9
Когда я пытаюсь выделить этапы в том беспрерывном потоке жизни, который проходил через меня до сегодняшнего дня, я понимаю, что окончательно стала другой, когда однажды после обеда Костанца пришла к нам в гости без дочек и прямо при маме, не первый уже день ходившей с распухшими глазами и покрасневшей физиономией – как она говорила, из-за ветра, ледяного ветра, который дул с моря и из-за которого дрожали оконные стекла и решетки балконов, – с суровым, пожелтевшим лицом вручила мне свой браслет из белого золота.
– Почему ты мне его даришь? – спросила я растерянно.
– Она его не дарит, – сказала мама, – она его тебе возвращает.
Костанца долго хватала воздух своим прекрасным ртом, прежде чем проговорить:
– Я думала, он мой, а на самом деле он твой.
Я не понимала, отказывалась понимать. Я предпочла поблагодарить и попыталась надеть браслет на руку, но не сумела. В полной тишине Костанца помогла мне дрожащими пальцами.
– Мне идет? – спросила я у мамы, напуская на себя легкомысленный вид.
– Да, – сказала она, даже не улыбнувшись, и вышла из комнаты, а вслед за ней вышла Костанца, которая с тех пор к нам больше не приходила.
Мариано тоже не показывался на виа Сан-Джакомо-деи-Капри, поэтому мы реже виделись с Анджелой и Идой. Поначалу мы перезванивались, ни одна из нас не понимала, что происходит. Дня за два до прихода Костанцы Анджела рассказала мне, что мой и ее отец поссорились у них дома. Поначалу все походило на обычный спор на их излюбленные темы – политика, марксизм, закат истории, экономика, государство, но потом они неожиданно вдрызг разругались. Мариано заорал: убирайся из моего дома, видеть тебя не хочу, а мой отец, внезапно скинув маску терпеливого друга, начал в ответ громко ругаться на диалекте. Анджела и Ида испугались, но никто не обращал на них внимания, даже Костанца, которая в какой-то момент заявила, что у нее больше нет сил слышать их вопли и она пойдет прогуляться. На что Мариано крикнул, тоже на диалекте: «Пошла вон, шлюха! Можешь не возвращаться!», а Костанца с такой силой хлопнула дверью, что та сразу распахнулась, – Мариано закрыл ее пинком, а отец снова открыл, побежав за Костанцей.
В следующие дни мы постоянно обсуждали по телефону эту ссору. Ни Анджела, ни Ида, ни я не понимали, почему марксизм и другие вопросы, которые наши родители увлеченно обсуждали еще до нашего рождения, внезапно создали такие проблемы. Вообще-то по разным причинам и они, и я знали об этой сцене куда больше, чем говорили друг другу. К примеру, мы догадывались, что дело было не столько в марксизме, сколько в сексе, но не в том сексе, который вызывал наше любопытство и неизменно нас занимал: мы чувствовали, что совершенно неожиданно в нашу жизнь ворвался секс некрасивый, отвратительный, – мы смутно догадывались, что речь идет не о наших телах, не о телах наших ровесников, актеров или певцов, а о телах наших родителей. Секс – воображала я – соединил их как что-то липкое, мерзкое, совсем не похожее на то, о чем они сами нам рассказывали, занимаясь половым воспитанием. Слова, которые кричали друг другу Мариано и мой отец, по мнению Иды, походили на судорожное харканье, на слизь, заляпывавшую все вокруг и, в особенности, наши сокровенные желания. Наверное, поэтому мои подруги – прежде охотно болтавшие о Тонино, Коррадо и о том, чем они им нравились, – погрустнели и стали уходить от разговоров о сексе. Я же, увы, знала куда больше о тайных связях между нашими семьями, чем Анджела и Ида, мне стоило невероятных усилий не думать о том, что происходит между отцом, мамой, Мариано и Костанцей; я страшно устала. Поэтому я первая замкнулась и отказалась от телефонных откровений. Наверное, я сильнее Анджелы и Иды чувствовала, что одно опрометчиво сказанное слово способно проложить путь опасным событиям, которые произойдут на самом деле.
