12. Останемся патриотами
Давно примечено, что в условиях заключения, когда мозг притупляется от жестокостей и невыносимой тоски, люди начинают выискивать нечто такое, что могло бы оживить их тускнеющий разум. Наверное, потому каторга читала журналы с последней страницы, украшенной ребусами и головоломками; каторга развертывала газеты с конца, где имелись кроссворды и шарады. Каторга всегда – с давнишних времен – ценила не обычную повседневную информацию, а только такую, чтобы от нее дух захватывало. Врать при этом разрешалось сколько угодно, лишь бы фантазия рассказчика работала бесперебойно, как пулемет.
В унылом бараке Рыковского, где селились первые дружинники, наверное, именно по этой причине Корней Земляков и заслужил авторитет своими необычными рассказами о работе метеостанции. Для безграмотных людей было новостью, что погода Сахалина, которую они привыкли только бранить как несносную, оказывается, имеет прямое отношение к тому, будет ли завтра дождь в Тамбове, не грозит ли засуха Черниговщине.
– Это еще что! – рассуждал Земляков. – А вот есть, братцы, такой «сусюр» в науке, чтобы узнавать, сколько сырости в воздухе. В машинке этой натянут женский волосок. Когда сыреет на улице, он делается длиннее, а когда сухота – короче. Причем волос для науки берут только от рыжей бабы.
(Корней говорил о гигрометре физика Соссюра.)
– Да ну! – не верили ему. – Почто от рыжей-то?
– Сам не знаю, это великая тайна мировой науки. Но среди ученых большой интерес ко всем рыжим стервам. Как профессор где-либо увидит рыжую, так моментально клок волос у нее из прически выдергивает. Кричи она, не кричи, никакой городовой не поможет, ибо требуется от рыжих баб пострадать для науки. Одно могу сказать, – заключил свой рассказ Земляков, – в учении о погоде есть хорошие люди. Один такой мне сам жалованье платил, дай-то ему, боженька, здоровьица!
Весною дружинникам раздали берданки, и Корней в числе прочих тоже прикладывался к кресту священника, клятвенно обязуясь «верой и правдой» служить отечеству. Не будем, однако, думать, что все каторжане решительно поднялись с нар на защиту родины. 1904 год – это не 1812-й, а каторга никогда не воспитывала людей в духе патриотизма. Многие из оголтелых уголовников остались лежать на нарах, хотя их отказ браться за оружие не имел никаких соображений, кроме чисто шкурнических.
– Вот еще! – говорили они. – Стану я кровь проливать… За что? За эту вот каторгу, где я горбы себе наживал? Да провались оно все, лучше уж «Прасковью Федоровну» целовать.
– Верно! – слышались голоса громил, бандитов, взломщиков и аферистов. – Сахалин – место гиблое, одна репа да лопухи с крапивой, ядри их в корень… Что я тут потерял? И что я тут нашел? А мне япошки ничего не сделают, только от кандалов избавят. Я первейшим делом на Хитров рынок в Москве подамся, забегу в трактир и сразу же выдую дюжину бутылок пива.
Среди дружинников были не только патриоты России, но даже патриоты самого Сахалина – местные уроженцы, для которых остров стал настоящей родиной и потому они без колебаний брали оружие, чтобы постоять за честь отчизны, уже неотделимой, в их представлении, от каторги. Такие сахалинцы не нуждались в амнистии! Всех дружинников обрядили в чистое белье, разрешили иметь прически – как у «вольных». Одетые в серые бушлаты, они имели на арестантских бескозырках крестики, сделанные из жести, – признак народного ополчения и святости исполнения долга. Каждый мечтал о фуражке, чтобы иметь хоть малое подобие солдата. Дабы арестант-дружинник заметнее выделялся среди людей, Ляпишев указал ополченцам обшить рукава бушлатов полосками красного кумача. В мастерских делали для них патронташи – из старых мучных мешков, промаркированных фирмами Шанхая или Сан-Франциско, а на ногах оставались прежние русские опорки. Дружинникам увеличили порции хлеба, но в обед они, как и раньше, получали обрыдлую тюремную баланду.
Гарнизон держался от дружин подальше. Солдату, вчерашнему рабочему или крестьянину, преступник всегда кажется человеком негодным, от которого все надо прятать, чтобы не стащил. А любой сахалинец привык видеть в начальстве лишь карательные органы. Бывшие конвоиры и тюремные надзиратели сделались зауряд-прапорщиками, они командовали в казармах, как недавно в тюрьмах. При этом в ополченцах они видели только арестантов, которым на время вернули свободу, чтобы потом загнать всех обратно – кого поверх нар, а кого под нары. Дружинники отвечали таким «отцам-командирам» лютой ненавистью, вынесенной еще из тюрем, они уже стали артачиться:
– Ты меня, зараза худая, обратно под нары не запихнешь! Я тебе не кто-нибудь и шапки ломать не стану.
– А в морду не хошь?
– Тока тронь! Мы тебе «темную» устроим…
Офицеры гарнизона боялись командовать арестантами. Пожалуй, только один штабс-капитан Быков сознательно усилил свой отряд дружинниками. Конечно, среди разномастной шатии-братии он быстро обнаружил настроения, которые воинам не должны быть свойственны. Быков перед отрядом произнес речь:
– Слушайте меня! Я понимаю, что для многих из вас родина, наша великая, наша прекрасная, наша необъятная Россия, стала только злой мачехой. Но я, ваш начальник, не нуждаюсь в услугах тех, кто пошел в ополчение ради благ царской амнистии, ради лишнего черпака баланды, ради чистых кальсон из теплой байки. Отечеству такие «защитники» не нужны!
– Золотые ваши слова, – поддержал его Земляков.
Валерий Павлович поднес к его лицу крепкий кулак, обтянутый скрипящей кожей новенькой перчатки:
– Вот это ты видывал? Хорошо, что нарвался на меня, но, попадись другому, он бы тебе все зубы выполоскал именно за то, что перебиваешь речь офицера.
– Уже! – крикнул Земляков.
– Чего «уже»? – не понял его Быков.
– Передних уже нету. Жую одними боковушками.
– Наверное, заслужил… Я, – продолжал Валерий Павлович, – формирую свой отряд только из честных людей, которые искренно ступают на опасную тропу партизанской борьбы по чувству любви к отечеству. А других не надо! Всех шкурников – вон!..
Не так поступали другие. Начальство Тымовского округа попросту выгнало всех заключенных из Рыковской тюрьмы на улицу, где и объявили им – с беспардонной ясностью:
– Ну, шпана поганая, чего улыбок не видим? Государь-император в неизреченном милосердии своем указал дать амнистию тем, кто вступит в дружины… Постоим же за святую Русь, всех запишем. Каждый получит по кальсонам и валенкам!
Полковник Данилов закрепил этот призыв словами:
– Знаю вас, сволочей! Дай вам кальсоны с валенками, так вы, чего доброго, пропьете или проиграете их в первой же «малине». Так я вас, гадов, по-христиански прошу: все казенное хотя бы до победы поберегите!
«Глоты» и «храпы» орали ему из колонны:
– Весна-красна! Скоро и лето нагрянет, так што ж нам? Так и париться в кальсонах да валенках?..
Тулупьев радостно доложил Ляпишеву о поголовной мобилизации всей Рыковской тюрьмы, которая мигом опустела.
– Теперь в этой тюряге хоть гостиницу открывай! Полковник Данилов «рожден был хватом, слуга царю, отец солдатам». Ни одного в тюрьме не оставил, всех выгнал. Даже убогих в строй загнал. Наши силы растут, а майданщики рыдают. С чего жить станут, ежели в камерах одни клопы да крысы остались?
– Идиоты! – вразумительно отвечал губернатор. – Ведь сказано было четко – нужны только добровольцы, а силой никого воевать не заставишь. Всех гнать обратно в тюрьму!
– Да как загнать? – оторопел Тулупьев. – Попробуй посади их снова, если половина уже разбежалась… во всем казенном! Да они теперь полковника Данилова раздерут за ноги, как лягушку…
Михаил Николаевич схватился за голову:
– Все у нас кувырком, кувырком, кувырком… с приплясом! Да почему я все должен за вас думать? Думайте сами…
Быков навестил губернскую типографию. Клавочка Челищева острым карандашиком указала ему на строчку в новом приказе Ляпишева, призывавшего офицеров гарнизона брать пример с Быкова: «Означенный офицер в создании народной дружины действует энергично и разумно, что достойно всяческого подражания».
– А вы, я вижу, чем-то излишне взволнованы?
Валерий Павлович подтянул на ремне шашку:
– Да! Я узнал нечто такое, о чем следует известить знакомого нам обоим арестанта, служащего на метеостанции.
Клавдия Петровна сухо ответила, что этот отвратительный человек не стоит того, чтобы хлопотать о нем:
– Самое лучшее – держаться от него подальше.
– Напротив, – возразил штабс-капитан, – мне этот человек в чем-то даже нравится. Не удивляйтесь моим словам: между ним и мною я угадываю нечто общее.
– Вот как?
– Пожалуй, мы в чем-то сойдемся…
«Если это так, то это ужасно!» – не сказала Клавочка, а лишь подумала, без сожаления проводив Быкова.
* * *
Полынов умел вести себя так, что люди, даже облеченные властью, начинали чувствовать его превосходство, невольно подпадая под влияние этого человека, который, казалось, вовсе не ощущал всей тягости своего каторжного положения.
Он очень удивился появлению Быкова, но при этом Полынов вел себя так, словно давно ожидал именно Быкова:
– Я охотно выслушаю вас, господин штабс-капитан.
– Что вы там натворили с этим Таировым?
– Всего лишь выкинул его, как тряпку, с метеостанции, чтобы он не мешал мне наслаждаться жизнью.
– А вы подумали о себе? Наконец, могли бы пожалеть девушку, которую вы столь неосмотрительно взялись воспитывать на свой лад… Я советую вам немедленно скрыться.
