Суббота, 7 марта: разыскивается
Меня будит звонок в дверь. Звук у звонка старого Торпа пронзителен, как воздушная тревога; как раз такой нужен, если б коммунистам приспичило звонить людям в двери. Мне снилось что-то мельтешащее, тревожное; вроде бы я плыла, и важно было не забыть сделать что-то. Звонок в дверь. Резкие, настойчивые звуки возвращают меня к действительности. Я смотрю вокруг. Его половина кровати пуста.
Но кто-то звонит в дверь, и кто же это еще может быть? Накидываю на плечи халат, запахиваю его, вылетаю в коридор и бросаюсь вниз по лестнице, хватаясь за перила, чтобы не поскользнуться на кусках картона, положенных поверх половиц, с которых мы содрали облезлое покрытие. Колени задираю как можно выше, чтобы не запнуться об отходящие планки ступенек.
Вернулся! Сейчас все объяснит. Окажется, что мы просто друг друга не поняли, да и не все ли равно…
Стремглав проскакиваю последний пролет на нижний этаж, где у нас входная дверь, распахиваю ее, ожидая увидеть Сигурда и броситься ему на шею.
На крыльце стоит Юлия.
— Как дела? — спрашивает она.
Я остолбенело смотрю на нее. Что она здесь делает? Я еще ничего не ответила, а она уже шагает за порог и обвивает меня руками.
— Хорошо, — автоматически, без уверенности отвечаю я: еще не успела осознать как.
Я всю ночь крутилась в постели, просыпалась, проверяла телефон, на который никто не звонил, мучилась сомнениями, засыпала, видела сны, просыпалась. И вот теперь передо мной стоит Юлия, положила ладонь на рукав моего халата, готовится утешать меня… Мы не слишком хорошо знаем друг друга, хотя они с Томасом вместе столько же времени, сколько я знаю Сигурда. Мне приходит в голову, что я не проверяла телефон с тех пор, как проснулась. Тогда было без четверти четыре.
Не сказав ни слова, разворачиваюсь, взбегаю по лестнице на первый этаж, где у нас гостиная и кухня, дальше прямо на второй в спальню, лихорадочно роюсь на тумбочке в поисках телефона, опрокидываю стакан с водой, отбрасываю в сторону книгу. Потом роюсь в постели, встаю коленями на матрас и запускаю руки под его одеяло, еще теплое, но это всего лишь мое тепло, — и наконец нащупываю плоский и гладкий прямоугольник телефона, спрятавшийся между нашими подушками.
На нем два сообщения. Одно от Томаса, отправлено сегодня в 7.15 утра: Не появлялся. Собираем вещи и возвращаемся в город. Созвонимся.
Второе от Юлии, отправлено в 7.38: Привет, Сара. Мне Томас рассказал, что случилось. Я зайду попозже, не хочу тебя будить. Обнимаю, Юлия.
От него ничего.
Но Юлия, очевидно, не в состоянии больше ждать, ведь сейчас 8.23, и она уже у меня дома. Я слышу ее шаги: она поднялась в гостиную, зовет меня, неуверенно, будто сомневается, здесь ли я еще. Дыша все чаще — неглубокий вдох и тут же выдох, — я жму на имя Сигурда в списке своих контактов и прикладываю телефон к уху: ну ответь, ответь же… Полная тишина.
— Сара, ты где? — окликает Юлия снизу.
В трубке потрескивание. Затем дружелюбный женский голос сообщает мне, что телефон абонента, номер которого я набираю, выключен.
Это действует на меня убийственно. Я без сил валюсь на бок, сворачиваюсь комком. Собственно, нет разницы по сравнению со вчерашним, когда телефон звонил, но Сигурд не брал трубку. Естественно, его аппарат постепенно разрядился. Но вчера казалось, что между нами сохраняется хоть какая-то связь. Я звонила — и в его телефоне, где бы он ни был, раздавались гудки. Теперь гудков не слышно. Эта мелкая техническая разница — заряженный телефон, разрядившийся телефон — сражает меня. Я лежу на постели, свернувшись комочком, шепча про себя: «Сигурд, Сигурд, Сигурд…» — и слышу, как по лестнице поднимается на второй этаж Юлия.
Она еще ничего не сказала, а я уже слышу, что она стоит у меня за спиной. Иногда бывает, что чувствуешь — на тебя смотрят; неприятное и необъяснимое ощущение, что за тобой наблюдают. Вот я лежу в халате, сжимая в руках телефон, прижавшись лбом к защищающему экран стеклу; ноге больно — наверное, я споткнулась об отстающую дощечку на лестнице или наступила на стружку или щепку. Вот я лежу в нашей неубранной, недоделанной спальне, где местами содраны обои; над кроватью тяжело повис воздух, использованный за ночь, возможно, с примесью алкоголя из-за опустошенной мной бутылки вина. Вот Юлия, стоит тут и смотрит на меня.
— Сара, — говорит она; ее голос звучит немного неуверенно. — С тобой всё в порядке?
Я не отвечаю. Гладкое стекло телефона холодит лоб. Ногу жжет — наверное, все-таки поранилась. Я хочу, чтобы она ушла.
Но она не уходит. Наоборот, переступает порог моей спальни и становится у самой кровати, обе руки кладет мне на укрытую халатом спину и говорит:
— Ну перестань, не надо тут лежать; идем вниз, сварим кофейку.
