Глава 14
Был летний, душный с утра субботний день. Поев зеленой фасоли с котлетой и выпив свои обязательные пятьдесят граммов полуденной тутовки, дед Аршак Ашотович Унанян, недавно вернувшийся с баха, мирно дремал на тахте в гостиной. Бахча, к слову сказать, была за городом, недалеко от ГЭС, и до нее нужно было добираться автобусом № 6. Впрочем, это был единственный автобус в городе, других просто не существовало. Никаких пятых или седьмых номеров. Жена его Сона-татик сидела на той же тахте в ногах и вязала внуку носок, как и полагается, пятью спицами, закрепив шестую в волосах. Никто не знал, зачем бабушке шестая спица, которая не использовалась никогда, но старушка никому этой тайны не открывала. Бабушка Сона вязала носок и постоянно думала сразу обо всех важных вещах, волновавших ее и служивших предметом беспокойства, грусти и тревоги одновременно. Что жизнь у ее дочерей сложилась несчастливо: у старшей, Норетты, муж, откровенно признаться, алкоголик и проныра, как и ее сын; у средней, Клары, муж хирург, и ему вообще дела нет до семьи, а у младшей, Ашхен, муж-инженер вот уже пятый год безработный, с тех пор как развалился Союз. Еще – что Маня, соседка сверху, опять постельное белье неправильно повесила сушиться: пододеяльник нужно вешать вот так, а наволочку вот так. И что характер у Аршака становится все несноснее – сломался он, когда на пенсию ушел, а потом еще больше – когда на пост председателя Совета ветеранов избрали другого, более молодого. Что эта Америка обнаглела совсем, все время наращивая гонку вооружений… И много-много еще о чем думала Сона-татик, когда вязала внуку носок. И чем больше она себя накручивала, тем больше нитки накручивалось на ее указательный палец и тем громче и быстрее стучали спицы в ее пальцах, от чего все глубже и глубже погружался в сон ее муж, старый дед Аршак. Короче говоря, был привычный летний, душный с утра субботний день.
А потом в дверь квартиры № 5 дома тоже № 5 по улице Железнодорожников в Дзорке постучали, и бабушка Сона пошла открывать. На пороге стоял старый почтальон Вазген, Вазо, который был всего на десять лет моложе бабушки Соны, но упорно называл ее не иначе, как «Сона-то€та».
– Я письмо принес, Сона-тота, – все еще задыхался от подъема на второй этаж Вазо. – Письмо для Аршака-даи.
– Заходи, Вазо-джан, не стой в дверях. Вот твои 200 драмов, а это передашь Розе – совсем ненадеванное. Не отказывайся! Очень хороший, теплый шерстяной жакет! – сказала бабушка Сона, доставая из шкафа в коридоре полиэтиленовый пакет с непонятной надписью «Marlboro». – Мне моя Клара из Еревана прислала, но цвет не подходит. К моим зеленым глазам этот жакет… ну никак!
– Не надо, Сона-тота… Спасибо… Письмо, говорят, очень долго шло…
Когда почтальон Вазо ушел, бабушка Сона с письмом в руках вернулась в гостиную, села на тахту и принялась разглядывать конверт: «Украина, город Чертков, от Юрия Середниченко…»
Чертков – это же город, куда Аршак в сорок третьем отправился на Высшие офицерские курсы политруков, вспомнила бабушка Сона. Оттуда офицеров посылали уже на фронт. Аршак в Черткове пробыл год… Письмо важное! Вдруг они запрашивают какие-то документы для местного Архива воинской славы! Нужно прочесть. Аршак-то мой все хуже видит, да и русский я знаю лучше его! И бабушка Сона, опустив со лба очки, открыла конверт и достала письмо. В конверте была еще фотография, скрепкой пришпиленная к листкам: мужчина средних лет, брюнет, усатый…
– Это же мой Аршак в молодости! – сказала вслух Сона. – Но… фотография новая, цветная… Это ж Аршак мой! Вай! Аман! – И она стала читать:
«Уважаемый Аршак Ашотович. Меня зовут Юрий Петрович Середниченко, и я сын Надежды Осиповны, на квартире у которой Вы жили с января по декабрь 1943 года. Вы были молодым офицером, готовящимся отправиться на фронт и, быть может, погибнуть там. Моя мать к тому времени уже получила похоронку на первого своего мужа, погибшего за полгода до Вашего прибытия в г. Чертков. Он так никогда и не стал отцом. Я ношу фамилию второго мужа моей матери, который стал моим отчимом в 1947 году и которому я обязан всем на свете. Вам же, уважаемый Аршак Ашотович, я обязан фактом моего появления на свет, проще говоря – своей жизнью. Знаю, что после освобождения Праги, в 1946 году, по пути на родину, в Армению, Вы на две недели остановились в Черткове у нас с матерью. Мне было тогда три года. Я знаю, что именно Вы подарили мне офицерский кинжал, трофейный. Храню его до сих пор… Зачем я пишу? Подумал, что Вы должны знать. Месяц назад мы похоронили маму, Надежду Осиповну… Пусть земля будет ей пухом… Я знаю – мама хотела бы, чтоб я Вам написал. У меня семья. Скоро родится внук. Не знаю, дойдет ли письмо. В маминых бумагах я нашел лишь один этот довоенный адрес. Если письмо потеряется, значит, так тому и быть… Желаю Вам крепкого здоровья и долгих лет! Ваш Юрий Петрович Середниченко сын Юра».