– Разве мне что-либо стало угрожать?
– Я узнал, что вы будете арестованы.
– Очень мило… Ани-и-ита-а! – нараспев произнес Полынов и, достав из кармана часы, отметил время. – Анита, – сказал он прибежавшей девушке, – господин Быков не уверен в том, что я воспитываю тебя правильно. К сожалению, нам уже некогда заниматься твоим перевоспитанием на обычный лад. Мы опаздываем! А посему через пять минут ты должна быть готовой.
– Готовой… к чему?
– Нам предстоит сентиментальное путешествие с разными забавными приключениями, которым ты будешь очень рада.
Когда Анита удалилась, штабс-капитан спросил:
– Интересно, куда же вы собрались бежать?
– Я еще не решил, но я уже думаю об этом.
Быков сложил перчатки в свою фуражку.
– В таком случае подумаем вместе. У меня в Корсаковске имеется приятель – тоже штабс-капитан Юлиан Казимирович Гротто-Слепиковский, я дам вам записку для него, и он вам поможет. Догадываюсь, вы не останьтесь под прежней фамилией.
Полынов весело расхохотался:
– Так не дурак же я, чтобы тащить свои старые грехи!
– Тогда назовите свою новую фамилию, чтобы мне потом не удивляться, если я встречу вас на жизненных перепутьях.
Полынов сразу показал ему новый паспорт:
– Вы правы. Я человек предусмотрительный. А с тех пор, как при мне оказалась Анита, стал даже опасливым. Рыковская же тюрьма – это отличный паспортный стол, где «блиноделы» выковывают новых героев с новыми именами… Можете ознакомиться: Фабиан Вильгельмович Баклунд, из мещан города Бауска, что расположен в Курляндской губернии, приказчик торговой фирмы Кунста и Альберса, давно владеющей универсальными магазинами на Дальнем Востоке, я прибыл на Сахалин из города Харбина ради поставок соли для рыбных промыслов Крамаренко, о чем в паспорте имеется роспись… чья?
– Не знаю, – ответил Быков.
Полынов протянул ему свой паспорт:
– Мое прибытие на Сахалин заверено подписью самого военного губернатора Ляпишева… убедитесь своими глазами.
Быков взял паспорт и внимательно изучил его:
– Да, это рука Михаила Николаевича… чистая работа.
– Еще бы! Зато теперь я избавлен от прошлого, – ответил Полынов и снова позвал протяжно: – Ани-и-ита-а!
– Сейчас буду готова, – послышался голос.
– Лошадей не найдете даже за большие деньги, – напомнил Быков, – а путь до Корсаковска составит шестьсот верст, который сахалинцы зачастую проделывают пешком. Дорога похожа на запущенную просеку, а просека иногда становится неприметной тропой, уводящей в трясины, где погибают люди и лошади. Как выдержит этот путь ваша юная подруга?
– Не беспокойтесь. У вас приятелем Гротто-Слепиковский в Корсаковске, а у меня в Александровске трактирщик Пахом Недомясов, который не осмелится отказать мне в своих лошадях. Я знаю, что до Онора лошади выдержат…
Валерий Павлович вернулся в типографию, где Клавочка Челищева с нескрываемым раздражением спросила его:
– А эта девка с ушами оттопыренными, как у летучей мыши, разодетая в пух и прах, словно невеста, она тоже с ним?
– Да. Но их уже нет в Александровске.
– Куда же эта парочка провалилась?
Штабс-капитан предупредил, что будет откровенен.
– Мне кажется, – сказал он с оттенком печали в голосе, – вы могли бы простить этому человеку все-все и не можете простить ему только то, что возле него появилась Анита.
Челищева покраснела, отвечая Быкову:
– Не глупо ли подозревать меня в ревности?
– Простите. Но сегодня я невольно позавидовал этому человеку, который уже мчится к Онору через тайгу, а возле него верная Анита, готовая следовать за ним даже на плаху.
– Нашли же вы чему завидовать! – произнесла Клавочка. – В нужный час я ведь тоже окажусь рядом с вами…
* * *
До самого Онора ехали без приключений, много разговаривая. Слушая рассказы Полынова, девушка иногда шевелила губами, про себя повторяя услышанное. Она-то знала, как требователен ее повелитель: в любой момент она должна сдать ему экзамен по всем вопросам, которые когда-то возникали в их беседах. Анита невольно обогащалась от мужчины знаниями, как слабая ветка от соков дерева, а Полынов иногда посмеивался:
– Мне даже интересно, когда ты задашь мне такой вопрос, на который я не смогу ответить… Ты, наверное, сильно устала? Впрочем, за Онором мы отдохнем на берегах залива Терпения.
– Терпения? А почему залив так называется?
– Вот видишь, – сказал Полынов. – Ты стала относиться ко мне, как к энциклопедии, обязанной давать ответ на любой вопрос, самый неожиданный. Наверное, именно на берегах залива Терпения закончится наше с тобой долготерпение.
– Так ты не можешь ответить?
– Могу! Это было очень давно, когда на Руси правил еще первый царь из династии Романовых. В ту пору голландский моряк де Фриз искал в этих краях серебро и золото. Возле берегов Сахалина он вытерпел немало страданий от могучего шторма, почему и назвал залив – Терпения…
Всегда осмотрительный, Полынов, миновав Онор, не сразу двинулся в Корсаковск. Сначала он выждал время в селе Отрадна (ныне здесь город Долинск), затем они с Анитой пожили в селе Владимировка (ныне это большой город Южно-Сахалинск, ставший главным городом всего Сахалина). Владимировка была сплошь заселена добровольными выходцами из Владимирской губернии, которые жили зажиточно, назло всем доказывая, что земля Сахалина способна хорошо прокормить человека, только не ленись, а работай… Здесь, казалось, был совсем иной мир, далекий от каторги, а пение петухов на рассветах и мурлыканье кошек, поспешающих к доению коров в ожидании парного молочка, – все это напоминало жизнь в русской деревне. Но море лежало рядом, за лесом, и шум его гармонично вплетался в шумы деревьев, овеянных свежими бризами.
– Скоро будет шторм, – точно предсказал Полынов. – Это даже хорошо! Я вообще не любитель ясной погоды. Не знаю, почему, но мне всегда нравились катаклизмы природы: штормы и бури, трески молний и ураганы. Слабый пугается, а сильный восторгается… Не хочешь ли глянуть на шторм в Терпении?
– А нам хватит терпения?.. – спросила Анита.
Они посетили берег моря, когда жестокий шторм уже заканчивал громыхать и теперь лениво выбрасывал на отмели гигантские водоросли; на песке, оглушенные раскатом прибоя, шевелились громадные крабы на растопыренных лапах. Анита, как всегда, вложила свою ладонь в сильную руку Полынова.
– Я… в восторге! – вдруг сказала она. – Отсюда я вижу даже рваные паруса каравеллы де Фриза, мечтавшего на этом берегу, где мы стоим, найти серебро и золото.
Когда они возвращались от моря в село, Полынов сказал девушке:
– Никогда не ожидал твоего появления в моей сумбурной жизни. Ты явилась в нарушение всех жесточайших правил, усвоенных мною еще в юности. Ведь я всегда полагал, что человек сильнее всего только в том случае, когда он одинок, когда у него нет никаких обязательств по отношению к другим. Но ты появилась, и все стало иначе… Это непонятно даже мне!
Анита шла впереди него по очень узкой тропе, и Полынов говорил ей в спину. Она помолчала. Наконец он услышал ее слова:
– Если ты не можешь разобраться даже в себе, так, наверное, ты не всегда понимаешь и меня.
Она задержала шаги и обернулась к нему лицом.
– Зачем ты остановилась?
– Наверное, мне так захотелось…
Было слышно, как за лесом море завершало свой титанический труд. Большущие глаза смотрели на Полынова с немым торжеством, и он, смутившись, стал поправлять на Аните капор.
– Только не простудись, – говорил заботливо.
– Но ты ведь не это хотел сказать.
– А ты становишься чересчур догадлива, и это опасно для меня. Мое положение сейчас очень невыгодное. Я не могу дерзить тебе, потому что ты стала взрослой. Гадкий паршивый утенок, купленный мною по дешевке, ты превращаешься в красивую паву. Но я не могу и поцеловать тебя, слишком юную…
Одним движением головы Анита стряхнула с головы капор, волосы рассыпались венцом, скрывая ее оттопыренные уши.
– Скажи – ты уже любишь меня?
– Вот он, этот вопрос, на который я не могу ответить.
– Так не отвечай! Только поцелуй меня…
На следующий день они въехали в Корсаковск.
Главную улицу, обсаженную деревьями и обставленную фонарями, подметал дряхлый старик, на лбу которого было выжжено клеймо «В», на левой щеке «О», а на правой «Р». Полынов спросил у него, как отыскать секретаря полицейского правления.
– А эвон… домик с терраской, – показал «ВОР», взмахивая метлой. – Секлетарем здеся мой внучек будет…
Секретарь, наследник заветов старой каторги, едва глянул в паспорт Полынова-Сперанского-Баклунда, зевнул:
– Ладно. Завтра, если будет времечко, загляните ко мне, чтобы отметиться, где остановились. Отелей не держим, здесь не Франция, устроитесь на частной квартире.
Чехов писал, что в Корсаковском округе «люди консервативнее, и обычаи, даже дурные, держатся крепче. Так, в сравнении с севером, здесь чаще прибегают к телесным наказаниям, и бывает, что в один прием секут по 50 человек… когда вам, свободному человеку, встречается на улице или на берегу группа арестантов, то уже за 50 шагов вы слышите крик надзирателя: „Смир-р-рно! Шапки долой…“ Потому-то Полынов не слишком был удивлен, что хозяин квартиры ходил перед новыми постояльцами на полусогнутых ногах. Как все униженные люди, он называл вещи уменьшительными именами: цветочек, маслице, стульчик, кроватка… Было видно, что он принял Полынова за важную персону из администрации Сахалина, а теперь очень боялся, как бы не обмишуриться.