Она трогает меня за плечо — похоже, собирается уцепиться и на самом деле вытащить меня из постели, — и я чувствую при этом, как изнутри у меня, как из горячего источника, поднимается волна, природной силой выталкивается из живота, расходится по спине, рукам, ногам, по всему телу. Что она, на хрен, себе вообразила?
Отшатнувшись, я стряхиваю с плеча ее руку; я могла бы ударить ее, так во мне все кипит. Только усилием воли сдерживаюсь, чтобы не залепить ей. Надо же, не понимает, распахнула свои невинные оленьи глаза, носик пуговкой, подбородочек кругленький, все личико такое мимимишное — челочка, хвостик; тоже мне — старшеклассница, играющая в добрую самаритянку, поспешила мне на помощь… Какая же она самодовольная, думаю я, смеет мне указывать, мол, не надо мне тут лежать… Милейшая зауряднейшая Юлия все уладит, соберет меня в кучку. Наверное, всю дорогу сюда проигрывала в уме, что будет делать. И вот застыла в изумлении и напрашивается на затрещину… Мне удается удержаться, только физически отпрянув от нее.
Это наша спальня. Здесь живет Сигурд, здесь живу я. Мы здесь жили, любили, ссорились, спали. Вчера утром он ушел отсюда, с тех пор тут только я, и вот теперь она ввалилась сюда, в нашу святая святых… Да кто она, на хрен, такая?
Когда я познакомилась с ней на гриль-вечеринке во дворе их дома в Наделение, она восторженно воскликнула: «Я уверена, мы станем подружками!» Не вышло. Уже тогда мне претило ожидание того, что раз мы влюбились в двух приятелей, то по логике вещей должны подружиться — мало того, стать близкими, закадычными подругами… На ней, улыбчивой и глуповатой, были сережки в форме сердечек и белая кружевная блузка. Я не нашла ничего, что могло бы нас связывать.
Прошло почти четыре года. Сигурд, бывало, ворчал по этому поводу. «Чем тебе не нравится Юлия, — говорил он, — попробуй узнать ее получше…» Я могла бы, но, с другой стороны, может, я поступала благоразумно…
Запахиваю халат и вперяю в нее взгляд. Во мне все клокочет: из пор, из глаз, изо рта исходит жар, я это чувствую, я сейчас невменяема.
— Уходи, — шиплю я.
— Но…
— Уходи.
Ее лицо сморщивается, будто я на самом деле ее ударила. Юлия делает шаг к двери, собираясь уйти, медлит, оборачивается ко мне.
— Я просто хотела тебя поддержать, — с трудом выговаривает она, и в ее голосе мешаются плач, ржавчина и острые камни, — хотя ты плохо ко мне относилась. Я просто хотела помочь.
Она спешит удалиться. Я слышу ее шаги на лестнице, резкие, торопливые. Сижу, сжимая в руках мертвую гладкую вещь — телефон. Сигурд, Сигурд, где ты?
Хлопает дверь. Я пытаюсь вдохнуть глубоко, животом. Суббота, и я совсем одна.
* * *
— Управление полиции Осло, — говорит женский голос в трубке.
— Здравствуйте; я вот, — говорю, — я звоню вам заявить о пропаже человека… ну, мужчины, моего мужа. Да. Так, значит. Он ушел вчера рано утром, и с тех пор от него нет вестей… или с половины десятого, я не знаю точно на самом деле. Он звонил мне чуть позже половины десятого. А потом — всё. Он должен был к пяти часам приехать на дачу, вот, но он туда не приехал.
— Понятно, — говорит дама. — Дело только в том, что обычно мы объявляем людей в розыск, только если прошло как минимум двадцать четыре часа.
— А, вот как, — мямлю я; я так далеко не загадывала, розыск там или что еще…
— Речь о взрослом человеке?
— Да, это мой муж, значит; ему тридцать два, вот.
— Понятно. Вы, конечно, можете приехать сюда и подать заявление, но мы всё равно сможем подключиться к этому делу только по прошествии двадцати четырех часов.
— Да, конечно.
Не знаю, что еще сказать. Двадцать четыре часа. Пропал, объявлен в розыск.
— В огромном большинстве случаев пропавшие отыскиваются в течение нескольких часов, — говорит дама, вроде бы уже дружелюбнее. — Как правило, оказывается, что люди не поняли друг друга, договариваясь, или в памяти у них что-то неверно отложилось…
Я покашливаю.
— Он оставил сообщение на моем автоответчике. Сказал, что он уже вместе со своими друзьями. А они говорят, что его там не было.
— М-м-м, — говорит она. — Ну что же, как я и говорила, так часто бывает, что люди друг друга неправильно поняли.
Компактная рубленая фраза: он уже вместе со своими друзьями. Конечно, это звучит как недоразумение.
— Да, понимаю. — Надо объясниться четче. — Но, видите ли, он сказал, что уже там, а они говорят, что его там не было. Значит, тогда, ну, или он говорит неправду, или они.
— Да-да, — говорит женщина; слышно, что она воспринимает меня как туповатую бабенку, жертву то ли шутки, то ли похода налево, слишком глупую, чтобы до нее дошло. — Да, в этом не так просто разобраться, но в любом случае, когда речь идет о взрослом человеке и ничего чрезвычайного не произошло, мы ничего не предпринимаем, пока не пройдет двадцать четыре часа. Так что вам лучше перезвонить попозже. Если, конечно, за это время он не объявится сам.
— Ну хорошо.
— Большинство находятся сами. Я вам говорила.
Кладу трубку. Ничего чрезвычайного. Это что же должно случиться? Я так и сижу в халате на постели.
