13. Друзья-приятели
Трех пальцев вполне хватит, чтобы пересчитать привязанности Распутина; с людьми он был крайне небрежен, кидался и швырялся ими, как хотел, никогда не ценя дружбы. К женщинам относился так же – эта ушла, другая пришла, без задержки подавай третью. Но людское общество, особенно незнакомое, пылко любил и новых знакомств всегда настойчиво домогался. Обожал Распутин и застолье, чтобы галдели кругом, чтобы пели и плясали пьяные, чтобы на столе всего навалом – торты и селедка, марципаны и бублики, фрикассе и черные сухари, а под столом чтобы непременно стояли бутылки (сказывалась юность, проведенная по трактирам). Что ему теперь Феофан да Восторгов? Пока в Царском Селе его принимают как родного, конечно, он и сам будет для всех желанен. А тут еще этот Восторгов крутится под ногами… гнида!
* * *
Восторгов пришел к выводу, что его Гришуня уже достиг положения, какое теперь ему, Восторгову, пора использовать в своих корыстных целях. Первым делом протоиерей выразил желание преподнести иконку наследнику престола, цесаревичу Алексею.
– Нужна им твоя иконка, – отвечал Распутин. – У них тамотко ровно музея какая – пальцем в стенку ткнуть негде.
Но все же буквами, которые качало вразброд, словно забор гнилой, Распутин сочинил послание: «Дарагой послуш ево об иконке грегорий». Велел идти на Фонтанку, в дом № 20:
– Там чины дворцовы сидят. Им пратецу мою и всучи.
– А к кому пишешь-то? – недоумевал отец Иоанн.
– Кому сунешь, тому и ладно. Скажи – от меня. А там меня уже знают. Возжигатель царских лампад – как не знать?..
Явясь с «пратецей» в министерство двора, Восторгов был заприходован как взыскующий царской аудиенции и вскоре имел счастие поднести иконку мальчику Алексею… Вернулся пьяный!
– От восторга и напился, – рассказывал Восторгов. – Знаешь, а они там дураки… Я образок на барахолке за рупь купил, над свечкой его держал, чтобы копоти побольше, а выдал за старинный. Взяли! Теперь бы мне еще самого государя повидать. Я бы ему свои сочинения поднес… Устрой мне, Гриша, а?
На что Распутин отвечал – веско:
– Ишь ты, хвост-то как высоконько задираешь…
Восторгов сразу хвост поджал:
– Ах, Гриша, Гришуня… знал бы ты, сколько я на тебя денег своих извел, так ты не обижал бы меня словами этими.
Распутин шмякнул перед ним раздутый бумажник:
– А задавись! – сказал. – Отсчитай скока хошь и больше не липни… Обойдутся тамотко и без твоих сочинениев!
Чтобы Распутин на него не сердился. Восторгов ему через мокрую тряпку отпарил брюки. Но струна уже натянулась. И лопнула в том самом доме, с которого все и начиналось. На приеме у графини Игнатьевой протоиерей согласно своему сану протянул ей надушенную руку для поцелуя. Старуха не успела еще коснуться ароматной длани священника, как возле ее губ очутилась корявая пятерня Распутина с траурной окантовкой под ногтями. Восторгова заело, почему графиня сначала лобызала Гришкину лапу, а уж потом его… Когда вернулись на Караванную, поп завелся:
– Ты зачем ей руку-то свою подсовывал?
– А ты зачем? – дельно вопросил Распутин.
– Я по чину духовному.
– А я рази же недуховен?
– Не смеши людей, – отвечал Восторгов. – Уж кто-кто, а я-то тебя, жулика, изучил. Таких, как ты, еще поискать надо…
– Вот ты меня и нашел! Не я же тебя искал.
– Доиграешься. Худо будет, – пригрозил поп.
– Не вводи во грех, – помрачнел Распутин.
– А что ты мне сделаешь? В наших руках – газеты, пресса. Я тебя так пропечатаю… осрамлю на всю великую читающую Русь. Сейчас нас, союзников, даже премьеры боятся.