– По какой статье? – не удержался от вопроса Полынов.
– Девятьсот пятьдесят третья, извольте знать.
Пройдя в комнаты, Полынов со смехом сказал Аните:
– Статья-то – близкая к моей. Только я выпрямился и хожу в полный рост, никому не кланяясь, а он согнулся…
В соседнем домишке проживала неопрятная старуха, еще помнившая Чехова. В молодости она живьем закопала своего новорожденного младенца, чтобы избежать позора на всю деревню, а теперь назойливо предлагала Полынову купить у нее капусту:
– Кисленькая! И беру-то недорого…
Полынов купил у нее капусту и тут же выбросил ее на помойку, куда с визгом набежали хозяйские поросята.
– Пусть жрут, – сказал он Аните. – Эта старая дегенератка еще живет, а сам Антон Павлович Чехов, побывав на Сахалине, заболел чахоткой и умирает… Я ненавижу каторгу! – вдруг признался Полынов. – Но теперь даже благодарен этой каторге, которая помогла мне найти тебя…
Гротто-Слепиковский отыскался среди корсаковских офицеров очень легко, он ознакомился с запиской от Быкова. Полынов, между прочим, поинтересовался:
– Вам угодно говорить со мною на польском?
– Если вы им владеете, – отозвался Слепиковский.
– В достаточной степени.
– Буду рад. А рекомендация моего друга Валерия Павловича Быкова значит для меня очень многое. Его записка – это почти аттестат в вашей порядочности. Я не стану утомлять вас расспросами о причинах вашего появления в Корсаковске, но догадываюсь, что ваше место именно там, где вас не знают.
– Примерно так, – согласился Полынов. – Но хотел бы напомнить, что у меня хорошие документы.
– Не сомневаюсь, что вы сделали их достаточно правильно, – кивнул Гротто-Слепиковский, мельком оглядев Аниту. – Но вам следует знать, что в Корсаковске состоит начальником барон Зальца, изгнанный из лейб-гвардии за неумелое обращение с казенными деньгами. Считаю своим долгом предупредить вас: это человек не только вредный, но и весьма подозрительный ко всем навещающим его корсаковские владения…
13. На Сахалине все спокойно
Фенечку Икатову, никогда раньше не болевшую и готовую прожить сотню лет, измучила лихорадка с ознобом, ее бил кашель, молодая женщина говорила, что простудилась:
– Именно в ту ночь, что вы приехали с материка. Как услышала лай собак, так и выскочила… прямо с постели! А на дворе-то метель кружила, вот меня и проняло.
Ляпишев, стареющий человек, сострадательно навещал свою горничную. Он, подобно врачу, прикладывал ладонь к горячему лбу женщины, отыскивал пульс на ее влажном запястье. Сейчас для него, наверное, не было дороже человека, нежели горничная, лежащая в пуховиках губернаторской постели.
– Душечка, постарайся не болеть. Ты лучше меня знаешь, что на Сахалине почти нет толковых врачей, а те, которые имеются, способны лечить только каторжан.
– А я разве не каторжная? – заплакала Фенечка.
– Прости. Я не хотел тебя обидеть. Но здесь, на Сахалине, очевидно, никогда не было свободных людей. Если ты каторжная, так и я, твой губернатор, тоже связан с каторгой…
На цыпочках он удалялся в пустой кабинет и долго сидел там, нахохлившись, облаченный в халат, из-под которого броско и ярко посверкивали золотом генеральские лампасы. А ведь Ляпишев был прав: если на Сахалине нельзя даже болеть, значит, нельзя быть и раненым… Был уже месяц май 1904 года, когда по берегам Сахалина дружинники стали отрывать боевые окопы.
* * *
О том, как бездарная военная бюрократия Петербурга – еще до войны с Японией – задушила оборону Дальнего Востока горами непотребных бумаг и отписок, наездами контролеров и ревизоров, копеечным скупердяйством в расходах на главные нужды армии и флота, – обо всем этом, читатель, нам давно известно. Но для меня, для автора, стало новостью, что не меньшую гору бумаг исписали русские патриоты, честные офицеры, предупреждавшие высшее начальство о том, что никакой обороны Дальнего Востока попросту не существует: она высосана из пальца ради успокоения властей разными гастролерами – вроде того же Куропаткина с его легендарным «Карфагеном». И, когда ко мне, автору, пришло цельное понимание всего трагизма войны с самурайской Японией, до зубов вооруженной Англией и Америкой, я стал удивляться не тому, что война завершилась Цусимой, а совсем другому – тому, что русская армия и русский флот так долго, так упорно и столь мужественно отстаивали дело, заведомо обреченное на поражение по вине последнего самодержца и его лоботрясов. Я нарочно сделал тут авторское отступление, которое никак не назовешь лирическим, чтобы читатель понял всю тщету героических усилий русского народа.
Ляпишев тоже не виноват! Генерал-лейтенант юстиции, он старался исполнить все как надо, но оказался беспомощен, ибо никакой Вобан или Тотлебен не могли бы – на его месте – оградить от вторжения неприятеля грандиозную полосу сахалинского побережья, где редко задымит чум одинокого гиляка или блеснет из таежной темени слепой огонечек лучины в избушке охотника на соболей.
Михаил Николаевич четырежды составлял подробные планы обороны острова, в Хабаровске их читали и обсуждали, после чего с берегов Амура планы попадали на берега Невы, где их никто не читал и никогда не обсуждал. Ни один из четырех планов за все время войны так и не был утвержден – ни Куропаткиным, ни генералом Сахаровым, заместившим Куропаткина на посту военного министра. Наконец, Линевич велел во всем разобраться генералу Субботичу, а генерал Субботич прислал на Сахалин своего адъютанта – очень ловкого молодого человека со связкою аксельбантов на груди, провисавших тяжело, как виноградные гроздья.
Ляпишев терпеливо выслушал его монолог:
– Исходя из глубокого анализа высшей стратегии, командование полагает, что Сахалин никак не явится объектом вожделений японской военщины, которая по рукам и по ногам уже связана боевыми действиями на суше и на море. Я уполномочен передать вам, что генералы Линевич и Субботич, не желая обострять отношений с Петербургом, и без того натянутых, предлагают нам совсем отказаться от обороны Сахалина…
– Как? – вытянулся из кресла губернатор.
– Мало того, – соловьем разливался носитель пышных аксельбантов, – вам предлагается вообще удалить с Сахалина все регулярные войска, распустить все дружины ополчения, и пусть Сахалин остается на прежнем положении каторжной колонии. При наличии на острове только одной каторги, при отсутствии на острове какого бы то ни было гарнизона ваш остров потеряет для самураев всякую привлекательную ценность.
Дурнее этого анекдота трудно было придумать.
– А в уме ли вы? – возмутился Ляпишев. – Если самураи и полезут на Сахалин, так не за тем же, чтобы снять кандалы с каторжан, не для того, чтобы разрушить тюрьмы и водрузить над островом знамя гражданской свободы. У них совсем иные цели, и они понятны даже нашим дружинникам: захватить богатства Сахалина, которые валяются у нас под ногами, и об этих богатствах в Токио извещены гораздо лучше, нежели знаете о них вы, сидящие там, в благополучном Хабаровске… Так что же мне делать, черт побери? Или составлять пятый план для архивов этой дурацкой канители, или плюнуть на все и сложить на груди руки, как новоявленному Наполеону? Возвращайтесь обратно в Хабаровск и скажите там, что русский народ никогда не простит нам, если Сахалин станет японским «Карафуто»…
Никогда еще Бунге не видел губернатора таким взбешенным, статский советник даже побоялся задавать ему вопросы. На всякий случай, от греха подальше, Бунге занял свое место в углу кабинета и ждал того гениального мазка кистью, который гениально допишет всю картину сахалинской трагедии.
– А потом, – в ярости выпалил Ляпишев, как бы еще продолжая полемику с хабаровским адъютантом, – потом историки будущей России, перерыв архивы, станут писать в своих монографиях, что все было просто замечательно, все было продумано. Только вот этот старый дурак Ляпишев, который увлекся молоденькой горничной, до того уже отупел, что ничего не сделал для приведения обороны Сахалина в порядок.
Бунге робко выбрался из своего угла:
– Кстати, как здоровье нашей милой Фенечки?
– Плохо, – сразу поник Ляпишев. – Плохо…
Хабаровск вскоре по телеграфу известил его, что присылка дополнительных войск на Сахалин откладывается до… 1906 года! А летом с материка кое в чем помогут.
* * *
Создание дружин подорвало главные устои каторги, а результаты амнистии, обещанной царем после победы над Японией, заметно разрушили основы благополучия чиновников и надзирателей, жиревших за счет труда каторги. Развращенные тем, что жили припеваючи – кум королю, все получая бесплатно, трутни тюремного ведомства пугались дружинника, вчерашнего каторжанина, которого никто не конвоировал. Наоборот, он дерзко маршировал с берданкою на плече, как солдат, и уже не собирался «ломать шапку», украшенную крестом ополченца.
– Кому жаловаться? – уныло вопрошал Слизов, а госпожа Слизова просто изнылась в отчаянии:
– Сначала ушел от нас дворник, который слова дурного от нас не слыхивал; вчера улизнул и повар. Кастрюли стоят до сих пор немытые, дровишек поколоть некому – теперь все за деньги! Страшно подумать, что все эти мерзавцы стали «защитниками отечества», а ведь никто не подумал о наших правах… где же они?
Штабс-капитан Быков выдержал нелегкую борьбу.
– Что-нибудь одно, – доказывал он Бунге, – или мои ополченцы будут заняты обороной острова, или они снова потеряют права воинства, осужденные корячиться на каторжных работах. Нельзя же дергать людей с двух сторон сразу…
Корней Земляков с той самой счастливой поры, как сделался «защитником отечества», едва ноги таскал: с утра его гоняли с берданкой, учили брать штурмом деревенские заборы и колоть штыком «по-суворовски», а с полудня забирали на общие работы, чтобы страдал по-каторжному. Стоило оставить берданку, берясь за топор или лопату, как начинали мордовать тюремщики.