* * *
Душ в какой-то степени приводит меня в чувство. Потом я заклеиваю пластырем большой палец на ноге. Одеваясь, думаю: а она ведь права, эта женщина. Большинство находятся сами. У полиции есть опыт в подобных делах. Они знают, о чем говорят. Мне надо успокоиться. Уж я-то, так успешно разруливавшая чрезвычайные ситуации на работе — оказать первую помощь, успокоить разбушевавшегося ребенка, отвезти в больницу на такси суицидального подростка, — я умею сохранять присутствие духа. Это одна из моих сильных сторон.
Я позволила себе распуститься. Ведь Ян-Эрик неустойчив по натуре, высмеивает всё и вся, для него нет ничего святого; ведь это, собственно, проявление неуверенности в себе? Из-за этой неуверенности он куксится при малейшем дуновении ветерка… Томас; ну ладно, Томас — разумный человек, но Ян-Эрик и его мог сбить с толку. Или Юлия. Да, конечно, человек, который мог жениться на ней, податлив внешним воздействиям.
Но я-то сильная. Должна была держать себя в руках. Может, подействовала встреча с Трюгве, может, бутылка вина… Конечно, странная эта история с сообщением на автоответчике, но ей наверняка найдется объяснение. Надо только расслабиться. Выждать, пока все не устроится само собой. Сигурд найдется, всё разъяснится…
Нехорошо, что я выставила Юлию. Вышло грубо. Не совладала с эмоциями, конечно; я же еще плохо соображала, только проснулась, накануне выпила… Да что там, из песни слова не выкинешь: вчера я была в подпитии, вот и вышла из себя. Она застигла меня тепленькой. В прямом смысле слова. Я вспылила. Я по натуре скрытна, и мы с ней не близки. Надо послать ей эсэмэску, извиниться…
Делаю глубокий долгий вдох. Да. Уже лучше. Чувствую только легкое беспокойство, так, тяжесть в животе. В остальном всё нормально. Расслабиться. Сегодня суббота. Займусь тем, чем и собиралась.
* * *
На первом этаже останавливаюсь. Я собиралась пойти сварить себе кофе и вдруг останавливаюсь. Осматриваюсь. Странная вещь…
Не сразу поймешь, что именно странно. Я хорошо помню все, что делала и чего не делала вчера днем, но вечер запечатлелся в памяти отрывочно. Виновата бутылка вина, да еще история с Сигурдом… Мысли разбегались. А мне, чтобы запомнить что-нибудь, необходимо сосредоточиться.
Нет, все-таки странно.
Вот: на плите стоит ковшик. Я оставила его там вчера, вскипятив воды для чая. Он пустой, даже мытый. С длинной ручкой. У нас дома было принято ставить кастрюльки и сковородки ручкой внутрь от края плиты. Мама за этим очень следила. За ручку могут схватиться маленькие дети, повторяла она. Когда мама умерла, мне было семь лет, кастрюли меня мало заботили, но я помню, как Анника говорила, что кастрюлю нужно ставить вот так — как говорила мама. Ручкой внутрь. Я всегда так делаю, Анника и папа тоже. Но сейчас ковшик стоит так, что кончик ручки выходит за край плиты. Если б у нас был ребенок, он мог бы схватиться за нее. Я бы ни за что не оставила ковшик так.
Или оставила бы? Это я в смысле неужели у меня вчера так помутилось в голове от вина, от того сообщения, что я не соображала, что делаю? Я помню чашку. Помню, что одновременно думала о Сигурде, о его вранье, была убеждена, что он наврал. Но зачем ему было врать? У него шашни с другой? С фру Аткинсон, например? Он вовлечен в какие-то темные делишки, о которых мне неизвестно? Или решил убраться подальше, потому что я пристаю к нему с ремонтом? Вот о чем я думала… Руки машинально заваривают чашку чая. Я лезу в мусорное ведро. Использованный чайный пакетик там. Я смотрю на кастрюлю. Меня переклинивает от одного ее вида: ручка выступает за край, так и тянет развернуть ковшик. Могла ли я так его поставить? Могли ли у меня так перекрутиться мозги?
А может, это Юлия? Я выдыхаю; вспоминаю, что, когда я лежала на постели, прижав ко лбу телефон, было слышно, как она бродит по кухне, зовет меня… Вот, значит, как, Юлия; ты шпионить приходила. Сунула нос в ковшик. Может, и в холодильник влезла? Не удержалась…
И опять я завелась от какой-то ерунды… Конечно, я выбита из колеи. Надо помнить о том, что сказала дама из полиции. Большинство сами возвращаются домой.
Пока сижу с чашкой кофе и обозреваю гостиную, вдруг осознаю, что еще что-то не так. Не знаю, что именно, в чем состоит изменение, но что-то выглядит иначе. Тут тоже Юлия шастала?
Тут я вспоминаю, что проснулась ночью. Позвала его по имени. Он что, был тогда в доме? Бродил по комнатам, а ко мне не поднялся?
Меня пробивает дрожь. Нет, я отбрасываю эту мысль. Это слишком невероятно. Это все Юлия, конечно же, Юлия; искала, о чем можно будет растрепать всему свету… Какая я стала вспыльчивая, нервы совсем никуда!
