Глава 26
Аль-Альмани
Как хрупки мы под покровом небес. За ним лежит бесконечная темная Вселенная, а мы так малы.
Пол Боулз
Ночами Мориц слышал шум моря. Иногда лай собак и арабскую музыку до глубокой ночи. Этот народ танцевал даже среди руин. Снаружи бурлила жизнь, все шумело и смеялось, тогда как он отдалялся от мира, проводя дни в лихорадочном полусне.
Они поселили его в единственной комнате, стены которой уцелели. В комнате Виктора. Он лежал и слушал. Пустота нагоняла страх. Целые дни без приказов, пропадающее впустую время, безделье – вообще-то невозможно тяжело. Но тело отказывалось служить. Солдатский ритм, вошедший в кровь и плоть, сменился волнами озноба и жара, он дрожал и потел, а дни перетекали в ночи и назад, как и сны в явь и обратно. Резкий солнечный свет, проникавший сквозь ставни, звуки, которых он не понимал, радио по-французски, иногда итальянская служба Би-би-си, а к этому еще голоса семьи по-итальянски, и дни напролет ни одного немецкого слова. Обрывки арабского или еврейского, он их с трудом различал, молитвенные завывания, танцы или сны.
Сперва он потерял чувство времени, потом чувство места, а потом уже и не знал, кто он. Без формы, без языка, без контроля над своим телом – что вообще от него еще оставалось? Когда это доходило до его сознания, он впадал в панику. Он будто провалился в дыру сквозь себя самого и упал в темноту. Он все падал и падал. Но в какой-то момент падение сменилось парением – может, то была ладонь на лбу, нежная ладонь, но он не мог сказать, настоящая то рука или плод его воображения. Неведомо откуда пришло чувство: как хорошо. И с этим ощущением полной безопасности он снова провалился в сон.
* * *
Каждое утро и каждый вечер – единственная регулярность в тягучем течении времени – доктор Сарфати тихонько стучал в дверь, утром уже в костюме и при галстуке, чтобы измерить температуру, сменить повязку и дать антибиотик. В течение дня синьора Сарфати приносила чечевичный суп, спагетти и жареную рыбу, но Мориц мог проглотить только жалкий кусочек. Синьора говорила мало, но сочувствие, с каким она смотрела на него, пробуждало в нем давно забытое ощущение заботы, смущавшее его. У него не было права на ее дружелюбие – они по-прежнему чужие, хотя уже и не враги, и кто его знает, не сдаст ли она его новым властям.
Иногда, очнувшись от лихорадочного сна после щелчка дверной ручки, он ждал, что сейчас она войдет в сопровождении солдат, – но то была все та же синьора Сарфати в фартуке поверх платья в цветочек, с подносом в руках.
– Это шакшука, – говорила она с улыбкой. – Виктор у нас любит шакшуку.
Синьора никогда не спрашивала его ни про службу, ни про семью. Она вообще не упоминала, что он немец, как не упоминала и Ясмину. Она говорила лишь о Викторе. Что у него в детстве тоже однажды случилась сильная лихорадка. Что он любит шакшуку, обильно приправленную хариссой. Что он ненавидит войну. Словно Мориц был его близким другом, а не видел его почти что мимолетно.
Она даже принесла фотоальбом. Виктор – совсем малыш – на пляже, смеется, в руке мороженое. Виктор с одноклассниками, все в школьной форме, торжественно-серьезные, и только он озорно улыбается. Виктор-подросток, расслабленно стоит у отцовского «ситроена», будто машина принадлежит ему. Этот мир мне ничего не сделает, говорит его поза. Рядом с ним Ясмина, робкая, но явно гордая своим старшим братом.
– È fortunato, – сказала синьора. – Баловень судьбы.
Мориц никогда не видел матери, которая бы так любила своего сына, да что там, боготворила. Даже его собственная мать не была такой. И когда синьора Сарфати в очередной раз ему улыбнулась, он вдруг расплакался – столько нежной доброты было в ее глазах. Он не заслужил ее любовь, эта любовь предназначена другому человеку.