– Да вот он, крест на шапке, – говорил Корней. – Не за тем в дружину пошел, чтобы надо мной изгилялись.
– Ты мне тут еще потявкай! – отвечали ему прежние тюремщики в чинах прапорщиков. – Надо будет, так искалечим…
До лета отрывали окопы вдоль берега, напротив Александровска – со стороны моря – устраивали боевые позиции. В ясные дни, выглядывая из траншей, дружинники часто видели зеленеющий массив материка, а миражи приподнимали над морем далекие видения, и однажды с Сахалина наблюдали, как завернул в сторону Де-Кастри иностранный пароход. Корабли частных коммерческих компаний, желая заработать на выгодных фрахтах, скоро бросили якоря на рейде Александровска. Капитан германского сухогруза «Лодзин» брался доставить на Сахалин военные припасы из Николаевска, горячо убеждая Ляпишева не скупиться:
– Что вам стоит выложить тридцать шесть тысяч рублей, и к концу навигации я завалю грузами всю вашу пристань.
– Дорого, – отказал ему Ляпишев.
«Дорого» потому, что полковник Тулупьев разбазарил казну губернаторства на «подъемные», обогатившие трактирщиков и местных профурсеток, для удобства которых даже открыли особые «танцклассы», где они и отплясывали с каторжным начальством. Недаром же генерал Кушелев говорил Ляпишеву:
– Дайте мне полковника Тулупьева, а я уж сыщу статейку, чтобы он у меня не вылезал из «сушилки».
– Милый мой прокурор, – со вздохом отвечал Ляпишев, – я бы сам перевешал тут половину своих Ахиллов, если бы с эшафота могли они отрыгнуть обратно в казну все переваренное ими в житейский тук, которым и полей наших не удобрить…
Неожиданно с маяка «Жонкьер» пробили первую тревогу: в Татарском проливе завиднелись подозрительные силуэты, поверх которых нависал пар. Ляпишев приказал войскам стать под ружье, сам выехал на тройке с бубенцами к пристани, вооруженный, как полководец перед битвой, громадным биноклем.
– Миноносцы! – точно определил он классификацию вражеских кораблей. – Ясно вижу японские миноносцы. Тащите пушки!
– Да не стреляют они, язви их в дуло!
– Все равно тащите орудия на пристань, пусть враги с моря видят, что мы не лыком шиты, готовы постоять за себя…
Но «миноносцы», отчаянно паря над морем, будто уже получили попадание в котельные отсеки, спокойно уплывали в даль пролива, и тогда к губернатору подошел Корней Земляков, у которого давно не было зубов, но появился новый синяк под глазом.
– Ваше превосходительство, дозвольте отличиться?
Ляпишев великодушно взмахнул биноклем:
– Отличись, братец! А как будешь отличаться?
– Мы с ребятами на кунгасе быстро туда смотаемся и все разглядим, какие они такие. Вы не бойтесь: на материк не удерем, потому как из команды быковской – люди честные!
– Живы вернетесь – всем по Георгию, – обещал Ляпишев.
Дружинники вернулись на шлюпке, пристыженные, словно по ошибке проглотили не варенье, а касторку, на губернатора глаз не поднимали. Михаил Николаевич спросил:
– Ну что там, братцы? Рассмотрели противника?
– Так точно, навоз поплыл, – сказал Земляков. – По весне-то в Николаевске, видать, скотные дворы чистили, весь навоз на лед Амура покидали, вот он и выплыл в море на льдинах. А над навозом всегда пару много, на то он и навоз…
Ляпишев вручил бинокль поручику Соколову, начальнику своего личного конвоя, и перестал изображать полководца:
– Что ты мне эту гирю сунул? Таскай ее сам…
Каждый вечер губернатор отправлял по телеграфу доклады высокому начальству: «На Сахалине все спокойно». Эта фраза, почти эпическая, утешала его самого, но при этом невольно вспоминалась знаменитая формула генерала Радецкого: «На Шипке все спокойно». Кушелев с юмором заметил:
– Как не быть тут спокойствию? Только на картине сахалинского спокойствия надо бы изобразить не балканские кручи, а большие кучи навоза самого скотского происхождения…
Простим их. Ладно! На войне всякое бывает.
* * *
После этого случая – шалишь! – ошибки уже не случится: льдины с навозом никто не перепутает с кораблями. Поговорив на эту важную тему, матросы, служители маяка «Жонкьер», легли спать. Они так сладко спали, что даже не заметили, как с моря подкрался затаенный и острый, как нож, миноносец. Когда же очухались и кинулись названивать тревогу по телефону, миноносец уже подал на берег швартовые концы…
Это был наш миноносец – из Владивостока! Каторжане вежливо спрашивали матросов:
– Ну, как там житуха, во Владивостоке? Ответы звучали браво, по-морскому краткие:
– Ничего. Спасибо. Хреново.
Ляпишев принял у себя командира миноносца.
– На Сахалине, слава богу, пока спокойно, – отчитался он скорее для утешения самого себя. – Но мы живем на острове в полном неведении происходящего во внешнем мире. Не затруднитесь изложить краткий перечень победных событий.
Миноносник уселся напротив губернатора:
– Ну какие же тут победные события? О том, что произошло на Ялу, вы, конечно, извещены лучше меня, грешного.
– Да кто ж нас извещает?
– Так я доложу, что на Ялу наши войска отступили. Потом японцы высадились у Бицзыво, и генерал Оку перерезал сообщение с Порт-Артуром, блокировав его с севера.
– Впервые слышу, – удивился Ляпишев.
– Неужели не знаете, что мы сдали город Дальний?
– Да быть того не может!
– И, наконец, – подвел итоги офицер флота, – пока у вас тут все спокойно, в боях у Вафангоу японцы доколачивают нашего бравого генерала Штакельберга… Пока все!
Ляпишев долго пребывал в отупелом оцепенении.
– Огорошили вы меня, – сказал он. – Если бы сейчас под моим столом взорвалась мина, я бы не удивился так, как удивлен вашими словами. Теперь я понимаю, почему Хабаровску и Петербургу стало не до Сахалина. Но то, что вы рассказали, это, простите, не лезет ни в какие ворота. Я, старый военный юрист, отказываюсь понимать, как теперь правительство объяснит народу, куда ухались денежки, собранные с того же народа посредством всяческих налогов на флот и армию…
Ему было не до праздников, но, уступая настояниям дам, губернатор все-таки разрешил устроить бал в честь прибытия миноносца. Флотские офицеры явились в клуб Александровска, резко выделяясь своим обликом среди сахалинцев. В красивых мундирах, облитых золотом эполет и галунов, при треуголках с кокардами, они гордо опирались на вычурные эфесы парадных сабель – и казались выходцами из другого, ослепительного мира, в который нет доступа захудалым островитянам с каторги.
Ляпишев был мастер поговорить, любил застольные тосты, но сегодня он обратился к морякам с простыми словами:
– Вы уж, пожалуйста, не оставьте наш бедный Сахалин своим вниманием. Мы здесь совсем одиноки, нам негде ждать поддержки. Но, глядя на вас, молодых и красивых, хочется верить, что российский флот, издревле осененный славным Андреевским стягом, еще издали подаст нам руку помощи, как вы сегодня подали свои крепкие швартовы на причал Сахалина!
На следующий день миноносец поднял давление в котлах, тихо удаляясь от стенки убогого сахалинского пирса, и служители маяка «Жонкьер» видели, как он медленно растворился в солнечном сверкании моря, ловко обходя подводные камни.
14. Осторожно: подводные камни
Гротто-Слепиковский оказался замечательным человеком. Это был образованный и культурный офицер, веривший в неизбежность революции не только в России, но и в… Польше.
– Я задену вашу минорную струну, – оказал ему Полынов. – Вам, поляку, наверное, не совсем-то удобно отстаивать оружием русские интересы на самых задворках России?
– Почему вы так плохо обо мне подумали! – даже обиделся Слепиковский. – Многие тысячи поляков считают за честь служить в русской армии. Не спорю, что мне, природному поляку, было бы желательно воскресить великую Польшу, вернув в ее лоно те земли, что неправедно расхищены немцами. А на улицах Варшавы, – сказал он смеясь, – я совсем не желаю видеть ваших городовых с шашками. Я не против русских, но терпеть не могу политических выкрутасов Пилсудского, желающего извратить великий смысл исторических связей старой Польши и старой России. Может быть, поэтому мне слишком часто вспоминается трагическая жизнь Яна Собеского и его «вечный мир» с Россией…
После этого мужчины долго, со знанием дела говорили о короле Собеском, отзываясь о нем с сочувственной печалью. Анита, сидя меж ними, слушала. Затем Слепиковский сказал:
– Сейчас в Корсаковск иногда заходят купеческие шхуны из Владивостока, и вам, имеющему хорошие документы, почему бы не выбраться с Сахалина на материк?
Полынов ответил, что это невозможно, ибо на материке он будет арестован скорее, нежели в этом хаосе Сахалина (и тогда последует не только настоящая каторга, но и вечная разлука с Анитой). Это было сказано им в присутствии девушки, и, возвращаясь домой, на тихой улице Анита сказала ему:
– Спасибо! Все-таки ты меня полюбил…
Ответ Полынова заставил Аниту призадуматься.
– Я не прошу, чтобы ты полюбила меня, – сказал он. – Я прошу только об одном: чтобы ты не разлюбила меня…
Именно в этом году Юзеф Пилсудский оказался в Токио, где установил деловые контакты с разведкой японского генштаба, чтобы совместно с самураями вредить где только можно России и русскому народу. «Несомненно, – думал Полынов, – у него и поныне сохранились какие-то связи с разгромленной „боевкой“ Лодзи, не исключено, что злокозненные нити предательств тянутся до Сахалина». И тут Полынов сразу же вспомнил последний разговор с Глогером, который заставил его помяукать. Анита заметила его повышенную нервозность, а Полынов не счел нужным скрывать от девушки своей озабоченности. Но сначала спросил:
– Ты, кажется, ждешь от меня правды?