* * *
Вот сейчас подруга была бы кстати. Когда я четыре года назад познакомилась с Сигурдом, их у меня было немало. Ронья самая близкая, но были и другие: Бенедикте, Ида, Эва-Лизе…
Ронья, Бенедикте и я вместе снимали в Бергене жилье — видавшую виды квартирку на улице Хоконсгатен, рядом с кино. Но позже мы не сумели сохранить тесные отношения. Ронья разъезжает по миру, нигде подолгу не задерживаясь. Время от времени публикует статьи в газетах, берется за разные подработки, едет дальше; за ней трудно уследить. На мои электронные письма она отвечает через три-четыре недели. Оказываясь время от времени здесь, звонит мне, и мы идем куда-нибудь посидеть, выпить пива; нам весело вместе, мы много смеемся, но я не успеваю посвятить ее во все свои дела, как бывало в студенческие времена. Ида вышла замуж и переехала в Ставангер. И она, и ее муж работают на износ в нефтепереработке, а когда берут отпуск, уходят покорять горные вершины. У Бенедикте годовалые двойняшки. Наши телефонные разговоры заглушаются их воплями и криками. Эва-Лизе живет в Тромсё, преподает в университете. Ни она, ни я не любим общаться по телефону. Конечно, время от времени мы все равно созваниваемся. В общем-то, мне не на что жаловаться.
Но мы были так близки… Я могла говорить с ними о чем угодно. Под этим я подразумеваю важные темы, но, что еще важнее, и неважные темы тоже. Незначительные, обыденные вещи. «А знаешь, что я сегодня видела в автобусе?» — такие вещи; или: «А я тебе рассказывала про одного парня у нас на работе?» Когда твой муж несколько часов подряд не отвечает на телефонные звонки, хочется поговорить с подругами. В разговоре с ними не нужно напрягаться. С такими людьми разговор клеится сам собой, им можно сказать всё, что пришло в голову. Помолчать, если хочешь. Они могли бы отвлечь меня от мрачных мыслей. Но не могу же я ни с того ни с сего позвонить Эве-Лизе в субботу и спросить, как у нее прошел вчерашний рабочий день. Придется сначала перебирать массу других вещей, произошедших со времени последнего разговора. А мне требуется отвлечься именно от этого, от происходящего сейчас, от кричащего отсутствия Сигурда в доме…
* * *
Мне приходит в голову позвонить Маргрете. Может быть, Сигурд просто поехал к матери… Я уже слышу в голове, как он просит прощения, объясняя: понимаешь, телефон сел, а я забыл ключи, не стал тебя будить и поехал к маме. Хотя что значит «просит прощения»? В качестве просьбы о прощении сгодится объяснение.
Пока в трубке слышатся гудки, я думаю, что ей сказать. Звоню, дергаю ее… С другой стороны, она женщина чрезвычайно рассудительная, из тех, кто фыркает, когда люди жалуются на напряжение и нервы. Большинству моих пациентов она дала бы совет взять себя в руки, прекратить искать во всем тайный смысл, наладить сон и питание, уделять больше внимания учебе, навести порядок в своей комнате — и всё образуется. Впрочем, слово «рассудительная», наверное, не вполне подходит. Маргрете многого не понимает…
В трубке гудки, гудки, гудки; ответа нет.
* * *
Не могу больше сидеть дома; просто прочь отсюда. Машину взял Сигурд, поэтому я иду к метро и еду в центр.
Сегодня выглянуло солнце, бледное и холодное. Снег почти весь растаял. Чем ближе к центру, тем меньше снега. В вагоне сидят девочки-подростки, едут в город пройтись по магазинам.
Я же могу заглянуть к папе. Я давно не была у него. Навестить его надо бы. Но не могу себя заставить. Представляю: мы с папой сядем у камина в его кабинете, попьем чайку, поговорим. И мне придется рассказывать о чем-нибудь, желательно о прочитанной книге, которую можно обсудить; и лучше о романе, а не об актуальной публицистике. Чтобы сказать ему про это, про Сигурда, из-за чего меня всю трясет, пришлось бы подыскивать слова, способ преподнести это как поддающуюся решению проблему. Иначе лучше об этом не заикаться. Не знаю, может, стоило бы все-таки поехать к папе… Просто побывать у него. С папой хорошо то, что его внимания хватает только на главные события в моей жизни, а так особой близости, откровений он не ожидает. Я могу приехать к нему не одна, и он не будет приставать с вопросами. Но это не совсем то, что мне нужно сейчас, когда я выбита из колеи. А еще ведь, прежде чем ехать, нужно позвонить, узнать, один ли он, или дом полон студентов, которые поклоняются ему, как гуру… Нет, дурацкая идея; в такой день к папе ехать не стоит.
Я могу поехать к Аннике. Вот чего мне хочется. Мы договаривались, что я могу заехать к ним завтра пообедать, но ведь можно же взять и заехать сегодня. Просто заглянуть. Сказать «привет». Сказать, что я подумала, а вдруг они дома…
Нет, это, пожалуй, попахивает полной безнадегой. Так поступаешь, наверное, когда дойдешь до ручки и пуще смерти боишься оказаться в одиночестве. Я барабаню пальцами по сумке; проверить телефон, что ли? Хотя сигнал установлен на максимальную громкость и пропустить вызов вряд ли возможно.
