В новейшее время общество залила потоком “внесословная”, “бессословная” интеллигенция, которая потому и бессословна, что в себе самой составила особый класс. Её настоящий пророк и представитель – это Кондорсэ, объявивший наступление новой эры – эры “Разума”.
Прежде общество жило органическою жизнью, люди устраивались на основах собственного опыта и наблюдения, опыта прошлых поколений, на опоре групповых и классовых авторитетов непосредственного знания. Наконец, люди доверяли не одному “разуму”, но прислушивались к своему чувству, к реальным впечатлениям.
По учению Кондорсэ, в XVIII в. в мире произошел переворот: “Разум” созрел, и отныне должно наступить царство Разума, которым будет управляться человечество.
Это учение – настоящий день рождения нового класса, представителя и хранителя, “Разума”, класса, впоследствии принявшего название “интеллигенции”.
Его типичным образчиком были якобинцы “великой революции”. Они все отреклись от своих сословий: среди них сидели рядом аббат, дворянин, буржуа, пролетарий. Все они объединялись, по их мнению, только “Разумом”, “принципом”, который, однако, был не действительным голосом разума, не принципом самой жизни, а просто теоретическим мнением этого нового сословия. Между тем новый класс никакого другого разума не признавал, кроме своего, и говорил: “Пусть погибнет Франция, но живёт принцип”. Этот дух остался за народившимся классом навсегда, то есть до сих пор.
Последующие поколения интеллигенции много раз принуждены были признавать, что “Разум” их предшественников совсем не был “Разумом”, а выражал ошибку и фикцию. Но вместо этой фикции интеллигенция создавала новое “последнее слово”, в которое верила так же слепо, как и прежде, так же презирая голос разума всех остальных людей, так же вбирая в себя изо всех сословий всех людей, идущих учиться, переделывая их по-своему, устанавливая учебные заведения так, чтобы вырабатывать из детей всех сословий именно себе подобную “интеллигенцию”, устанавливая конституции, при которых вся власть должна была очутиться в руках интеллигентов-политиканов, интеллигентов-бюрократов и т. д., и т. д.
Никогда нации, в лице своих органических слоёв, не были до такой степени “обезглавлены”, очищены от всякого самостоятельного обладания разумом, который весь монополизирован в особом сословии всем властвующей, за всех думающей “интеллигенции”!
Это выделение функции знания и понимания в ведение особого класса создало из него силу страшную, которая, приспособляясь ко всем политическим условиям, захватывает власть над народом и в республиках, и в монархиях.
А между тем, отчленяясь ото всех сословий, создаваемых органической жизнью, эта новая аристократия в то же время неизбежно получила не жизненный, а теоретический, книжный ум. Она сама исказила этим свое развитие, и именно поэтому стала вечно революционной, так как её мышление созревает не на самой жизни (в которой она прямо не участвует), а на той или иной теории жизни.
В этом и состоит источник революционности интеллигентного класса, ибо он постоянно стремится переделать жизнь на основании теории. Ложность такого способа управления народной жизнью изобличалась уже много раз фактами. Интеллигенция много раз могла видеть это по опытам своих предшественников. Но, по складу своего ума, она готова лишь отвергать прежние теории, но никак не отказаться от царства теории, и на место прежних “последних слов” только выдвигает новые, еще более “последние, упорствуя в своей роли “хранительницы разума” и, в качестве этого, властительницы судеб наций.
В полуторавековой жизни этого нового социального слоя много трагического. Ему постоянно приходится разочаровываться в себе. Он упорно ищет настоящего закона, которому бы можно было подчинить нации уже окончательно “по Разуму”, и – каждый раз убеждается, что преследовал только химеру.
В марксовской теории он было нашел “настоящий закон”, своего рода бога, первичную силу, – в материальном процессе производства.