– А я тебе не пример, – заявил Гришка. – Видит бог, так в глаз врежу, что ты у меня в колбаску скрутишься.
– Это ты кому угрожаешь? Ведь я с крестом…
Только он это сказал, как Распутин в мах произвел страшное сокрушение, отчего Восторгов закатился в дальний угол.
– Во сатана! – сказал Гришка, поворачиваясь к иконам и крестясь. – Довел-таки до греха, прости меня, хосподи…
Поп с трудом встал (его не били с семинарии).
– За оскорбление сана духовного… Да знаешь ли, что за это бывает? Засужу! Я тебя на чистую воду выведу…
Он выскочил на улицу, истошно завопил:
– Изво-о-озчик! Скорее гони меня в Лавру…
Восторгов при этом не сумел оценить достижений науки XX века, и Гришка по телефону опередил быстрый бег лучшего столичного рысака. А потому Гермоген, уже предупрежденный Распутиным, встретил своего партийного собрата весьма кисло:
– Да знаю я все! Григорий уже поведал, как вы сцепились… Нехорошо ведешь себя, отец Иоанн. Ты мне друг, но Григорий тоже. Коли придется меж вами выбирать, так я тебя первого под лавку закину, и валяйся там, пока не поумнеешь!
Восторгов даже за голову схватился:
– Что ты говоришь, Гермоген? Или забыл? Ведь «Нана»-то у самого пупочка не от крестного знамения Гришки, а от моего ножика треснула. Сам же я и ножичек покупал… тратился.
Гермоген отнесся к этому равнодушно:
– Да цена ему копейка. Нашел чем хвастать.
– Это же… обман! – взъярился Восторгов.
К этому Гермоген отнесся уже сурово:
– Был обман, – заявил он. – А коли сошел за святое дело, значит, уже не обман… А кто резал-то?
– Ну я!
– А зачем ты «Нанашку»-то ножиком пырнул?
– ?!
– Вот видишь. И ответить не знаешь что.
– Да ведь не для себя же я старался.
– А для кого ты с ножиком в руках старался?
– Для Гришки, чтоб он сдох, окаянный.
– А я думал, для бога, – логично рассудил епископ.
– Гришка с того же часа, как я резанул картину, и пошел, и поехал, и поперло его… сволочь такая!
Гермоген залился дробным смехом, и тряслась на его груди, поверх муарового шелка, панагия с бриллиантами.
– Выходит, зависть мучает. Ты старался резал, а вся слава Гришке досталась. Ой, нехорошо… соблазн это!
Восторгов ожесточился в бесплодной борьбе за правду.
– Не святой же он! Это мы сами придумали. Ведь он, ты знаешь, просто бабник… козел какой-то! Бабник и пьяница.
– Это ты брось, – сразу осерчал Гермоген. – Ефимыч мужик крепкой веры и церкви божией завсегда угоден. Если не желаешь без башки остаться, так ты сейчас вернись в номера и Григорию в ножки поклонись. Проси, чтобы он простил тебя!
Восторгов от такого унижения даже расплакался:
– Да побойтесь вы бога! Или за ненормального меня принимаете? Гришка-то ведь за добро мое еще и сокрушил меня.
– Так тебе, дураку, и надо, – утешил его Гермоген. – В другой раз умнее будешь: не станешь подрывать веру в чудеса.