Выхожу из метро на «Майорстюа», вливаюсь в поток спешащих к торговой улице Богстад-вей старшеклассниц с мобильными, длинными локонами и сумками. Может, и я себе прикуплю что-нибудь? Да, мы экономим, все заработанное нужно тратить на дом и ни на что другое — но плевать, Сигурд ведь покупает чертежные инструменты для работы; может, мне для моей работы нужны новые брюки. Я захожу в магазин, смотрю на снующих там школьниц: эти брюки офигенно на тебе смотрятся, восемьсот крон, мне мама дала денег, Амалия сказала, что они собираются приехать встретиться с нами. Эти девушки повсюду видят проблемы. Разговаривая, широко распахивают глаза, разевают рты, втягивают в себя воздух жадными глотками, все у них офигенно такое или офигенно сякое, самые обыденные вещи подаются как непреодолимые преграды. Подруг и парней они обсуждают так, будто не знают, что это только начало, что своего теперешнего возлюбленного они года через четыре и не узнают. Но я не собираюсь открывать им на это глаза. Ко мне они приходят, когда запутаются в жизни до крайности; да, они окажутся в моей комнате ожидания, когда все у них пойдет наперекосяк, когда у них разовьются депрессия, страхи, бессонница, ангедония. Прислушаешься к ним в магазине — и кажется, что все у них так просто; но мне-то их тайны знакомы.
Я вяло перебираю одежду, и ничто во мне не шевельнется: ничего из этого не хочу, не пойду в примерочную, нет сил раздеваться, расшнуровывать обувь, снимать куртку. Выхожу из магазина, бреду по улице дальше и думаю, что нет, не могу больше, не в состоянии гулять здесь; что если я наткнусь на кого-нибудь, с кем не хочу разговаривать, что если наткнусь на Юлию?
Я сажусь на трамвай и еду на Нордстранд. Хочу все-таки зайти к Аннике.
Трамвай громыхает вверх по склону, я ладонью молочу себя по ляжке. Времени скоро три. Со времени телефонного сообщения прошло двадцать восемь часов.
* * *
Анника с Хеннингом живут в самом последнем доме на улице, заканчивающейся тупиком. Они такие правильные люди; эта мысль всегда меня посещает, когда я бываю у них. Они живут в правильном доме: он намного меньше, чем наш с Сигурдом, но в нем все удобно устроено. Типовой таунхаус, достаточно новый, достаточно качественный. Там всегда беспорядок, но это из-за того, что в нем живут нормальной жизнью. Живут! У них трое мальчишек в возрасте от двух до семи. Всегда шумно, всегда потасовки, вечно кто-нибудь споткнется, постоянно приходится на что-нибудь отвлекаться, и кто-нибудь, обычно Анника, говорит: можете хоть на минуту угомониться? Всегда находится дело для каждого. Убрать на место валяющиеся в саду и на дороге перед домом велики, мячи и игрушки. Скосить траву, покрасить стены: всегда есть к чему приложить руки. Оба они много работают; должны бы уже окончательно вымотаться, но они вроде кроликов на батарейках: яростно улыбаясь, беспрестанно бьют лапками. Я как-то сказала Сигурду, что если они вдруг остановятся с мыслью, не пора ли отдохнуть, то, наверное, рухнут на месте от усталости.
Только я сворачиваю в тупик, ведущий к их дому, как тут же вижу Хеннинга — по той простой причине, что он маячит на дереве, у самой верхушки. В руках у него огромный садовый секатор; Хеннинг крутится туда-сюда, сгибается во все стороны. Меня он не видит — слишком поглощен работой. Тут раздается голос Анники:
— Осторожно, Аксель, сейчас ветка упадет, стой, Аксель, нет, иди сюда, сюда, кому говорят, Хеннинг, подожди, он прямо под деревом, Хеннинг!
Увидев ее, я останавливаюсь. Стою смотрю на них. На спину Хеннинга там, наверху. На свою сестру, в заношенных джинсах и клетчатой рубашке навыпуск, галопом несущуюся за вопящим от восторга двухлеткой: какой восторг, маме его не догнать… Двух других мальчиков я не вижу, но и без них эта сцена из жизни семьи Анники показательная: каждую секунду приходится предотвращать несчастья, потенциально угрожающие жизни.
Анника хватает малыша на руки, прижимает к груди. Тот возмущенно вопит: он хочет бегать, а мама ему мешает. Она кладет его себе на плечо, он сопротивляется: крутится, изворачивается, сучит ногами. Сестра, закинув голову, кричит мужу:
— Поймала, держу!
Повернув к дому, она замечает меня. Сначала просто останавливается, не сводя с меня глаз, и мне в голову приходит мысль, что она же действительно до крайности замоталась. Во время учебы Анника два года прожила в легендарной студенческой общаге на Фреденсборге, куда мог зайти любой: гости попивали кофе и вино, спорили об этике и философии, употребляя словечки вроде «метауровень». Теперь она смотрит на меня, и я понимаю, что нужно было позвонить и предупредить их: кожа ее лица в момент обвисает, она кажется старчески изнуренной. Но берет себя в руки — кожа упруго расправляется, и она устало, но дружелюбно улыбается. Сын продолжает барахтаться у нее на плече.
— Кто к нам пришел! Сара, привет!
* * *
Вслед за Анникой, несущей вырывающегося, дрыгающего руками и ногами малыша, я прохожу на кухню. Прошу прощения за неожиданное вторжение, а она уверяет, что очень рада, но мы обе знаем, что это не так. Я уже искренне жалею, что пришла, но теперь уже слишком поздно. Разобравшись с ребенком, Анника приглаживает волосы руками, и на ее лице читается, что ей неудобно из-за того, что на самом деле ей вовсе не так приятно, как она говорит.
— Хочешь, чайку попьем, — предлагает она после обмена вежливыми фразами. Я соглашаюсь и предлагаю заварить чай.