– Да. Скажи мне все.
– Все я говорить тебе не стану. Но зато скажу главное. Не так давно на Сахалине появился один поляк, который вызвался похоронить меня. Смертный приговор, очевидно, санкционирован самим Пилсудским… Печально жить все время настороже, боясь выстрела в спину. Но теперь, – сказал Полынов, – после появления Пилсудского в Японии ситуация сразу же изменилась.
– Изменилась… к лучшему?
– Да! Теперь уже не Глогер убьет меня, а я сам обязан разделаться с Глогером, и мой приговор обжалованию не подлежит. Конечно, это будет нелегко… даже очень трудно!
О том, что Пилсудский приехал в Токио, Полынов узнал от Слепиковского и, естественно, спросил: откуда ему стало это известно? Штабс-капитан сказал, что от барона Зальца.
– Зальца даже не скрывает, что сохранил прежние связи с Кабаяси, наверное, от него барон и узнал о Пилсудском. Но я предупреждаю, что на глаза барону Зальца вам лучше не показываться: Зальца очень хитер и проницателен. Я не ручаюсь за вас, имеющий паспорт на имя Фабиана Вильгельмовича Баклунда будет им сразу разоблачен.
– Пошел он со своей хитростью, извините, под хвост первой же собачке! – раздраженно ответил Полынов. – Я угодил на каторгу по собственной глупости, но я не глупее вашего барона…
Корсаковск погрузился в сон. Тюрьма позванивала кандалами узников, гасили свечи зевающие чиновники, вздрагивали во сне тюремные надзиратели, нащупывая револьверы, сладко опочил и барон Зальца, начальник этого полудохлого царства. В городе было тихо, и очень тихо разделась в потемках Анита.
Тонкими руками она обняла Полынова за шею.
– Мне так нравится тебя слушать, – прошептала она. – Расскажи еще что-нибудь… хотя бы об этом Яне Собеском.
Полынов ладонью прикрыл ее лицо.
– Жил-был король когда-то…
– …при нем блоха жила! – рассмеялась Анита.
– Нет. При короле жила королева, а звали ее Марысинкой. Памятник этой женщине и поныне стоит в Летнем саду Петербурга, где ты еще никогда не бывала. Марысинка была красива – как и ты, а Собеский любил ее, как я люблю тебя.
Ладонью он ощутил ее слезы.
– Не плачь. Я сделаю тебя королевой, как Ян Собеский сделал королевой безвестную Марысинку, и они не расставались…
– Никогда?
– Никогда. До самой смерти короля…
Высокий маяк «Крильон», установленный на самой южной точке Сахалина, посылал в ночь короткие, тревожные проблески, а с севера дружески подмигивал кораблям маяк «Жонкьер».
«Кто знает! Не это ли их будущие имена?»
* * *
Полицмейстер Маслов доложил Ляпишеву, что начались странные поджоги мостов, чья-то злая рука сковырнула вчера с насыпи вагонетки железнодорожной «дековильки», а в шахтах Дуэ случился обвал, погибло сразу четырнадцать каторжан-шахтеров, генерал-майор Кушелев уже выехал к месту происшествия.
– По слухам, крепи в шахте оказались подпилены…
Михаил Николаевич даже руками развел:
– Безусловно, японская колония Сахалина не ушла просто так, приподняв цилиндры над головами, она оставила здесь свою агентуру. А что мы можем предпринять в свою защиту? Я бессилен… Где мне взять столько людей, чтобы охранить всю береговую полосу острова, если мы с трудом наскребли две тысячи людей с берданками для ограждения Александровска и Корсаковска?.. Впрочем, благодарю. Учтем и это.
Маслов уложил бумаги в портфель, спросил участливо:
– А как там Фенечка? Хуже или полегчало?
– Неважно. У нее как раз врач Брусенцов…
Военный доктор Брусенцов, который пользовал в городе самого губернатора и семьи сахалинского начальства, вышел из комнаты Фенечки с удрученным видом. Он сказал:
– Если эта женщина слишком дорога вам, советую отправить ее на материк, чтобы показать врачам Владивостока.
– Понимаю, доктор, ваши опасения, но Фенечка не жена ведь мне, а только каторжница, взятая мною в услужение. Как человек, я могу сердечно сочувствовать ей. Но, как губернатор, не имею права отпустить каторжницу с Сахалина. Это было бы грубым нарушением законности и правопорядка, блюстителем которых я здесь являюсь по воле моего монарха.
– Тогда, – сказал Брусенцов, накидывая пальто, – вы не судите нас, врачей, слишком строго, если с вашей горничной случится что-либо худое. К этому вы должны быть готовы…
Михаил Николаевич прошел в комнату Фенечки и, склонясь над нею, с невольным трепетом расцеловал ее руки.
– Ах, Феня, Феня… Почему такая кривая и уродливая жизнь у нас? Ты бы знала, как мне тяжело! Чем бы помочь тебе?
– Стоит ли жалеть вам меня, ежели я сама во всем виновата? – спросила его горничная. – Коли уж в народе говорят, что от тюрьмы да от сумы не отказывайся, так чего мне теперь от смерти-то воротиться? Помру – туда и дорога…
В эти дни Ляпишев сделал доброе дело – избавил Клавочку Челищеву от сидения над корректурами приказов губернского правления. Бестужевка имела диплом об окончании школы фельдшериц, и теперь для нее шили ладненький костюм сестры милосердия. Михаил Николаевич спросил девушку:
– В каком из наших отрядов хотели бы служить?
– Если можно, в отряде штабс-капитана Быкова…
Конечно, госпожа Слизова и подобные ей сплетницы уже разнесли молву по городу, будто эта чистюля, корчащая из себя ученую недотрогу, «путается» с Быковым, но Михаил Николаевич оказался выше этих негодных сплетен.
– Не имею причин отказывать вам, – сказал он.
К лету 1904 года в дружинах числилось уже две с половиной тысячи добровольцев, а конвойные команды, ранее охранявшие каторжан, перевели в разряд резервных батальонов. Лошадей не хватало (север Сахалина имел всего пятьдесят всадников, а в Корсаковске с трудом набрали кавалерию из четырнадцати человек). Наконец, из Николаевска прибыло подкрепление – батальон крепостного полка, составленный из пожилых людей, призванных из запаса, и Кушелев выразился о нем слишком четко:
– С поганой овцы хоть шерсти клок, и на том спасибо этим мудрецам из Хабаровска.
Не было хорошего оружия, кроме стареньких берданок, не было бинтов и лекарств. А четыре негодные пушки тупо смотрели в синеву Татарского пролива. Капитан Таиров клятвенно утверждал за картами, что японцы на Сахалин не полезут:
– Имею самые точные сведения! Не хватало им еще мороки с нашими головорезами… Чего они тут не видели?
– Ну, это вы завираетесь, капитан, – отвечали ему партнеры по штосу. – Японцы могут прийти. Но придут только в том случае, если проиграют войну в Маньчжурии.
– Да бросьте вы, господа! – говорил поручик Соколов. – Порт-Артур уже сковал все японские силы, по слухам, на Балтике готовится могучая эскадра адмирала Рожественского. Скажу больше – скоро нам пришлют новые пушки…
Правда! На материке, видать, поднатужились и оторвали от своих запасов целую батарею пушек для Сахалина. Орудия встречали на пристани, как триумфаторов, музыкой гарнизонного оркестра; в честь прибытия артиллерии Ляпишев разрешил устроить «народное гулянье» по улицам Александровска. На этом же гулянье штабс-капитан Быков увидел Клавдию Петровну в новом платье сестры милосердия и не скрыл своего недовольства:
– Вам к лицу! Но зачем вы это сделали?
– А вы разве сами не догадались?
– Признаться, нет.
– Меня больно задели ваши слова, сказанные в похвалу той девчонке, которая рядом с гадким человеком убралась от нас. Мне хотелось доказать вам, что я тоже могу быть рядом…
– Неужели рядом со мной?
– Да.
– Рядом со мной вам будет очень трудно…
Быков не сказал ей самого страшного. В японской армии тоже были сестры милосердия. Но их кадры формировались посредством набора из домов терпимости. Самураи думали, что русские сестры милосердия таковы же, и потому на полях сражений они косили наших санитарок нещадным огнем своих пулеметов.
* * *
Пожалуй, один только барон Зальца, окружной начальник в Корсаковске, ведал истинное положение вещей, точно оповещенный, что японцы обязательно высадятся на Сахалине, ибо в захвате острова самураями больше всего были заинтересованы деловые круги США. Залежи угля и нефти на Сахалине давно будоражили аппетиты заокеанских капиталистов. Зальца, поклонник японского массажа и любитель приемов джиу-джитсу, был не только приятелем японского консула Кабаяси! Нет, он пошел еще дальше, заручившись дружбой с инженером Клейе, искавшим на Сахалине нефтяные источники. Тайный агент американской компании «Стандард Ойл», Клейе с 1898 года безвылазно торчал в Александровске, всюду афишируя, что составит нефтяной синдикат, после чего даже на «кандальных» каторжан, сидящих на параше, низвергнутся колоссальные прибыли… А теперь скажем правду: даже не консул Кабаяси, а именно этот «тихий американец» ван (или фон) Клейе являлся главным осведомителем Зальца, от него барон и узнал о появлении в японском генштабе пана Юзефа Пилсудского. Правда будет нами продолжена: щедрая любезность Клейе требовала ответной информации, а потому барон Зальца регулярно оповещал Клейе о всех делах на русском Сахалине, и нетрудно догадаться, куда же в конце концов поступали эти сведения…
В биографии этого остзейского негодяя из Курляндии не все было благополучно, иначе барон не «загремел» бы на Сахалин. Он телефонировал в Александровск – самому губернатору:
– Ваше превосходительство, у меня в Корсаковске появился некий агент торговой фирмы по имени Фабиан Вильгельмович Баклунд. Я уже веду за ним тихое негласное наблюдение, но ничего предосудительного пока не обнаружил. Вы его знаете?
