У старушки-бабушки, у бабушки-старушки…
В том же Питере, однако, ходят легенды о некой старушке, божьем одуванчике, которая, проходя под строительными лесами, угодила под брызги побелки нерадивого маляра и как-то неодобрительно отозвалась о его работе. И маляр якобы сверху ответил старухе нелицеприятными словами. На что она – предлагаю представить эту сцену – выдала парню настоящий мастер-класс матерного монолога, так что бедный чуть не свалился с рабочего насеста, а потом ещё бежал за старушкой и, догнав, якобы пал на колени, умоляя позволить ему «списать слова песни».
Это, конечно, фольклор. Но небеспочвенный.
Замечательную историю рассказал мне приятель Аркаша, тоже бывший ленинградец. (Почему-то многие истории, связанные с устным народным творчеством, предание помещает в город на Неве. Видимо, величие и красота фасадов Северной столицы вступает в противоречие с определённым набором слов или, наоборот, сильно на этом фоне выигрывает.)
Потомственный ленинградец Аркаша работал в одной конторе экспертом по оценке ущерба в разрушении зданий – кажется, так называлась его работа. Получив заявку с места событий, начальник посылал Аркашу по адресу – дабы тот оценил масштаб ущерба и составил смету на ремонт.
И однажды утром…
В общем, является он на работу, и начальник говорит ему: «Арканя, езжай на Невский, 68, там в коммуналке у старухи стена разошлась. Соседи звонили, вроде ужас и беда. Глянь, оцени, не застудить бы старушку».
Едет Аркаша по адресу, поднимается на последний этаж, звонит, как указано по фамилии, – три коротких и длинный. Открывает ему старенькая фея, вся хрустальная, аж звенит от крахмальной седины, крахмального кружевного воротничка, кружевных манжет и прочих камей и бус. Бабуся старорежимная, божий одуван, какая-то древняя фрейлина. Ведёт она его на место трагедии. Входит Аркаша и видит такое, что поверить трудно: щель в стене змеится глубочайшая, прям сквозь неё наружу видать. И Аркаша, человек эмоциональный и сочувственный, в потрясении выдаёт ёш твою вошь и гребень-телебень, но только в буквальном варианте; а произнеся это заклинание, испуганно затыкается, потому как ясно же: фрейлина сейчас осерчает и спустит его с лестницы, жалобу напишет по месту работы… Геморроя не оберёшься.
А старушка осудительно так головой покачала и говорит: «Молодой человек! Не умеете, не беритесь. Вот как это должно звучать…»
«А дальше, – рассказывал Аркаша, – я узрел небеса в алмазах! Это была музыка высших сфер, переборы ангельской арфы, золотая парча, брабантские кружева, вихрь небесный-сладостный… Я такого в жизни не слыхал и уже не услышу».
«Пойдёмте, – говорит старушка, – кое-что вам покажу». И подводит его к одному из многочисленных книжных шкафов, открывает дверцу, снимает с полки роскошный том с золотым тиснением: «Академический толковый словарь русского мата». Издательство, между прочим, Гарварда. «Вот, – говорит. – Я – автор этого словаря».
Словом, ушёл оттуда Аркадий потрясённый и зачарованный, подавленный величием момента и величием старушки. Полгода, говорит, вообще не мог произнести ни единого слова из того самого заветного словарного запаса: убожества своего стеснялся. Вот подучусь, думал, и вновь – вольюсь в ряды. Да где там! И где та невероятная старушка…
Одна из жемчужин моей коллекции записок из зала – четвертушка открытки «С днём Матери!», на обороте которой чётким почерком написано: «Ну что ж вы прям как Губерман! А ещё женщина!»
Однажды я получила прекрасный урок внутренней свободы именно от Игоря Мироновича, с которым мы давно и нежно дружим. Как-то к 9 мая, к великому Дню Победы над Германией нас обоих пригласили выступить на концерте для ветеранов войны. Глянула я в зал из-за занавеса и как-то скисла: публика сидела очень пожилая, торжественная, под люстрами сияли ордена и медали… И у меня-то программа довольно легкомысленная, а что там собирался читать Игорь Губерман, это я прекрасно представляла. Иерусалим, зал «Жера́р Баха́р» – особое место. В нём судили Эйхмана, нацистского преступника, которого израильтяне выкрали в Аргентине, тайно приволокли в Израиль и вздёрнули здесь на рее, аминь. А сейчас тут – ордена, парадные лысины, лак на сединах старых зенитчиц и медсестёр.
«Публика-то… уважительная, вон, генерал на генерале…» – с сомнением сказала я Игорю. Он тоже глянул в щёлочку, поцокал языком.
«Да, ну что ж… – отозвался как-то подозрительно легко. – Придётся программу менять!»
А когда объявили его – вышел и прочитал ровно то, и без единой купюры, что и намечал прочесть. И, знаете… думаю, сидящие в зале фронтовики в окопах и не такое слыхали, и не такое сами произносили, так что пару зарифмованных блядей в стихах Игоря Мироновича они спокойно перенесли, хлопая и наверняка радуясь, что дожили до этого дня.
Слово – вещественно и плотно; за него можно схватиться и спастись, как спасся из преисподней, схватившись за луковицу, грешник в какой-то сказке. Это энергетический сгусток: может и током шибануть, может прожечь нутро до пяток, а может осветить довольно приличное пространство.
А бывают ситуации, особенно за рулём, когда обычных слов для мгновенного выброса эмоций просто не хватает. Мы же на волоске висим, жизнь или смерть на дорогах – вполне ощутимое обыденное дело. Чтобы вас не хватил удар, надо ругнуться, сбросить напряжение. Очень помогает – вам это подтвердит любой опытный кардиолог.
В прозе это очень сильная и яркая краска, ею надо пользоваться умело.
Просто надо помнить, что неформальный слой языка существовал издревле. Им не брезговали великие писатели, художники, актёры, – сколько дивных актёрских баек обыгрывают ситуации со случайным «соскоком» исполнителя на сцене с текста роли в собственный разговорный, ясное дело, матерный текст. Это всегда – взрыв, гомерический хохот, мгновенная уморительная картинка. Помню, меня всегда раздражали в письмах Чехова эти советские скобки с тремя точками внутри. Провал во фразе. Провал в смысле. Провал в живой речи Антона Павловича. Сколько таких убогих скобок в письмах к братьям и приятелям, к Суворину, к коллегам-писателям. «…а если не захочешь, то по… черепок и туда тебе и дорога!» По чему – черепок? – гадала я и сама вставляла по смыслу слово. Видимо, «по жопе черепок»? Или как-то ещё? Ведь прекрасно было бы? Живой, усмехается, – вот он, Чехов!
И если вы думаете, что этими словами брезговали дворяне и императоры…
Моя подруга училась у Юрия Лотмана в знаменитом Тартуском университете. Вспоминала его лекцию о русском мате. Юрий Михайлович рассказывал о тайной обиде Горького, которого принимал в Ясной Поляне Толстой. В течение целого дня общения Лев Николаевич многажды произносил в разговоре такие вот слова. И Алексей Максимович обиделся, хотя виду не показал: подумал, что граф подчёркивает простое происхождение гостя, даёт понять, чтобы тот знал своё место. На самом деле – наоборот: Лев Николаевич как бы принимал Алексея Максимовича в свой круг, показывая, что ценит его и «держит за своего», ибо в то время практически все интеллигентные люди свободно употребляли в устной речи слова обсценной лексики.
И будем же честными: в советские времена в обыденной речи эта часть заповедного языка тоже использовалась отнюдь не только работягами.