— Пойду тогда гляну, что делают Тео и Юаким, — говорит мне Анника. — Я мигом.
Она выходит из кухни, скрипят ступеньки; потом я слышу, как она зовет мальчиков.
Еще до переезда в Нурберг мы с Сигурдом примерно с полгода пытались сделать ребенка. В то время визиты к Аннике с Хеннингом оказывали на нас превентивное воздействие. Сидя в метро по пути домой, мы переглядывались и спрашивали друг друга: «Как думаешь, это всегда так? Чтобы язык на плече? Может, обойдемся одним?»
Я у них на кухне, смотрю по сторонам. На не убранном после завтрака столе пластиковые и фарфоровые тарелки, чашки с носиком и кофейные чашки. Под магнитами на дверце холодильника уйма бумажек — кажется, холодильник вот-вот присядет под их тяжестью: планы на неделю, расписания занятий, списки покупок и памятки из детского сада о сборе вторсырья, о том, во что одевать ребенка в сад, и еще листовка с рекомендацией вести здоровый образ жизни и медитировать по двадцать минут ежедневно. Кое-где между бумажками попадаются фото. Десятилетней давности снимок Анники и Хеннинга, они тогда только познакомились. Она улыбается ему, обнимая его за плечи. Он смотрит в камеру, обвив рукой ее талию. Еще там фотографии мальчишек, по отдельности и всех вместе, детское фото нас с Анникой — мне на нем лет пять, ей около десяти — и фотография, на которой мы с Сигурдом и Тео, та самая, с апельсином. Как у меня на телефоне. Меня прошибает волна беспокойства. Снимок сделан в Линдеруде, мы катались там как-то в воскресенье на лыжах. Тому уж два года, с тех пор мы вместе на лыжах не ходили, но в тот день отлично отдохнули. Новая волна беспокойства. Но я знаю, что не стоит начинать волноваться раньше пяти часов: только к тому времени пройдет двадцать четыре часа с его исчезновения. И до этого он наверняка найдется. В полиции знают, что говорят.
В этот момент звонит Маргрете. От звонка я вздрагиваю — Сигурд? Звонит развеять этот кошмар, мол, всё в порядке и он дома; какая-то доля секунды, пока я отчаянно надеюсь, что всё разрешилось… Но нет.
— Сара, — потрескивает в трубке, — это Маргрете.
А то я сама не вижу! Но она всегда так разговаривает. Мне сразу представляются далекие времена, которых я не застала, но о которых читала в книгах или видела по телевизору: тогда разъезжали на спортивных автомобилях, носили шелковые шарфы, перманент и губную помаду, а перед ужином пили в библиотеке аперитив.
— Здравствуйте, — отвечаю я.
Ее воспитанность делает меня косноязычной, ее стиль — неуклюжей; таков наш модус взаимодействия.
— Я на Ханкё у подруги, уехала на выходные, — сообщает она мне. — Мы весь день возились в саду, я не услышала твоего звонка.
Как всегда, кажется, что Маргрете только и ждет, что я уцеплюсь за возможность рассказать ей о том, как прошел мой день; мои занятия должны оказаться похвальными. Она как бы ожидает, что все должны быть такими, как она, и не теряет надежды на это, или того хуже: не замечает, что это не так. Никак не может смириться с тем, что я такая неловкая.
А тут еще в комнату входит Анника: капельки пота на лбу, тащит на руках младшенького…
— Ну, не важно, — говорит Маргрете, поскольку я молчу. — Ты мне звонила; что ты хотела, милочка?
Она называет меня милочкой. Больше меня никто так не зовет — ни отец, ни сестра, ни муж. Я откашливаюсь: надо прочистить голосовые связки, надо рассказать ей о случившемся.
— Да вот, хотела просто спросить, — говорю, снова прочищая горло: в нем так першит, будто оно из наждачной бумаги. — Вы с Сигурдом не разговаривали в последние дни?
На другом конце линии становится непривычно тихо.
— Разговаривала ли я с Сигурдом? — спрашивает Маргрете.
— Просто получается, — говорю я, — что он пропал или не то чтобы пропал, но как-то так… Он на выходные собирался на дачу с Томасом и другим своим другом, но не приехал туда. А еще…
Я больно прикусываю язык; знаю, что, конечно же, не надо бы выкладывать это другим, совсем не надо, но раз уж я начала, то пусть, и я продолжаю:
— А еще он позвонил мне и сказал, что он там, с ними, но его там не было. И мы тогда подумали, мы с Томасом, и там еще был Ян-Эрик… Ну, в общем, они втроем собирались на дачу, но не важно; главное, что он туда не приезжал, говорят они. А мне он сказал, что находится там.
— Что ты такое говоришь, Сара, — говорит Маргрете, и голос у нее теперь строгий такой, чуть ли не осуждающий; так звучит, должно быть, голос у высокоморальных матерей, которых дети пытаются впутать в свои мелкие козни.
Языку больно, во рту влажно и солоно; наверное, до крови прикусила.
— Он не приезжал на дачу, — говорю я. — И домой не вернулся.
На другом конце провода молчание. Я сижу тихо-тихо. И вокруг все тихо; слышно только, как возится ребенок на руках у Анники, но и они помалкивают. Просто невероятно, чтобы в этом доме стояла такая тишина; здесь обычно и собственные мысли-то не расслышишь. Но сейчас сестра стоит и совершенно откровенно слушает наш с Маргрете разговор; и я знаю, что теперь мне предстоит объясняться еще и с Анникой.