– Ничего не знаю, – сказал Ляпишев. – Но помнится, что я визировал паспорт Баклунда по прибытии его на Сахалин.
– Баклунд утверждает, что начало войны застало его в сахалинской глуши, где он задержался из-за болезни племянницы.
– Да, да, – ответил Ляпишев, – теперь я вспомнил! Кажется, он был у меня еще до моего отъезда в отпуск…
(Ляпишев действительно знал Баклунда, но подлинный Баклунд отплыл с Сахалина еще осенью прошлого года, о чем губернатору не было известно.) И барон Зальца успокоился. Но Полынову предстояло серьезное испытание! Конечно, он предвидел, что за ним установлено наблюдение, вслед за которым последует неизбежное свидание с окружным начальником. В подобных случаях надо идти прямо на тигра, а не убегать от него.
Гротто-Слепиковского он спросил:
– Где бывает по вечерам ваш глупый барон?
– Этот умный барон играет в клубе на бильярде.
– А ты посидишь дома, – велел Полынов Аните.
– Не уходи без меня… я боюсь за тебя!
– Ерунда, – ответил Полынов, заряжая браунинг.
В бильярдной клуба Зальца предложил Баклунду разыграть партию. Баклунд ответил ему согласием на отличном немецком языке, что понравилось барону. Великолепный игрок, Зальца обошел бильярд по кругу, предупредив соперника:
– А я вас «дворянским»… не возражаете?
«Дворянским» ударом, пустив шар зигзагом, барон заколотил в лузу два шара подряд – «модистку» (№ 2) и «барабанные палки» (№ 11). Полынов-Сперанский-Баклунд сказал:
– Своим умением вы доставили мне приятное волнение. А я вас… «кочергой» прямо в «бабушкино наследство»!
Семеркой он уничтожил восьмерку, потом точными выбросами кия вмиг опустошил от шаров зеленое сукно бильярда.
– Вы играете, как английский аристократ.
На похвалу барона Полынов ответил:
– Сознаюсь, что в Мукдене моим постоянным партнером был английский консул Артур Бриджстоун.
– Значит, вы владеете и английским языком?
– Да. Но терпеть не могу английской литературы.
– Почему? – выпытывал барон Зальца.
– Не понимаю английского юмора. Наверное, надо родиться англичанином, чтобы ощутить английское остроумие. Уж сколько раз я, немец из Бауска, вникал в британское чистописание, насильно принуждая себя расхохотаться, но даже улыбки у меня не возникло на скорбно изогнутых губах.
– Однако знатоки считают английский юмор тонким.
– Возможно! Но, очевидно, он тоньше человеческого волоса, и потому нормальному человеку без помощи микроскопа его даже не заметить, как мы не замечаем микробов…
Барон Зальца расплатился с Полыновым за проигрыш:
– Так вы, оказывается, мой земляк? Тоже курляндец? У меня в Бауске были хорошие знакомые. А… у вас? – Поставив вопрос, Зальца с выжидательным трепетом ожидал неверного ответа, но получил ответ самый верный:
– Я бывал в доме бауского предводителя дворянства барона Бухгольца, сестра которого вышла за эстляндского барона Эдуарда Толя, прославившего себя полярными открытиями.
Зальца был удивлен точностью сведений:
– А что заставило вас служить в торговых фирмах?
– Желание повидать мир. Наконец, скудость кошелька родителей, которых я неудачно выбрал еще до своего рождения.
– Я слышал, с вами и племянница?
– Бедная моя сиротка! – огорченно вздохнул «торговец». – Она так привыкла ко мне. Volens nolens, но предстоят немалые заботы о том, чтобы обеспечить ее приданым…
– А не выпить ли нам? – вдруг предложил барон.
Кажется, Зальца решил его подпоить. Но Полынов сослался на свое давнее органическое отвращение к алкоголю.
– Выпить я с вами могу… стакан молока!
– Послушайте, а как вас занесло в эти края?
– Увы, война спутала мои планы. Я хотел наладить в бухте Маука отлов трепангов для китайского рынка и добычу морской травы laminaria digitata для японских ресторанов. Но… увы! Сейчас возник очень острый вопрос в снабжении солью.
(В бухте Маука теперь районный центр – город Холмск.)
– Какая же нужна соль?
– Лучше всего с илецких копей, – пояснил Полынов.
Зальца настойчиво прощупывал его со всех сторон:
– Илецк… это, простите, где? В Африке?
– Нет, шестьдесят верст к югу от Оренбурга.
– А разве японская соль плохая?
– Неважная. У нее нездоровый запах и дурной привкус, недаром же сами японцы вынуждены закупать соль в Америке.
– Вы, я вижу, специалист в своем деле.
– А служить в солидных торговых фирмах нелегко, – ответил Полынов. – Приходится разбираться даже в качествах соли – альтонской, закарпатской, ишльской, евпаторийской, страсфуртской и прочих. Да, нелегко…
Полынов вернулся домой – прямо в объятия Аниты.
– Расскажи, что было с тобой?
– Я снова поставил на тридцать шесть.
– Тебе повезло?
– Кажется, я выиграл…
С мыса Крильон маяк продолжал посылать во мрак ночного моря проблески сигналов, оповещая всех плывущих с Лаперузова пролива: осторожнее, будьте бдительны, иначе вы все разобьетесь о подводные камни.
15. Господа выздоравливающие
Желтые воды Сунгари медленно обтекали грязные задворки Харбина. Спать мешали скрипы двухколесных арб, управляемых ударами хлыстов и криками погонщиков. По лужам шлепали босые нищие, таская на плечах длинные коромысла, но вместо ведер, столь привычных для русского уклада, на коромыслах висели плетеные корзины, и в каждой сидело по ребенку…
Капитан Жохов наблюдал за повседневной жизнью Харбина через окно военного госпиталя, он часто ругал нищих:
– Вот вам! Самим жрать нечего, а они плодятся с такой быстротой, будто законы мальтузианства к ним не относятся.
Харбин, эта унылейшая столица КВЖД, протянувшей рельсы в глубину Маньчжурии, на время войны превратился в главный госпиталь страны, принимая каждую ночь до четырех санитарных поездов. Выздоравливающим и отпускным нечего было делать, а самое веселое место в Харбине – это вокзал с рестораном.
Сергей Леонидович Жохов, излечиваясь после ранения, даже в госпитале пытался писать для «Русского инвалида», но обстановка на фронте не радовала, он восхвалял уже не генералов, а незаметные подвиги русских врачей и сестер милосердия. Теперь он писал об ампутациях по методу Лисфранка, об отнятии ступней и голеней по Шопару, о вылущении суставов по способу Гранжо, писал о том, что фронтовики, не выдержав болей, иногда стрелялись прямо на койках харбинских госпиталей. Когда хирург Каблуков подарил Жохову японскую пулю, извлеченную при операции из его тела, капитан осмотрел ее глазами грамотного и толкового генштабиста:
– Шесть с половиной миллиметров. Заключена в мельхиоровую оболочку. Выпущена из ружья системы Маузера. Должен сказать, что эта красотка намного гуманней той, которую я получил в самом начале двадцатого века от «боксеров» при штурме фортов Таку! Зато японская шимоза – не приведи бог под нее угодить, и осколки от ее разрывов острые, как рыболовные крючки.
Офицерскую палату навестил генерал Надаров:
– Господа выздоравливающие! Я, как начальник тыла армии, уполномочен сделать вам предложение. Сахалин еще остается в опасности, а в тамошних условиях возможна только партизанская война, и вам предлагается стать командирами партизанских отрядов. Неволить вас в этом решении никто не станет, дело тут чисто добровольное. Пожалуйста, решайте сами.
Один из очевидцев этой встречи писал: «Командировка при таких условиях казалась лестной. Решить вопрос, желаешь или нет, просили сразу же… в голове быстро роились мысли, соображения, вопросы. Хотелось принести большую пользу родине, манила и самостоятельность. Там, на Сахалине, быть может, можно больше и существеннее послужить любимой России…» Но большинство офицеров сразу же отказались от такой чести:
– Сахалин у нас превращен в помойную яму империи, куда сваливаются всякие отбросы общества, а посему я, честный русский офицер, отказываюсь сражаться за эту помойку!
Осталось лишь несколько добровольцев, желавших ехать на Сахалин, среди них оказался и капитан Жохов.
– А вам-то зачем? – удивился генерал Надаров.
– Я же корреспондент и потому всегда должен быть там, где меня никто не ждет. К тому же я лично знаком с сахалинским военным губернатором. Милый и симпатичный человек…
Вечером с чемоданами в руках офицеры долго блуждали в путанице рельсов, между эшелонами, поездами и множеством вагонов. Были вагоны-перевязочные, операционные, вагоны-изоляторы, вагоны-прачечные, вагоны-ледники, вагоны-рестораны и просто товарные теплушки, переполненные злющими маньчжурскими клопами. Наконец, офицеры втиснулись в роскошный вагон личного поезда княгини Зинаиды Юсуповой, который, мягко качнувшись на эластичных рессорах, медленно потащился к Амуру…
* * *
В штабе Приамурского военного округа (это уже в Хабаровске) «господам выздоравливающим» показали сверхсекретную инструкцию для партизанских отрядов на Сахалине. Жохов, как генштабист, был предельно возмущен:
– Зачем нам суют эту галиматью, составленную из примеров двенадцатого года? Сейчас двадцатый век, и условия партизанской борьбы станут совсем иными. Наконец, вы дали нам карты Сахалина, будто вырванные из гимназического учебника по географии, по ним не узнаешь ни характера гор на юге острова, ни проходимости рек… Где же простейшая триангуляция?