Сначала у Соны-татик перехватило дыхание, потом она и вовсе перестала дышать, потом задышала, но уже не так, как раньше. Перевела взгляд на мирно спящего после пятидесяти граммов тутовки мужа. Она не знала, разбудить его или нет. Подумала, что, будь она помоложе, – просто выцарапала бы Аршаку глаза, вот так, пока он спит. Или убила б… Ишь! Офицерский кинжал подарил! Я тебе покажу, как строгать на стороне детей! Мальчика хотел, да?
Сона-татик села за письменный стол мужа, достала из ящика лист бумаги, ручку и трясущейся от старости рукой стала писать («Кто бы мог подумать, что через столько лет мне понадобится мой русский! Спасибо тифлисской гимназии!»):
«Уважаемый Юрий Петрович. Пишет Вам вдова Аршака Ашотовича, Сона Карапетян. Столько лет прошло! Скорбим о Вашей утрате. Вот и у нас горе. Аршак Ашотович – Ваш отец – умер. Он долго болел страшной, неизлечимой болезнью. Сначала у него отнялись ноги, потом руки, потом он ослеп, потом ему все тяжелее и тяжелее стало дышать, он почернел лицом, потерял слух, пошел пятнами, потом у него отвалился, оторвался, сгнил…» Сона Карапетян, Сона-татик, Сона-тота не знала, как продолжить. Немного подумав и не придумав, на какие еще мучения обречь своего неверного супруга, она скомкала неоконченное письмо, скомкала она и украинский конверт с письмом и фотографией, завернула все это в газету и выбросила в мусорное ведро на кухне. Потом пошла на балкон и позвала соседского мальчика, внука той самой Мани, гонявшего с утра на велосипеде. Когда мальчик поднялся домой, Сона-татик попросила:
– Пойди-ка, выбрось, пожалуйста, мусор, ведро до краев полное…
Проснувшись, дед Аршак спросил:
– Кто к нам приходил, Сона? Я что-то слышал.
– Да нет, показалось тебе, никто.
Сона-татик умерла через два с половиной месяца. Просто однажды не проснулась. Аршак Ашотович дожил до 99 лет…
В одиночестве прожил. Все больше старел и думал о том, что мир уже никогда не будет прежним.
Действительно, с тех пор как умерла Сона, Аршак Ашотович Унанян очень постарел. Теперь в нем уже нельзя было узнать прежнего человека, сильного, несгибаемого, твердого. Он похудел, как-то сжался, стал маленьким и ходил, опираясь на палку с большим набалдашником, чего раньше никогда не делал; с трудом передвигал ноги, дрожание рук стало еще более заметным, и, главное, постарели глаза.
Постарели глаза, и в них появилось какое-то равнодушие к окружающему миру, и город, город, в котором старик прожил всю свою жизнь, уже не радовал его.
Время уходить, проносилось все чаще в его голове. И он не понимал, почему его не отпускают, ведь пора уже уходить!
И старик ждал, когда его отпустят.
«Скоро я приду к тебе, Сона, – думал он, – мы встретимся…» Впервые при упоминании ее имени у него не выступили слезы, и его не стали душить рыдания. Значит, действительно пора…
Шел дождь, было душно. Дождь шел уже третьи сутки, а духота все не спадала, такая погода была делом привычным в середине июня в Дзорке.