— А на работу ему ты звонила? — спрашивает Маргрете.
— Я ему на мобильный звонила, — говорю, — он им пользуется.
— А его коллегам ты не звонила?
— Нет.
— Так я и думала.
Маргрете выдыхает, быстро и энергично: вот она и решила мою проблему.
— Так позвони им, — говорит, — или съезди туда. Он наверняка на работе. Сигурд такой ответственный человек, работает без устали, да ты и сама знаешь…
— Да, — растерянно говорю я, — к тому же большинство пропавших сами находятся в течение двадцати четырех часов.
Маргрете не удостаивает меня ответом, и я осознаю, что такой поворот темы ей не нравится.
— Позвони мне, когда свяжешься с ним, — говорит она еще более скупо, чем обычно. — Ну пока, жду звонка.
Я завершаю разговор и, подняв голову, вижу, что рядом стоит Анника с сыном на руках и оба они не сводят с меня глаз.
— Сигурд пропал? — спрашивает Анника, и в ее голосе я слышу тот страх, который изо всех сил пыталась закамуфлировать в своем.
* * *
Я сижу на пассажирском сиденье, а Анника выруливает из тупика на дорогу пошире. В запутанном конгломерате путей, проложенных через их жилой комплекс, разобраться постороннему нет ни малейшего шанса. Мы едем в полицию. Когда я рассказала Аннике о случившемся, она не стала медлить ни секунды. Я старалась подбирать слова так, чтобы подать всю историю как можно менее драматично; повторила слова дамы из полиции, что, мол, большинство находятся; я твержу эту фразу, как мантру. Наверняка все объясняется просто и обыденно.
Поахав, Анника сказала:
— Выброси из головы чушь, что они тебе наговорили, Сара. Поехали, подашь заявление.
— Но она сказала… — начала было я, но не договорила: сама услышала, насколько беспомощно это звучит, насколько послушно я подчиняюсь системе.
— Они так говорят, потому что им можно, — заявила сестра, хватая ключи с кухонной полки, — но если ты заявишь о его пропаже, они будут обязаны открыть дело. Поехали, я с тобой.
Рукой, свободной от ребенка, она сдернула со стула куртку и вышла в сад. Анника впечатляет, когда решит действовать. Теперь каждый ее шаг, каждое движение рук целенаправленны, и я, едва поспевая за ней, ощущаю слабый отзвук того чувства защищенности, которое помнится мне с детства: теперь Анника все уладит. Я стояла на веранде и наблюдала, как она крикнула Хеннингу, все еще сидящему на дереве, что ей с Сарой нужно съездить в полицию, а потом дала мужу логистические указания.
— Ничего не случилось? — спросил сверху Хеннинг. Со своего места я видела только его ноги, но голос слышала ясно и отчетливо.
— Надеюсь, — решительно отрубила Анника.
Когда Хеннинг слез с дерева, младший сын был передан на попечение отцу, и теперь мы с сестрой едем в семейной «Хонде», лавируя по одной, потом по другой улочке.
— С полицией нужно стоять на своем, — говорит Анника. — Они свое дело знают, но им, как и всем, не хватает ресурсов, так что не повредит показать им, что тебя так просто не отфутболишь.
— Понимаю, — говорю я, и это правда: теперь я понимаю это даже слишком хорошо.
Конечно, нужно настоять на своем, показать, насколько серьезно воспринимаешь случившееся, потребовать того же в ответ. Разве не этому меня учило общение по работе практически со всеми госструктурами? Почему с полицией должно быть по-другому?
Анника выруливает на главную дорогу, включает четвертую скорость, а на меня накатывает тяжелая волна самобичевания. Как я могла послушаться женщину, с которой утром разговаривала по телефону? Почему поддалась на ее уговоры? Почему не прислушалась к самой себе, к своей памяти, к собственной логике? Конечно же, никакого иного разумного объяснения нет, кроме того, что Сигурд наврал, что само по себе указывает на абсолютную ненормальность ситуации, и я это нутром чувствовала. Почему я не уперлась, не потребовала немедленно соединить меня с кем-нибудь из начальства? Что если Сигурд в опасности? Что если на самом деле стряслось что-то ужасное? Что если я могла сделать что-нибудь — а вместо этого, чтобы убить время, шлялась по магазинам на Майорстюа? Анника никогда не отправилась бы по магазинам. Она сразу сообразила бы, как быть. Она всегда взваливает все на свои плечи — и вот я снова чувствую себя сестренкой с сопливым носом и ободранной коленкой. С тех пор как умерла мама, а папу нельзя отвлекать от работы на подобную ерунду, пластырем меня заклеивает Анника. И всегда с безжалостной резкостью: почему мне постоянно приходится выручать тебя?
— Анника, — говорю я, — как ты думаешь, я сглупила, да? Что не позвонила?
Анника косится на меня. Мы едем прямой дорогой вдоль фьорда.
— Сара, — говорит она, — это вообще не имеет отношения к делу.
Сестра говорит так, потому что хочет меня утешить, снять вину с моих плеч, но получается только хуже: дело раздувается — да уж, теперь это и вправду дело, и когда мы приедем в управление полиции на Грёнланд, они заведут настоящее дело, с папкой и прочими причиндалами; так я, во всяком случае, думаю. И я уже этим делом распоряжаться не смогу. И ничего случившегося уже не могу изменить… Закрываю глаза и мысленно переношусь в утро пятницы, в нашу спальню: уходя, Сигурд прохладными губами поцеловал меня в лоб. «Ты спи, спи…»
У входа в управление полиции мне приходится отойти за мусорные баки, потому что меня тошнит.