– Насчет триангуляции спросите на Сахалине.
– У кого спрашивать – у каторжников?..
Так офицеры впервые столкнулись с полным незнанием Сахалина и его условий. Все были образованные, все знали Францию и Германию, по газетам судили о Китае, Египте и Гватемале, а вот своих же окраин не ведали. С большим трудом они раздобыли в Хабаровске две книги о Сахалине – Чехова и Дорошевича, чтобы читать их в дороге. Однако были удивлены:
– Да в них один стон и скрежет зубовный…
По Амуру ходили тогда большие комфортабельные пароходы с громадными колесами на корме, отчего уссурийские жители называли их «силозадами». Офицеры разместились по каютам и, оглядывая речные пейзажи, поплыли в незнаемое. Чехова и Дорошевича читали вслух, комментируя прочитанное:
– Черт побери! Всякое мог думать, но чтобы на Сахалине был еще и музей – это превосходит всякую меру ожидания…
Поражала статистика: Россия ежегодно тратила на Сахалине полтора миллиона рублей, ничего взамен не получая, а японцы, не будучи хозяевами острова, зарабатывали с него миллионы.
– А куда же смотрела наша хваленая администрация?
– Успокойтесь, господа выздоравливающие! Администрация Сахалина на все смотрит через глазок тюремного карцера…
Каждый русский в те времена вспоминал о Сахалине с душевным содроганием, как о тяжкой неизлечимой болезни, ибо за всю жизнь не слыхал о нем ни одного путного слова. А теперь офицеры сами уплывали в эти презренные края, готовые защищать их до последней капли крови как важнейший рубеж.
– Хватит критики! – рассуждал Жохов. – Что вы, господа, так пылко охаиваете Сахалин? Вспомните «Железную дорогу» Некрасова, там ведь тоже была каторга, самая настоящая, только не маячили у насыпей конвоиры с оружием да не бренчали кандалы поверх онучей наших мужиков-землекопов. А разве лучше было в «Мертвом доме» Достоевского? Ей-ей, господа выздоравливающие, еще можно поспорить, где лучше отбывать срок – в одиночке «Крестов» и Шлиссельбурга или на каторге Сахалина…
Страшная таежная глухомань по берегам Амура вселяла тоску. Редко появится русское селение, где домашний скот заменяли тощие собаки, облаивающие каждый «силозад» с таким небывалым усердием, будто им за это выплачивали премиальные. Сами же поселенцы – тоже люди не первого сорта, и, когда их спрашивали, из каких губерний приехали на Амур, они отвечали:
– Какая там к бесу губерния! Мы свое уже отсахалинили, теперь по закону обязаны отсидеть срок на Амуре в лесу, чтобы потом далее ехать – домой к себе, на родину…
Постоянной оседлости не чувствовалось, каждый каторжанин, попадая сюда, хотел отсидеться подальше от начальства, всеми правдами и неправдами «зашибить деньгу», а потом смыться. По мнению сахалинцев, тут везде было плохо, и только в России все было великолепно, как в раю небесном.
– Позорный результат колонизации, – говорил Жохов. – Я верю, что, когда на Амуре появятся новые люди с идеалами добра и святости, местная жизнь станет неузнаваема…
В селе Софийске причалили к борту парохода с потушенными огнями, изнутри которого слышались вопли и сатанинский хохот, будто в трюмах этого «силозада» пытали грешников или развлекали людей комедиями. Жохов окликнул матроса:
– Что у вас там происходит?
– И-де? – спросил матрос, шлепая босыми пятками.
– Да у вас, у вас. Кто там орет и хохочет?
– Психи!
– Откуда они взялись?
– А мы с Сахалина притопали. Тамошний губернатор указал на время войны дом для умалишенных вывезти на материк, чтобы психи окаянные не мешали ему с японцами воевать…
Не спеша дотащились до Николаевска, который на ландкартах Российской империи именовался «крепостью». Но что было в этом амурском городишке от крепости – не понять. Может быть, оборону мощно укрепляли сонные офицеры гарнизона, которых никогда не видели с утра побритыми? А возле пристани торчали шесть речных миноносок; с их палуб матросы, выворачивая скулы в зевоте, ловили рыбок на удочки. Правда, город охранял устье Амура, для чего по берегам были расставлены пушки, но все равно сердце болезненно сжималось при виде этого «крепостного» убожества… Меж собою офицеры говорили:
– Неужели и на Сахалине такое же? Кошмар. Ужас.
В магазинах за пачку папирос просили рубль.
– Да вы что, или тронулись на Амуре?
– А за дешевыми папиросками езжай в Россию…
«Господа выздоравливающие» решили перед Сахалином помыться. Банщик, потерев спину, потребовал с Жохова три рубля.
– В Москве-то у Сандунова за полтинник потрут.
– А здесь вам не Москва, чтобы полтинником фасонить. Ежели станете кобениться, я мгновенно скандал устрою. У меня, чтобы вы знали, и кум в полиции служит… Я вам не какой-нибудь, я шесть лет на сахалинской параше отсидел!
– Жаль, что тебя не утопили в этой параше…
Из Николаевска отплыли на частной шхуне сахалинского негоцианта Бирича, бывшего уголовника, который, угодив на Сахалин, стал майданщиком, нажил тысячи, теперь проживал барином, владея на Сахалине домами и целой флотилией шхун. Бирич внушал офицерам не верить в дурные слухи о Сахалине:
– Это все бездельники придумали… писатели там разные! Читали мы галиматью ихнюю. Дай бог, чтобы в России такой «прижим» был, какая на Сахалине… свобода! На Сахалине только и жить хорошо человеку, ежели он умеет мозгой шевелить…
Бирич хвастал, что дочка его окончила гимназию Владивостока, теперь к ней посватался граф Кейзерлинг, который служит лейтенантом на броненосце в Порт-Артуре.
– И ничего! Даже графьям не зазорно с нашими каторжанами родниться. Вот приплывете на Сахалин, сами увидите.
* * *
Чиновник Слизов был первым, встреченным на пристани Александровска, и он даже развел руками перед Жоховым.
– Что я вижу! – последовало восклицание. – Сколько лет сахалиню, повидал приезжих с разными значками, университетскими и корпусов кадетских, но еще никогда не встречал человека со значком Академии русского Генерального штаба…
Ляпишев обрадовался прибытию офицеров с фронта, уже обстрелянных в боевой обстановке, в их приезде он хотел видеть добрый признак укрепления сахалинской обороны, и, конечно же, Ляпишев был искренно рад встретить капитана Жохова.
– Сергей Леонидович, – сказал он, – в гарнизоне немало темных людей, которых не мешало бы просветить. Мы же ничего не знаем о войне, не знаем, как воюют японцы, и было бы хорошо, если бы вы прочли в клубе лекцию, а?..
Вечером Жохов выступил перед офицерами гарнизона:
– Должен сказать, что на полях Маньчжурии мы встретили сильного и опасного противника. Япония почти брезгливо отмахнулась от опыта англо-бурской войны в Африке, самураев никак не соблазнила военная доктрина англичан, сводившаяся, по сути дела, не к подавлению врага, а лишь к обману его… Японская армия, напротив, освоила энергичный натиск стратегии германского фельдмаршала Мольтке Старшего – их впечатляли быстрые маневры, гибкие охваты с флангов. Наконец, японцы показали себя в этой войне xс нами прекрасными знатоками маскировки: можно пройти мимо японского солдата и даже не заметить его, полностью растворившегося в зелени гаоляна.
Жохов не скрывал от слушателей, что порядки японской армии достойны всяческого подражания:
– У них отсутствует генеральство за выслугу лет, как у нас, у них нет карьеризма, разъедающего нашу армию. В японской же армии ты можешь быть родным братом самого микадо, но, если не отличился личным примером в боевой обстановке, ничего не получишь. У японцев людей награждают только по истинным заслугам, а не «по блату», как это, к великому сожалению, случается в России… Еще, – сказал Жохов, – я хотел бы обратить внимание господ офицеров Сахалина на то, что все японцы – мастера шпионажа. Как в большом, так и в малом! Наша русская пресса уже не раз писала, что они любят шпионить даже за родственниками и друзьями, а репортеры токийских газет – это настоящие филеры. Если ночной вор крадется за добычей, он боится уже не полиции, а журналиста, следующего за ним с блокнотом. Если девица тайком спешит на свидание, репортер не сводит с нее глаз. Завтра в газетах будет опубликована ее биография, все в Японии узнают об ее кавалере: «Редакция газеты считает своим долгом напомнить родителям невесты, что избранник ее сердца уже второй год не может расплатиться с прачками за выстиранное белье…» После такой публикации жениху уже незачем назначать девице следующее свидание!..
На крыльце клуба к Жохову подошел штабс-капитан Быков.
– Как я вам завидую! – горячо сказал он.
– Завидуете… чему?
Быков показал на значок Академии Генштаба.
– Но это же не орден, – рассмеялся Жохов.
– В моих глазах, – отвечал Быков, – этот значок ценнее и выше всех орденов, ибо делает из офицера культурного человека, а многие из нас лишены самых простейших знаний…
Жохов догадался, что Быков давно служит на Сахалине, и он в осторожной форме стал выведывать у штабс-капитана: что ему известно о некоем ссыльнокаторжном Полынове?
Но Быков сразу замкнулся, весьма сухо ответив:
– С этим лучше обратиться к полицмейстеру…
Маслов встретил военного журналиста с чрезвычайным радушием. В вопросе же о Полынове, который повесился от неразделенной любви к горничной губернатора, полицмейстер охотно допускал и такой вариант, что Полынов никогда не вешался:
– Вы попали в страну чудес! Тут у нас полно всяческой экзотики. Сегодня один человек, а завтра уже другой. Возможно, что Полыновых вообще не было на Сахалине.
– Вот как?
– Но допускаю, что их было сразу два.
– И такое возможно?