Он пытался представить, каково это – вырасти в этой семье, и ощущал тайную зависть к Виктору, которому в избытке досталось материнской любви и теплоты, тогда как он сам лишился ее слишком рано. Воспоминания о матери он закопал так далеко вглубь памяти, что уже едва помнил, как она выглядела. Но помнил чувство, исходившее от нее, – оно было таким же, что исходило и от синьоры Сарфати, когда она садилась на его кровать и рассказывала о Викторе. А он лишь молчал да бормотал Grazie.
Но она и не ждала большего, даже за еду, которую готовила для него, не ждала благодарности. Напротив, она сама была благодарна за возможность дать ему то, чего не могла дать сейчас сыну. Но по имени она его никогда не называла. Однажды спросила, как его зовут, но не смогла правильно выговорить ни «Мориц», ни «Райнке», так что все осталось по-старому. Buongiorno, come va? Buona note, Signore. Вполне достаточно. Разумеется, они говорили друг другу «вы», и Мориц называл ее «синьора Сарфати». Когда он слышал через дверь, как семья говорила о нем, его называли только аль-альмани, немец.
* * *
Однажды, когда синьора вышла из комнаты, Мориц медленно встал. Огляделся. У Виктора почти не было книг, зато имелось много пластинок. Бенни Гудман, Эдит Пиаф, Энрико Карузо, Хабиба Мсика. На письменном столе стояло семейное фото в рамке, снимок был сделан перед домом. Родители, впереди Ясмина и Виктор с ней рядом, об их тайне никто не догадывается. В ящике письменного стола Мориц обнаружил авторучку, запонки, флакон туалетной воды для бритья и пачку писем, связанных веревочкой, отправительница из Парижа. Мориц не прикоснулся к ним. Но достал другое – заграничный паспорт Виктора. Республика Франция, фото с зубчатым обрезом, старомодный снимок, но и здесь все тот же заносчивый вид; штампы о въезде в Италию и Францию. Он положил паспорт на место и тихонько задвинул ящик. На плечиках на стене висел белый костюм, который Виктор надевал в «Мажестик». Как будто он ненадолго куда-то вышел и в любой момент мог войти.
* * *
Однажды ночью у его кровати остановилась тень. Мориц почувствовал ее сквозь сон, еще до того, как открыл глаза и испуганно приподнялся. В темноте он разглядел кудри Ясмины. Изящную фигуру в ночной рубашке. Она подняла над ним мерцающую керосиновую лампу, чтобы посмотреть ему в глаза.
– Если вы расскажете об этом моим родителям, я вас убью.
Голос ее звучал решительно. Ничто не напоминало о милом дневном облике. Лицо пылало в свете лампы, словно лик ангела смерти. Он кивнул.
– Обещайте мне!
– Обещаю.
– Поклянитесь!
– Клянусь.
– Жизнью вашей матери!
– Она уже умерла.
Ясмина смотрела на него пронзительно.
– А ваш отец? Жизнью вашего отца! Он еще жив?
– Не знаю.
Такая искренность смутила его самого. Он даже своим товарищам никогда не рассказывал о родителях. Эту часть жизни он скрывал не только от мира, но и от себя. По молчанию Ясмины он чувствовал, что в ней что-то происходит. Он не знал, что именно, но ее гнев сменился другим, более мягким чувством, хотя она никак его не выказала. Девушка повернулась и шагнула к двери. Но потом снова вернулась к кровати.
– Я вас знаю. Вы держали меня за руку. На кладбище. Вы не помните?
Теперь и у него что-то забрезжило. Ночь под бомбами. Горничная. Кости покойников. Крепкое пожатие ее руки.
– Так это были вы?