На этом этапе вранье и молитвы стали частью моей повседневной жизни, они опять меня выручали. Врала я по большей части самой себе. Я была несчастлива, но в школе и дома изображала чрезмерную веселость. Утром я видела маму с таким лицом, словно ее черты скоро совсем размоются: кроме носа, все на нем было пунцовым, искаженным безутешным горем, – я же задорно говорила ей: «Ты сегодня чудесно выглядишь!» Что до отца – который, открыв глаза, уже не хватался за книги, а ни свет ни заря отправлялся на работу, чтобы вернуться вечером бледным, с потухшими глазами, – то я постоянно подсовывала ему школьные задания, хотя они вовсе не были трудными, делая вид, будто не замечаю, что мыслями он далеко и ему совсем не хочется мне помогать.
Одновременно, хотя я по-прежнему не верила в Бога, я молилась так, словно стала верующей. Господи, – просила я – сделай так, чтобы отец с Мариано и вправду поссорились из-за марксизма и конца истории, сделай так, чтобы это произошло не из-за того, что Виттория позвонила отцу и передала ему все, что я ей рассказала! Поначалу мне казалось, что Господь и на этот раз услышал меня. Насколько я знала, это Мариано набросился на отца, а не наоборот, как было бы, если бы Виттория повела себя как доносчица и пересказала все, что, в свою очередь, донесла ей я. Однако вскоре я сообразила, что здесь что-то не сходится. Почему отец ругал Мариано на диалекте, он ведь почти никогда на нем не говорил? Почему Костанца ушла из дома, хлопнув дверью? Почему за ней побежал мой отец, а не ее собственный муж?
Со своей безудержной ложью, со своими молитвами я жила в постоянном страхе. Наверняка Виттория обо всем рассказала отцу, и он помчался домой к Мариано выяснять отношения. Из-за этой ссоры Костанца обнаружила, что ее муж под столом стискивал лодыжками мамину ногу, и в свою очередь закатила сцену. Наверняка все так и было. Но почему Мариано крикнул жене, пока она в отчаянье уходила из квартиры на виа Чимароза: «Пошла вон, шлюха! Можешь не возвращаться!»? И почему за ней побежал мой отец?
Я чувствовала, что от меня что-то ускользает – что-то, во что я недолго всматриваюсь, чтобы разглядеть суть, а потом, как только суть выходит на поверхность, отступаю назад. В такие минуты я вновь и вновь возвращалась к самому непонятному: визит Костанцы после ссоры Мариано с отцом, мамино лицо – такое измученное, ее покрасневшие глаза, взгляд, которым мама словно приказывала старинной подруге – той, кому она всю жизнь смотрела в рот; раскаивающийся вид Костанцы и то, с какой грустью она подарила мне браслет, а мама уточнила – это не подарок, тебе возвращают то, что по праву тебе принадлежит; дрожащие руки мамы Анджелы и Иды, когда она помогала мне надеть браслет, которым так дорожила, сам браслет, который я теперь носила, не снимая. Увы, обо всех событиях, произошедших у меня в комнате, о плотной паутине взглядов, жестов и слов вокруг украшения, которое безо всяких объяснений мне вручили, объявив, что оно мое, – обо всем этом я знала намного больше, чем готова была признаться даже себе. Поэтому я молилась, особенно по ночам, просыпаясь в страхе из-за того, что, как мне казалось, уже происходит. Господи, шептала я, Господи, я знаю, это я во всем виновата, не надо было мне знакомиться с Витторией, не надо было идти против воли родителей, но раз это уже случилось, исправь все, пожалуйста. Я надеялась, что Господь так и сделает, потому что иначе все рухнет. Виа Сан-Джакомо-деи-Капри съедет вниз, в Вомеро, а Вомеро – на остальной город, и тогда весь Неаполь утонет в море.