– Конечно! Что вы хотите, если у меня на каторге три знаменитых разбойника и все трое зовутся одинаково, каждый из них называется Тенгиз-Амурат-Баба-Оглы-бей.
– Как же вы их различаете?
– Проще простого. Собрал всех трех вместе. Палач у меня всегда наготове. Разложил разбойников на лавке и давай накладывать печати казенные. Одному пять плетей, второму десять, а третьему пятнадцать. Теперь не отвертятся! Надо узнать, какой Тенгиз-Амурат провинился, палач суконкой его разотрет, а на спине красные полосы выступают: пять, десять, пятнадцать… Вы только мою фамилию не записывайте, – сказал полицмейстер Маслов, испугавшись блокнота в руках Жохова. – Я, знаете ли, в передовых людях хожу, даже реформы всякие приветствую, а моя жена изучает сочинения господина Боборыкина. Не дай бог, если в печати мое имя появится. Ведь тут все затравят меня… от зависти!
Маслов советовал Жохову посетить местный музей:
– Ну что там Лувр, где одни Мадонны с младенцами? Ну что там наш Эрмитаж, где и смотреть-то нечего, кроме баб, догола раздетых? Зато уж в нашем сахалинском музее такие экспонаты разложены, что ахнете от восторга… Такие плети, такие кандалы, такие рожи висят, каких нигде не увидите. Обязательно побывайте. Паче того, вход у нас бесплатный. Мы же не «глоты», чтобы последнюю копейку из бедных рвать…
16. Цензура этого не пропустит
Тюремная поэзия редко одаривала литературу шедеврами, и большая часть стихов пропала для нас в прошлом, тихо угаснув вместе с их безвестными авторами. Далекая от совершенства, сахалинская поэзия покоряла не совершенством формы, а лишь документальностью содержания… Вот как писал о Сахалине старый политкаторжанин И. И. Мейснер:
Позорный край, где царствует насилье,
Где долг и честь под плетью палача,
Где женский стыд лишь вызовет глумленье,
Остроты грязные и шутки подлеца.
Где вьюги вечный стон и звон цепей печальный,
Где жизнь унылая, как факел погребальный.
Несчастный край, где кровью сердце плачет,
Где морем слез насыщена земля,
Где все – печаль… печально ветер дышит!
Печальная, печальная страна.
Наше путешествие по музею сахалинской каторги, читатель, может быть только воображаемым, ибо этого музея давно не существует. Открытый в декабре 1895 года, музей в Александровске был основан политкаторжанами; они же были его первыми научными работниками и экскурсоводами. Перед зданием музея на деревянных стапелях, как большой корабль, завершивший трудное плавание, покоился громадный скелет кита, выброшенного однажды на берег свирепым штормом. А внутри музея – несколько комнат, но совсем нет публики, и печальный экскурсовод Вычегдов, увидев капитана Жохова, откровенно жаловался:
– Не идут к нам! Кому интересно, если все здесь собранное можно увидеть и в жизни. Наверное, необходимо время, чтобы сменилось несколько поколений, а тогда внуки и правнуки нынешних каторжан повалят в музей толпами, и каждый экспонат станет для них уникальной реликвией сахалинского прошлого…
В самом деле, интересно ли видеть фотографии знаменитых палачей, которые тебя пороли? Вряд ли вызовут приятные эмоции кандалы, которые ты сам таскал, или плети, рвавшие с твоей спины куски мяса так, что обнажались кости… Впрочем, устроители музея любовно обставили этнографический отдел, в художественных манекенах наглядно представив фигуры сахалинских аборигенов в национальных одеждах, предметы их примитивного быта. В банках со спиртом плавали диковинные рыбы, бусинками глаз глядели птичьи чучела. Здесь же можно было видеть химические колбы с образцами сахалинской нефти, куски каменного угля и даже крупицы золота сахалинского происхождения.
Сергей Леонидович удивленно спрашивал Вычегдова:
– Скажите, а зачем здесь лежат обрывок старой газеты, кусок грязной тряпки и даже оторванная от сапога подошва? Если это мусор, то почему его не вымели вон?
– Это игральные карты, – пояснил Вычегдов.
– Помилуйте, какие ж это карты?
– А вам не понять всей силы картежного азарта, который от безумной тоски овладевает каторжанами. Если отобрать у них карты, в дело идут самые неожиданные предметы. Однажды баржу с преступниками оторвало от берегов Сахалина и вынесло штормом в открытый океан. Когда же на пятые сутки их обнаружили, то арестантов застали в трюме за самодельными картами. Они даже не заметили, когда скрылись от них берега…
Безвестный скульптор-арестант талантливо слепил из глины целую композицию – каторжан, тащивших из тайги бревно. Эти согбенные фигуры людей в бушлатах хорошо «читались» среди коллекций пород дерева и бамбука. А сахалинский лопух, словно шатер, раскинулся под сводами музея, поражая воображение приезжих, не знакомых с гротескной природой Сахалина, которой свойственно пошутить причудами гигантомании. Жохов сказал:
– Если у вас такие лопухи, то страшно ходить под ними, чтобы не свалилась с них мошка – величиной с поросенка.
– А вы бы видели нашу крапиву! – ответил Вычегдов.
Среди множества фотографий убийц и душегубов, громил и аферистов выделялся снимок женщины с одутловатым, противным лицом, и трудно было поверить, что это знаменитая Сонька Золотая Ручка, когда-то дурившая богатых мужчин своей оригинальной красотой, выдавая себя за аристократку.
– Сволочь! – конкретно характеризовал ее Вычегдов. – Работала чаще всего по поездам, обирая доверчивых простаков. Когда ее судили в Москве, то вся публика ахнула, увидев судейский стол, заваленный золотом и бриллиантами, которые она наворовала. Здесь, на Сахалине, эта бабенка руководила самогоноварением, планировала грабежи с убийствами, но всегда выкручивалась, как змея, из любого дела. Не приведи господь, если потомки захотят увидеть в ней героиню… Это была сущая мерзавка, каких еще поискать надо!
Теперь на Сахалине немало различных музеев, но того, старого, самого ценного и уникального, нам уже не вернуть. Жаль! Ведь даже скелет кита по косточкам разобрали… А почему так случилось, читатель узнает на следующих страницах.
* * *
Капитан российского Генштаба и корреспондент газеты «Русский инвалид» покинул музей и прошел мимо кита, старательно пересчитав количество его ребер. Женский смех заставил Жохова обернуться, и он увидел симпатичную девушку в кокетливом костюме сестры милосердия, явно пошитом на заказ.
Это была Клавочка Челищева, сказавшая ему:
– Извините меня за неуместный смех. Но по вашему поведению я сразу догадалась, что вы человек на Сахалине новый. Никто из местных жителей китом не интересуется, к нему все давно привыкли, как горожане к уличным фонарям…
Удивительно быстро они познакомились, и подозрительно быстро Челищевой понравился молодцеватый капитан Жохов. Спору нет, Валерий Павлович Быков был замечательным человеком, Клавочка за многое оставалась ему благодарна, но в скромном служителе сахалинского гарнизона не было того блеска и той привлекательности, какими обладал столичный академист Генерального штаба Жохов, уже много видевший и много думавший. Вызвавшись проводить девушку, Сергей Леонидович, нисколько не рисуясь перед ней загадочным Печориным, сказал, что в его жизни, кажется, наступил… кризис:
– Который можно разрешить лишь отставкой, чтобы потом целиком посвятить себя только литературе.
– В каком же, простите, жанре?
Жохов, замедлив шаги, неожиданно признался:
– Я хотел бы дописывать чужие романы.
– Странное желание, – удивилась Клавочка.
– Совсем нет! Русские писатели, как я заметил, способны сочинить хороший роман, но они часто теряются, когда дело подходит к концу. Обычно их роман завершается поражением героя, а чаще всего поцелуем, который дарит ему героиня его сердца. Все это ерунда на постном масле! – решительно заявил Жохов. – Выйдя в отставку, я хотел бы завести подпольную контору по написанию окончаний романов. Уверен, моих способностей хватило бы на то, чтобы помочь несчастным авторам выпутаться из потемок сюжетного лабиринта. Мой герой не стал бы погибать и не стал бы целоваться с прекрасной героиней…
– Это забавно! – согласилась Клавочка.
– Да. Я придумывал бы такие окончания, что читатели, совсем обалдевшие, бегали бы по городу, крича: «Дайте мне сюда этого негодяя автора! Я его зарежу. Я не только зарежу писателя – я его съем с горчицей и хреном…»
– Но вы шутите, – даже обиделась Клавочка.
– Отнюдь! – возразил Жохов. – Шоколадный король Жорж Борман уже стоит на правильном пути. Он пустил в продажу граммофонные пластинки, сделанные из шоколада. Любая психопатка, заочно влюбленная в Фигнера или Собинова, может сначала прослушать их любовную арию, а потом завершить свой триумф поеданием пластинки с голосом любимого человека.
Клавочка Челищева прямо-таки вознегодовала:
– Вы просто смеетесь надо мною! Я вам поверю только в одном случае, если вы здесь же, не сходя с этого места, придумаете такой конец романа о сахалинской каторге, который бы до основания потряс меня своей неожиданностью.
Не успела она договорить, как Жохов воскликнул:
– Готово! Я уже придумал. Конец романа о сахалинской каторге таков: на Сахалине не будет никакой каторги.
Челищева с большим сомнением покачала головой.
– Вы опять не верите мне? Так слушайте, что я вам скажу: еще при Александре Первом, незадолго до восстания декабристов, в лучшем обществе лучших русских людей зародилась мысль – всем ехать на Сахалин, чтобы основать на этом диком острове свободную демократическую республику свободных людей… Что вы скажете мне на это, Клавдия Петровна?
– Цензура этого не пропустит, – вздохнула девушка.
– Согласен, что цензура этого не пропустит, – кивнул ей Жохов. – Но мы еще посмотрим, какой будет конец романа после нашей нечаянной встречи. На это не хватает даже моей фантазии…