Ясмина кивнула. Ему стало стыдно, что он не узнал ее сразу. Что она была для него лишь одной из многих. И все-таки он не забыл то чувство: тепло ее руки, немое понимание среди чужих. Никогда бы он не подумал, что она еврейка. Как она могла ему доверять? Он непроизвольно потянулся к ее руке. Ясмина заметила это, отвернулась и исчезла так же тихо, как и появилась. В следующие ночи Мориц надеялся, что она снова придет. Но она больше не показывалась, даже днем.
* * *
Каждый вечер, когда Альберт менял повязку и давал лекарство, он рассказывал Морицу о том, что происходит в городе. Электросети не ремонтировались, дизельное топливо для генератора взлетело в цене, воду по-прежнему брали из цистерн. Но войска коалиции засыпали на дорогах воронки, чтобы их джипам можно было проехать. Порт забит военнопленными. Четверть миллиона немцев и итальянцев на пути в Америку и Англию.
Корабли проплывали в каких-то пятистах метрах от убежища Морица. Он слышал их низкие гудки. Мориц размышлял, кто из его товарищей сейчас на борту, а кто бессмысленно погиб. Когда сигналы становились все тише, он чувствовал себя ребенком, которого оставили родители. Однажды его охватило желание побежать в порт и сдаться. Тогда бы и для него война закончилась. Но тут же подумал о Фанни. Мориц не хотел в Америку, не хотел, чтобы от родины его отделила Атлантика. Нет, он найдет собственный путь домой. Лодкой до Италии, а потом поездом на север. Его вермахтовское удостоверение все еще было при нем. Он может сказать, что бежал из плена. Об этой истории с евреями никто никогда не узнает. Только надо выздороветь, и еще понадобится немного денег – и везение.
* * *
В мыслях Мориц улетал далеко, но реальный мир сузился для него до маленького дома Сарфати, точнее, до того, что от него осталось. Дырявые стены, полуобрушенная крыша, голоса семьи. Никто из соседей не должен был заподозрить, что рядом живет немец. Мориц подолгу смотрел на потолок, следя за перемещением солнечного луча по облупившейся штукатурке и сопоставляя его с боем часов на церковной башне. Скоро трещины на потолке связались с определенными часами. Следя, как незаметно ползет солнечное пятно, он боялся, что сойдет здесь с ума. И все же дом Сарфати был его защитным коконом.
Ночами с улицы доносились голоса солдат, горланивших на улицах портового квартала. Мориц научился отличать англичан от американцев. Днем слушал детей, играющих среди развалин в футбол, перекликающихся соседок и старьевщика с деревянной тележкой, хрипло выкрикивающего Roba vecchia! И еще Мориц слушал двух женщин, которые с утра принимались таскать камни, разбирая руины своего жилища. Однажды он услышал, как синьора и синьор Сарфати ссорятся. Она упрекала его, что он вечно где-то пропадает, а тут нужен мужчина, чтобы ворочать эти проклятые обломки. А кто будет зарабатывать деньги, чтобы за все платить, возражал Альберт, за новые стены, за мебель, за крышу?
Он опять работал в больнице, его взяли туда сразу. То же самое начальство, что уволило всех евреев, теперь принимало их на работу с распростертыми объятиями, будто прошлое – просто дурацкое недоразумение. Врачи требовались даже острее прежнего. Надев старый свой халат, Альберт занимался пациентами, а о прошлом помалкивал. Но если когда-нибудь этим лицемерам понадобится от него какая-то услуга, он даст понять, что ничего не забыл.
Восстановление дома полностью лежало на плечах женщин.
* * *
Мориц чувствовал себя виноватым: он валяется в кровати бесполезным бревном, тогда как две женщины ворочают камни. Когда жар спал, воспаление пошло на убыль и он снова мог ясно мыслить, Мориц однажды утром встал, пригладил перед маленьким зеркальцем волосы и спустился по останкам лестницы. Голова кружилась от слабости, нога нещадно болела, но он радовался тому, что снова дееспособный человек. Альберт только что ушел. Первый этаж выглядел немного прибранней: сквозь завалы пролегли пути, по которым можно было перебираться из комнаты в комнату. Камни выносили в сад, где уже высилась большая куча. Но стены-то по-прежнему были разрушены.