– Да где вы эти чудеса видели? Готов сам себя разоблачить. Пусть пропаду, но и Гришке хорошую баню устрою…
Сунулся он было к графине Игнатьевой, чтобы рассказать ей правду-матку, как было с картиной «Нана», но дворецкий задержал протоиерея словами: «Велено не принимать». Восторгов понял, что перед ним стенка. Как ни бесись, а надо ехать и кланяться Гришке, чтобы зла не попомнил. Но и тут опоздал – Распутина на Караванной уже не было. А в разлуку, соответственно своим наклонностям, Гришка наворотил для Восторгова громадную кучу добра. Так и лежало все посреди комнаты. А сверху Гришка кучу прикрыл записочкой: «МИЛАЙ КАЖДА ТВАР ХОТИТ ЖИТИЯ ТОЛАНТЫ ПОД ГОРУШКОЙ НЕ ВАЛЯЮТСЯ УБЕРИ ГРЕГОРИЙ». Проветривая комнату, Восторгов озлобленно рыдал – в полном отчаянии:
– О господи, где я возьму лопату? Не я ль тебя в люди вывел, из Сибири вытащил? Денег-то сколько перекидал… А за все мои труды – возись тут теперь!
Гришка перебрался к генеральше Ольге Лохтиной; их видели вместе – они гуляли по улицам; Распутин заимел черный цилиндр, а светская дура щеголяла в цилиндре из белого шелка. Потом они поцапались, и Гришка куда-то пропал. Восторгов мотал ноги по городу и не сразу установил, что Распутин перебрался на Кирочную улицу, прочно сел на квартире Егора Сазонова – экономиста, издателя, литератора, жулика, семьянина…
* * *
Распутин сразу и плотно вошел в семью Сазонова, на Кирочной ему нравилось. С утра до ночи разный народец крутится: одни приходят, вторых выносят, третьих приглашают. Кого тут не повидаешь – от маститого профессора до рассыльного из редакции. В квартире неустанно трещал телефон, ведерный самоварище клекотал от ярости, посуда колотилась нещадно, прислуга падала с ног, пекли пироги с рыбой и яблоками, гоняли мальчика за вином на угол Литейного, через раскрытые окна квартиры гремело на улицу пьяным и дымным содомом:
Эх, пить будем,
эх, гулять будем,
а смерть придет —
помирать будем…
Но хозяин против такого ералаша не возражал.
– Хороший ты мужик, Егор, – говорил ему Гришка. – Я тебя вижу. Ищешь ты в жизни куска большого. Мелкие-то уже попадались, да между зубов проскакивали. Мечешься ты и не знаешь, у кого бы кожаные стельки от лаптей лыковых отдраконить.
Распутин умел прозревать людей. Сазонов был мещанин с повадками хищника. Сейчас он свою квартиру сознательно обратил в нечто вроде кунсткамеры, где и содержал редкого зверя – Распутина; хочешь повидать зверя, не миновать тебе и дрессировщика. Гришка это понимал, но охотно прощал хозяина, ибо в писательском доме было ему занятно жить. Собиралась профессура, журналисты, актеры, трепались тут, как хотели, когда пьяные, а когда трезвые – на этих сборищах Распутин полной ложкой снимал с поверхности людского шума нужные для себя слова и знания. Именно тут, за самоваром чужой для него семьи, он начал на свой лад постигать политику. В силу каких-то неясных причин у него вызревала ненависть к буржуазной Франции, подозрительность к респектабельной Англии и большое доверие к немцам, даже любовь к их кайзеру. Здесь, на Кирочной, он впитал в себя ненависть к полякам и южным славянам, ведущим борьбу за самостоятельность; здесь же он впервые узнал, что в России давно существует гиблый «еврейский вопрос» (как коренной сибиряк, Распутин до этого никогда не соприкасался с евреями). Хитрый и расчетливый мужик, Григорий Ефимович умел показать себя и с хорошей стороны. Коли чего не знал, то в разговор не лез, а помалкивал. Если же дело касалось деревни, то он рассуждал свободно, красочно, интересно, и ему охотно внимали. Многие, наслышавшись о Распутине немало гадостей, даже терялись, когда перед ними выступал покладистый и смекалистый крестьянин, только что вернувшийся из бани, смотревший на гостей лучисто и ясно. «Это и есть тот самый?» – спрашивали тишком. «Да, тот самый», – отвечал Сазонов, посмеиваясь… Распутин сметал со скатерти хлебные крошки в ладонь и скромнейше отправлял их в рот. Ждавшие от него чудес и пророчеств бывали удивлены, что за весь вечер он ни разу не помянул бога. Но здесь, в разброде многоречивых мыслей, бог ему был не нужен – Гришка знал, где и когда замешивать густую квашню на религии…
Профессор Петражицкий однажды шепнул Распутину:
– Вам бы, милейший, гипнотизером быть. Большие деньги б заколачивали! Есть у вас в глазу какой-то бесенок… Простите, а вы сами никогда не задумывались над этим обстоятельством?