И вот социал-демократия объявила “пролетариат” “сословием будущего”, господином всего, – конечно, всё-таки сама управляя этим господином и обязывая его верить в открытую ею истину и действовать сообразно этому “последнему слову” Разума. Когда же пролетариат, вместо революции, стал улучшать свой быт, та же социал-демократия начинает бранить и его, то есть то сословие, которому она, в теории, только что обязалась подчиниться.
И не подлежит сомнению, что если и “условия производства” не поведут народы к революции и “новой эре”, то интеллигенция отбросит марксизм, как отбросила прежние свои теории, и придумает ещё какое-нибудь новое “последнее слово”, которое опять будет так же упорно навязывать народам, как навязывала марксизм.
Но эта ненормальная, узурпаторская роль отзывается уже тяжело на самой интеллигенции. Она становится все более тревожна, нервна. Какая разница с прежнею, сословною интеллигенцией! Та была важна, спокойна, без фанатизма уверена в своей правде, в несомненности того закона жизни, которому служила. Теперь являются нервность, беспокойность, постоянная перемена последних слов истины, и каждый раз преследование, с ненавистью, всякого сомнения в последнем издании «истины» <…>.
Удивительно, как эта новая интеллигенция, ища “настоящего закона” жизни, не догадывается, что он не может быть новым! Разве же может быть закон природы, который бы не действовал вечно, хотя бы мы его и не знали? Разве можно отменить закон природы?»201.
Единственно, в чём здесь, на мой взгляд, ошибся Л. А. Тихомиров, так это в том, что обрисованный им класс якобы «ищет некие настоящие законы жизни». На самом деле идеологически ориентированные умы заведомо настроены не на поиск чего-то такого, чего они не знают, а на обоснование того, чего им хочется. И конечно же, читая Л. А. Тихомирова, нужно помнить, что сам термин «интеллигенция» в конце XIX – начале XX в. служил обозначением не образованного, а, говоря современным языком, «образованческого» слоя людей, то есть той, претендующей на образованность, части населения, которая на самом деле являлась всего лишь носительницей духа политического радикализма антигосударственной, антирелигиозной и антинациональной направленности (см., например, сб. «Вехи», где обсуждается именно такой смысл термина202).
Но во всем остальном остается только поражаться, как свежо звучат высказанные Л. А. Тихомировым более ста с лишним лет назад мысли. Особенно такие: «Продолжающееся столь долго господство этого класса, чуждого действительной социальной жизни, во всех странах тяжко отзывается и на состоянии умов, и на всем строе наций. У нас это заметно еще сильнее, нежели в Европе»; «Политиканствующая интеллигенция держит в руках могущественные средства воздействия на умы – тенденциозную печать, поддельную науку, школу. Она шаг за шагом вытравляет из сознания массы народа всякое воспоминание об единственном спасительном защитнике; она оклевещет прошлое, разрисует радужные фантазии будущих благ, проведет и выведет народные массы, постоянно указывая им лишь такие пути, на которых народ может лишь изменять формы господства властвующих над ним классов <…> Зато будет “парламентаризм”, будут на всех перекрестках звучать пустые слова псевдо-“свободы”, которыми политиканы обморачивают народы по всему “просвещенному” миру»203.
Иначе как «подменной грамотой в действии» всё это не назовёшь. И остаётся вспомнить, что самому А. С. Пушкину тоже приходилось иметь дело с такого рода «элитой». Ведь не секрет, что во второй, наиболее зрелой половине своей творческой жизни он уже не пользовался у читающей публики тем же безоговорочным авторитетом, что в юности; считалось даже, что он «исписался», то есть что его произведения перестали отвечать «духу времени». Истинными представителями этого «духа» стали считаться уже при его жизни деятели, перенацелившие задачи литературы с вечных вопросов на так называемые прогрессистские, то есть на «иллюзорную реальность», с неизбежным для данной тенденции понижением интеллектуальной планки общественного сознания. Вот почему круг людей, с которыми зрелый Пушкин мог разговаривать «на равных», был крайне узок. И не здесь ли следует усматривать одну из причин ухода Пушкина в иносказательность?