– Buongiorno, Signora. Можно, я вам помогу?
Мими, замешивавшая цемент, распрямилась, уперла руки в бока и недовольно уставилась на него. Сперва этот взгляд его смутил, но он тут же понял, что смотрит она не на него. А на пижаму Альберта, которая была на нем.
– Только не в этом виде! – Мими рассмеялась, опустила мастерок в ведро, вытерла руки о передник и жестом велела ему следовать за ней. – У вас один размер, – сказала она, доставая из платяного шкафа коричневые брюки Виктора и его рубашку. – Примерьте.
Когда Мориц спустился вниз в одежде Виктора, придерживая брюки за пояс, чтобы не свалились, Мими рассмеялась:
– Вам надо есть побольше шакшуки!
Тут вошла Ясмина, вернувшаяся с рынка с овощами и хлебом. Она удивленно посмотрела на них.
– Ясмина, Аль-Альмани будет нам помогать. Сделай ему брускетту, ему нужны силы!
Колючий взгляд Ясмины задел Морица. Что тебе здесь надо? – спрашивали ее сверкающие глаза. Но и что-то другое было в ее взгляде – темное и жадное, смутившее Морица. Ожидание, упрек, голод. Он чувствовал себя одновременно и желанным, и ненавидимым.
Превозмогая слабость, Мориц таскал камни. Большие обломки, которые женщинам были не по силам. Перемещал их в кучу в саду. Он не бросил работать даже в полуденную жару, хотя все его тело было мокрым от пота.
– Отдохните! Вы еще слишком слабы, – сказала Мими.
Он отрицательно помотал головой и потащил очередной камень. Упрямо и ожесточенно, будто хотел возместить вину за все эти разрушения. Конечно, бомбы сбрасывали не бомбардировщики «хейнкель», а «ланкастеры» и «Б-25». Но ведь если бы вермахт не вторгся на африканскую землю, город сейчас был бы цел.
Ясмина поглядывала на него со смешанным чувством недоверия и забавы, как смотрят на экзотическое животное, а может, и с некоторой искрой уважения. Когда в конце дня он снял с себя на кухне рубашку и майку, чтобы помыться над раковиной, – ванная комната была в руинах – она неслышно вошла и повесила полотенце на спинку стула. И тут же вышла.
* * *
Вернувшийся вечером Альберт возмутился. Дескать, Морицу в его состоянии нельзя работать! Мориц принялся уверять, что он уже здоров благодаря антибиотикам, которые он, само собой, оплатит.
– Он нам сегодня хорошо помог, – заметила Мими.
Альберт проигнорировал ее слова.
– Вы наш гость, а не работник!
– Мы не можем перетаскать все камни сами, – возразила Мими. – Нам нужен мужчина!
– Тогда наймем рабочих.
Они спорили, не уступая друг другу. Мориц настаивал, что должен внести свою долю. В конце концов Альберт сдался, но только при условии, что за свою работу Мориц получит такую же плату, как и рабочий, которого Альберт завтра разыщет в порту. Мориц отказался. Его плата – это кров и стол.
– Хорошо, – сказал Альберт, – договоримся так: вы работаете за кров и стол, а когда наш дом будет готов, я дам вам денег на дорогу. Согласны?
– Я верну их вам, как только доберусь до дома. Честное слово.
Он протянул руку. Альберт, не соглашаясь, скрестил руки на груди, но Мими ткнула его. И они с Морицем пожали друг другу руки.
– Почему вы все это делаете? – спросил Мориц, смущенный великодушием Альберта. – Для немца?
– Вы ведь знаете книгу Моисееву? Она и в вашей Библии есть.
Мориц не понимал, к чему тот клонит.
– «Пришельца не притесняй и не угнетай его, ибо вы сами были пришельцами в земле Египетской». Так говорил Господь.
Мориц молчал, взволнованный.