Держа в одной руке зонтик, а другой опираясь на палку, старик по Большому мосту перешел реку Чаги, которая шумела, бурлила внизу грязно-мутной водой, а потом, перейдя улицу, очутился на другом мосту, но внизу уже была Ган, несущая свои кристально чистые воды навстречу Чаги. Здесь старик остановился перевести дух и, опершись о парапет, посмотрел сначала вниз, на реку, а потом на гору Сухну, на склонах которой и брала начало река Ган. Гору сейчас нельзя было увидеть, потому что ее скрыли облака, и старик подумал, что наверняка сейчас в Кармрашене туман. Ему стало больно при воспоминании о Кармрашене, потому что дачного поселка уже не существовало. Уцелели, говорят, лишь кабачок у дороги и корпуса дома отдыха. Прежнего времени не вернуть. Того времени, когда старик и старушка вместе с дочерьми и внуками, приехавшими на каникулы из Еревана, отправлялись в поселок на все лето… Все ушло, Сона ушла… Старик снова подумал, что пора уйти и ему.
Он спустился с моста, пошел по тротуару, посмотрел на фонтаны, которые из-за дождя вовсе не радовали, потому что нет ничего на свете безнадежней, чем фонтаны под дождем; прошел под плакучими ивами, которые оплакивали свою плакучую судьбу, и, перейдя площадь перед гостиницей, направился домой, на улицу Железнодорожников.
Открыв дверь квартиры и сразу всем своим существом ощутив одиночество, старик повесил зонтик, снял туфли, надел тапки и пошел в комнату. Более одиноким, чем Тот, Кого распяли римляне в Иудее, может быть только Человек. У Того был Бог, а у этого Он не всегда есть…
И вот тут, посмотрев на увеличенную фотографию Соны в рамке над сервантом, старик зарыдал, сквозь рыдания причитая:
– Сона, Сона яр!.. Ведь ты за всю свою жизнь не сделала мне ничего плохого. Почему же ты так поступила теперь? Почему ушла раньше меня? Почему?..
Потом, успокоившись, сел в кресло перед фотографией и заговорил. Говорил долго, вспоминал, часто смеялся, плакал и все время повторял ее имя: Сона! Сона! Сона…
– А помнишь нашу первую встречу? – спросил он у фотографии и заулыбался. – Я все помню… А весну тридцать седьмого года помнишь? Ты работала в редакции газеты, и я прямо туда и пришел с цветами. И ты, не любя меня, вышла за меня замуж, потому что у тебя были «родители-интеллигенты», а в то время за это наказывали. А я был комиссаром…
А потом у нас была любовь, какой ни у кого не было. И ты давала мне читать очень много книг, о которых я и понятия не имел. И, читая чьи-то стихи, я смеялся, говоря, что все эти «охи» и «вздохи» – пережитки буржуазного прошлого. Но ты сделала из меня образованного человека, а потом… Помнишь, как ты боялась, что меня арестуют и расстреляют за то, что я женат на «аристократке»? И как меня действительно чуть было не арестовали из-за Айка-ами? Но не успели, потому что началась война и я ушел на эту войну, а ты плакала, когда я уходил, потому что с этой войны не все возвращались, и ты говорила, что без меня тебя арестуют, а у нас уже тогда родились две дочери…
А помнишь сорок четвертый год, когда меня отпустили на две недели и ты выехала мне навстречу, но я об этом не знал, и мы разминулись, и наши поезда проехали совсем рядом, но в разных направлениях, и ты не знала, что я в том поезде, а я не знал, что ты в этом. А потом время отпуска кончилось, и мы так и не встретились, ты вернулась в Дзорк, а я, не повидав тебя, – в полк. И встретились мы лишь в сорок шестом, спустя год после окончания войны, и ты не верила, что меня задержали военные дела на оккупированной территории, убежденная, что я там, в Праге, где для меня окончилась война, завел чешку-любовницу. Но я убедил тебя, что ты не права, и ты поверила, хотя на войне всякое бывало.
А потом родилась наша третья дочь, Ашхен, а я так хотел сына!.. А потом началась мирная жизнь, пошли внуки и внучки, а потом мы с тобой построили дачу в Кармрашене…
Старик много чего еще вспоминал, и от воспоминаний ему делалось то радостно, то грустно. Так проходили все его вечера после смерти Соны-татик. Бывало, что из Еревана недели на две приезжала Ашхен, потом женившийся Аристакес и не женившийся пока Аршо. Бывало, что навещала старшая дочь Норетта. И с каждым вечером силы все больше покидали старика, потому что без Соны не имело смысла жить. Со смертью старушки, казалось, умер и старик, и он поверил тому, чему не мог поверить никогда: жизнь – это капкан, из которого не вырваться до самой смерти.
И еще: жизнь остановилась.