– Не! На што? Смотрят – и пущай…
Но в памяти отложилось и это: авось пригодится.
* * *
Вскоре на квартиру Сазонова кто-то загадочный стал поставлять для Распутина его любимую мадеру… ящиками! Тот самый сорт, где на этикетках изображен кораблик под парусами. Пришло и письмо, из коего стало ясно, что доброжелатель, давно наблюдающий издали за Распутиным, не может больше мириться с тем, чтобы такой замечательный человек испытывал недостаток в своем любимом напитке. С почтением к вашим несомненным достоинствам и прочее… Подписано – И. П. Манус!
– Это кто ж такой будет? – спросил Гришка.
Сазонов развел руки как можно шире:
– Ну, Ефимыч, не знать Мануса… это, брат, стыдно!
И рассказал, что Игнатий Порфирьевич Манус, хотя у него русские имя и отчество, на самом деле германский еврей, натурализовавшийся в России, да столь крепко, что от русских акций его теперь не оторвать. В правлении Путиловского завода это персона важная, он же директор товарищества Вагоностроительных заводов, член совета Сибирского банка, Манус имеет очень большие деньги от общества Юго-Восточных железных дорог…
– Миллионщик, што ли?
– Примерно так, – согласился Сазонов. – Но связи Мануса – вплоть до берлинских банков, до швейцарских. А я ведь помню, каким он прибыл в Петербург: почти без штанов, был мелким «биржевым зайцем», каждый рубелек на ладони разглаживал…
Скоро встретились на деловой почве в присутствии Ипполита Гофштеттера, который, влюбленно глядя на Распутина, и устроил это свидание. Манус – грузный мужчина ярко выраженного семитского типа, в пенсне с дужкой, зубы в золотых коронках, голос ласковый. Манус куда-то торопился и потому пить не стал.
– Я человек деловой, и у меня нет времени… Говорите прямо: сколько вам надо? Согласен сразу выдать аккордно сумму в десять-пятнадцать тысяч, а затем буду ежемесячно субсидировать вам еще по тысяче рублей… Человек я честный, верьте мне!
Распутин понял, что такие коврижки даром не сыплются.
– Даешь – беру! А что мне делать за это?
Манус заторопился еще больше:
– У меня нет времени, чтобы объясняться. Сейчас вам ничего и делать не надо. Просто живите, как жили и раньше. Только не забывайте, что в этом печальном и скверном мире существует ваш искренний почитатель – бедный еврей Манус, к которому вы всегда можете обратиться в трудную для вас минуту… Надеюсь, что в трудную для себя минуту и я обращусь к вам! Поможете?
– А как же.
– Дела, дела… Всего доброго, господа.
Скоро нечто подобное проделал и банкир Дмитрий Львович Рубинштейн, которого в петербургском обществе называли Митькой. Он поднес в презент Распутину несколько акций Русско-Французского банка, но подарком не угодил:
– На што мне акцы твои? – сказал старец Митьке. – Я вить на биржу не ходок… не моего ума дело. Это вы, образованные там всякие, на биржу треплетесь.
Митька Рубинштейн не стал спорить и стоимость акций тут же перевел в наличный чистоган, от которого Распутин не отказался.
Международный сионизм уже заметил в Распутине будущего диктатора, и потому биржевые тузы щедро авансировали его – в чаянии будущих для себя выгод в финансах и политике. По проторенной этими маклерами дорожке к Распутину позже придут и шпионы германского генштаба… «Отбросов нет – есть кадры!»