– Но… вы же не верите в Бога, разве не так?
– Научно не доказано, что наши праотцы когда-то побывали в Египте. Может, это всего лишь миф, – Альберт улыбнулся, – но это хороший миф.
Ясмина скептически наблюдала за ними, так и не произнеся ни слова. Да ведь ее мнения никто и не спрашивал.
* * *
Мими накрыла на стол. Печеные пирожки с яйцом, каперсами, тунцом и петрушкой.
– А вы знаете, что человек – единственный вид на планете, который делится пищей? – спросил Альберт, снова повеселев. – Ведь вы видели, как кошки или собаки грызутся за кусок мяса? Даже обезьяны – а они наши ближайшие родственники, хотя некоторые и отрицают это – не делятся друг с другом. Интересно, не правда ли?
Мими зажгла свечи – по одной на каждого члена семьи – и прочитала на иврите застольную молитву. Мориц молчал и думал о том, чье место за столом он сейчас занимал. Жив ли еще Виктор? У него нет права здесь сидеть. Его присутствие оправдывало лишь то, что он сделал, а не то, кем он был. За кров, пищу, постель он должен расплатиться работой. И за милость не быть выданным. В Альберте, а теперь и в Мими он не сомневался. Но как к нему относится Ясмина и что он должен сделать, чтобы она его не выдала, Мориц понять не мог. Она избегала его взгляда, а он ее. Никто не спрашивал его о том, что он делал в вермахте. Как и о том, женат ли он и кем был до войны. Мориц спросил себя почему. И ответил: это не отсутствие интереса к его персоне, а необходимость – чтобы не навредить их хрупкому соглашению, ибо очевидно, что здесь могут разверзнуться бездны.
Защищала его не история, которую с таким же успехом можно было и выдумать. Он вовсе не был героем и не питал особой симпатии к евреям. Но он никогда ни о ком не судил только исходя из религиозных убеждений или внешности. Мориц вообще не судил людей – его отношение к миру определялось любопытством, распространявшимся на все. У него не было чувства превосходства, с которым жили в то время очень многие. Уверенность, что ты лучше других, – откуда было ей взяться у него, деревенского мальчишки. Однажды он сумел вставить в разговоре за столом, что никого не убивал, что был кинооператором. Но семья Сарфати никак не отреагировала на эти слова, да и разве мог он их доказать – любой на его месте скрыл бы правду. Иногда посреди разговора семья переходила с итальянского на смесь еврейского и арабского, и Мориц предполагал, что речь идет о чем-то сугубо семейном, не касающемся его. И делал вид, что ничего не заметил.
Альберт рассказывал о бедственном положении в городе. Если евреи дышали теперь свободно, то итальянцы попали под прицел новых господ. Шли аресты, людей допрашивали, на них доносили. Все разом вдруг превратились в убежденных антифашистов. Муссолини? Да он преступник, very bad man, of course, Mister. Ясмина хотела вернуться в «Мажестик», но американцы, расположившиеся там, не брали никого с итальянскими фамилиями. Еврей ты, мусульманин или христианин, твой Бог им был безразличен, считалось только, откуда происходят твои родители.
– Потерпи, – сказал Латиф. – Времена меняются быстрее, чем мы.
Но Ясмина догадывалась, что назад дороги для нее уже нет. Новые горничные все в той же форме, арабки и француженки, выполняли работу так же хорошо. И никто не вспоминал про голос Виктора, стоявшее в баре пианино молчало, зато патефон целыми днями крутил пластинки со свингом. Ясмина спросила у Латифа, не слышал ли он хоть какого-нибудь намека про Виктора, – может, тот кому-то звонил, дал понять, что жив. Но Латиф ничего не слышал – Виктор исчез. То ли он снова попался немцам, то ли перешел за линию фронта и там его схватили. Или же лежит где-то раненый?