В темноте я умирала от тревоги и страха. У меня так скручивало живот, что посреди ночи я шла в ванную, меня тошнило. Я нарочно шумела, в голове и груди теснились болезненно острые чувства, причинявшие мне глубокие страдания, я надеялась, что родители придут и помогут мне. Однако этого не происходило. Но ведь они не спали, напротив их спальни темноту прорезала полоска света. Я делала вывод, что они больше не хотят возиться со мной и потому никогда, ни за что не прервут свой тихий ночной разговор. Порой монотонный гул разбивался неожиданным всплеском – слог, короткое слово, произнесенное мамой, звучали, как скрип ножа по стеклу, голос отца раздавался отдаленным раскатом грома. Утром я видела, что они совершенно разбиты. Мы молча завтракали, не поднимая глаз, выносить это не было сил. Я молилась: «Господи, хватит, пусть что-нибудь произойдет, что угодно, хорошее или плохое – неважно. Например, я умру, это их встряхнет, они помирятся, а потом сделай так, чтобы я ожила в семье, где все снова счастливы».
Как-то в воскресенье, во время обеда, копившаяся во мне разрушительная энергия внезапно захлестнула мою голову, развязала мне язык. Я весело сказала, показывая браслет:
– Папа, ведь это мне тетя Виттория подарила, правда?
Мама глотнула вина, отец, не отрывая глаз от тарелки, сказал:
– В некотором смысле да.
– А зачем ты отдал его Костанце?
На этот раз отец поднял глаза, пристально и холодно взглянул на меня, но ничего не ответил.
– Говори! – велела мама, но он не послушался. Тогда она почти выкрикнула:
– У твоего отца уже пятнадцать лет есть другая жена!
Мамино лицо пошло красными пятнами, в глазах сквозило отчаянье. Я поняла, что сказанное кажется ей чем-то страшным, она уже жалеет о том, что раскрыла рот. Но я не удивилась, да и вина отца не показалась мне тяжкой, наоборот, у меня было чувство, будто я всегда это знала, на мгновение я даже подумала, что все еще можно уладить. Раз это продолжалось пятнадцать лет, значит, может продолжаться вечно, главное, чтобы мы трое сказали «ну и ладно» и в доме вновь воцарился покой: мама у себя в комнате, папа в кабинете, все те же собрания, те же книги. Поэтому, словно желая им помочь и сделать шаг к примирению, я сказала маме:
– Но ведь и у тебя есть другой муж.
Побледнев, мама пробормотала:
– Неправда, клянусь тебе, это неправда.
Она так отчаянно это отрицала, что я – видимо, оттого, что мне было слишком больно – принялась повторять тоненьким голоском «клянусь, клянусь», а потом прыснула от смеха. Прыснула, сама того не желая, – но увидела, как глаза отца вспыхнули возмущением, и испугалась, мне стало стыдно. Надо было ему объяснить: «Папа, я смеялась не по-настоящему, это вышло само, так бывает, недавно я видела такое у одного парня, Розарио Сардженте». Но смех не исчез, он только сменился ледяной улыбкой; я чувствовала, что улыбаюсь, и ничего не могла с этим поделать.
Отец медленно поднялся и вышел из-за стола.
– Куда ты? – встревожилась мама.
– Спать, – ответил он.
Было два часа дня, обычно в это время, особенно по воскресеньям или когда ему не нужно было в лицей, отец закрывался в кабинете и работал до самого ужина. Он громко зевнул, показывая, что на самом деле хочет спать. Мама сказала:
– Я тоже лягу.
Он покачал головой, и мы обе прочли у него на лице, что теперь ему неприятно, как прежде, лежать с ней в одной постели. Прежде чем выйти из кухни, он сказал мне таким тоном, будто сдается, – с отцом это случалось редко:
– Ничего не поделать, Джованна, ты просто копия моей сестры.