* * *
Ночевать я остаюсь у Анники с Хеннингом; мне дурно от одной мысли о том, чтобы поехать к себе, в пустой дом дедушки Торпа. Мы едим такос и смотрим по телевизору фильм про Джеймса Бонда. Приходит эсэмэска от Маргрете — ответ на отправленное мной сообщение о том, что я заявила ее сына в розыск и если она что-нибудь от него услышит, то должна связаться с полицией. У нее даже сообщения исключительно немногословны: разумеется; спасибо, что предупредила, пишет она, как-то даже язвительно, мне кажется. Перед глазами мелькают кадры фильма, но я даже не пытаюсь понять, в чем там дело: мне не до того. За двадцать минут до конца фильма ухожу в их рабочий кабинет и ложусь. На выдвижной диван, тот самый старый икеевский диван, который стоял в гостиной первой общей квартиры Хеннинга и Анники: на нем был зачат Тео, как мне со смехом поведала Анника. Я закрываю глаза и думаю: две ночи назад мы лежали рядом. Сорок часов назад он, уходя, поцеловал меня в лоб. От него чуть-чуть пахло зубной пастой и кофе. На плече висела сумка. Теперь кажется, что я чуть ли не выдумала это. Я так устала… Как странно. Кажется, проснусь завтра утром, и окажется, что мне это приснилось или померещилось…
* * *
Он приходит к нам каждый вечер. Часто мы уже сидим на диване и смотрим телевизор; поздно, мы кемарим. У него капли росы в волосах, под курткой флисовая кофта и шерстяное белье. От него пахнет холодом, потом и химикатами. Это единственный постоянный мужчина в нашей компании; да, у Бенедикте есть парень, но они то сходятся, то расстаются. Иногда по пути к нам он заходит в магазин и приносит фрукты, шоколад, попкорн. Опускается на диван рядом со мной и сразу же обнимает меня, притягивает к себе, словно не может как следует расслабиться, пока я не окажусь в его руках. Прижимается губами к моим волосам, и я ощущаю все эти запахи: холода в здании, где он целый день корпит за работой, мерзлого пота, который все-таки прошибает его за это время, и используемых химикатов: лак, клей, краска. Руки запачканы. Иногда, если модель, над которой он колдует, требует столярной обработки, пахнет деревом. Он весь пахнет своей работой.
Я теперь знаю, что когда он обдумывает что-нибудь, то кусает ногти. Я теперь знаю, что его отец умер от рака поджелудочной железы через два месяца после постановки диагноза, а сам он был еще подростком. Я теперь знаю, что перед тем как кончить, он изо всех сил сжимает меня в руках.
* * *
Он зачислен вольнослушателем в архитектурный колледж, но по окончании весеннего семестра вернется в Осло. А мне остается учиться еще полтора года. Мы говорим обо всём: o родителях, тех, кого уже нет с нами, и о живых; o детстве, об учебе, о любимых телевизионных программах. Но не о том, что будет, когда он уедет.
— Полная откровенность — вещь относительная, — говорю я Ронье. — Ведь разве можно, собственно говоря, полностью довериться человеку, если знаешь, что это не навсегда?
— Ничего глупее я от тебя не слышала, — говорит Ронья.
О будущем я стараюсь не думать. Хочу, чтобы у меня остались красивые воспоминания. Прогуливаю утренние лекции и остаюсь валяться в постели с Сигурдом. Просыпаюсь вместе с ним. Еще не проснувшись до конца, мы лениво болтаем, переспрашивая: ты сейчас это сказала или мне приснилось? Лежу с ним рядом, в окнах спальни постепенно светлеет. Слышно, как за дверью мои подруги включают кофемашину, шелестят страницами газет; доносятся их приглушенные голоса. Когда они уходят, мы вместе принимаем душ. В тесной душевой кабинке я прижимаюсь к нему голая, мокрая, меня все смешит; нет, серьезно, говорит он, потри мне спину; мне не дотянуться, здесь так тесно. Пью кофе, читаю газету, за столом напротив меня сидит он; я думаю, что мы будто муж и жена. Примеряю на себя это чувство, это будущее, но знаю, что нам недолго осталось. Впереди всего несколько недель. Держась за руки, мы идем на пешеходную улицу Торгалменнинген. Погода уже совсем весенняя. У него скоро выпуск. Он уедет, а я останусь; потом встречу другого парня, а все это останется просто воспоминанием.
* * *
За неделю до его отъезда мы ужинаем в подвале ресторанчика «У соседей», и я говорю ему:
— Одна девочка на курс старше меня проходила практику в Осло. Так тоже можно, только тогда надо самой искать место.
Он кладет вилку на стол, смотрит на меня. В этот момент взгляд у него пронзительный, как никогда, глаза широко распахнуты, и он спрашивает:
— Ты это серьезно?
— Да, — говорю я, но внезапно пугаюсь: я не тороплю события? — Да… ну не знаю, если ты не против.
И тут по лицу Сигурда разливается солнечная улыбка — на щеках ямочки, на лбу и в уголках глаз морщинки, — и он говорит:
— Ну просто гора с плеч: а то я неделями хожу и думаю, как мне уговорить ректора оставить меня в Бергене еще на год…
* * *
Тем летом я вернулась в Осло. Мы с Сигурдом сняли квартиру на Пилестреде.