* * *
В больнице, рассказал Альберт, военные конфисковали медикаменты, так что для местных почти ничего не осталось, а поставки из Европы и всегда-то были скудными. Морфий и амфетамин из немецких армейских запасов продавались на черном рынке в качестве наркотиков. Рассказывал Альберт и об ужасах, творящихся в городе: спекулянты выкупали у пострадавших от бомбежек семей их разрушенные дома – за мелочь, больше похожую на подаяние. Проституция добралась и до Piccola Сицилии, где солдаты вечерами напивались в барах. Владельцы пансионов сдавали комнаты в почасовую аренду, задирая цены в долларах или фунтах. Соседи закрывали на это глаза, а кто не хотел закрывать, того убеждали деньги или шантаж. По утрам никто ничего не видел. Но все судачили. Особенно если девушка с подбитым глазом под покровом темноты стучалась в дом к доктору Сарфати, чтобы не идти в больницу.
* * *
На следующий же день Альберт поехал на своем «ситроене» в порт. Десятки поденщиков ждали грузовики, которые увезли бы их в город на стройки. Восстанавливать разбомбленные дома. Не найдя никого из своего квартала, Альберт выбрал двух молодых, запуганных парней из деревни. Мусульмане, которым Морица представили как родственника из Италии. Вопросов арабы не задавали, сразу взялись за дело. Для соседей, которые время от времени заглядывали к ним, чтобы помочь или принести что-то из еды, Мориц просто был одним из рабочих – дальний родственник, поэтому ему и разрешили ночевать в доме. И он наконец обрел имя – Мори́с. Французское, как у большинства тунисских итальянцев. Он стал евреем с корнями из Восточной Европы – объяснение его светлой кожи. Альберт говорил, что сам парень родом из Триеста, и этого хватало. В этом не было ничего необычного. Многие евреи бежали через Средиземное море в освобожденную от нацистов Северную Африку. Мориц в основном молчал, но удивлялся, как легко сработала ложь. Сознание людей сродни комоду с выдвижными ящиками, думал он, тебя определяют в один из них и больше о тебе не думают. Люди ленивы, и мысли их ленивы тоже. А поскольку новые власти не доверяли итальянцам, а жандармы так и вовсе свирепствовали по отношению к ним, соседи держались друг за дружку и никого не выдавали.
Вечерами Мориц читал итальянские книги, какие удавалось найти. Даже если он понимал лишь половину из прочитанного, фантазия выстраивала вторую половину, чтение было для него своего рода головоломкой. Слова, которые он не мог связать с известными ему латинскими, он подчеркивал. На следующий завтрак или ужин прихватывал книгу и спрашивал значение слов. Мими улыбалась его немецкой дотошности, но получала большое удовольствие, обучая Морица произношению – lenzuole, fiordilatte, arcobaleno.
– Эти слова надо не произносить, а выпевать! – смеялась она.
Морицу нравилось звучание итальянского, язык определял взгляд на мир, отношение к жизни. Новый язык, думал он, словно дает тебе крылья, и ты взлетаешь, преображаешься в кого-то другого. В того, кто на самом деле всегда жил в тебе, но просто не знал, как вырваться наружу. Иногда другой язык не ведет нас в далекие края, а делает ближе к самим себе.
– А вы знаете, – сказал как-то Альберт за ужином, – сколько итальянских слов происходит из арабского? Вот, например, Una tazza di caffè con zucchero, здесь целых три арабских слова! Ат-тасс, аль-кахуа, ас-суккар! Кстати, на иврите звучит похоже – кавах, сукар. И французы тоже переняли это: Une tasse de café avec du sucre, voilà! А как будет по-немецки?
– Eine Tasse Kaffee mit Zucker.
Альберт только развел руками:
– И из-за таких мелких различий мы придумали разные языки? Quelle connerie!
– А вы кем себя считаете? – спросил Мориц. – Евреем, или итальянцем, или тунисцем?
Альберт взглянул на него серьезно, но и весело:
– Вот это очень немецкий вопрос.
– Почему?
– Вы используете «или». Мы предпочитаем «и».