Я ненавижу житейские праздники с их пустыми хлопотами, со смрадом подгоревшего мяса и лука, с каким-то животным возбуждением гостей и предвкушением большой жратвы. Я не люблю бессмысленных тостов, звона стекла, звука поглощаемой водки с последующим корябаньем вилкой по тарелке. Не выношу взрывов хохота, бессвязных разговоров, которые постепенно перерастают в бестолковый ор, когда каждый судачит о своем, не слушая другого. Все это обычно заканчивается отчаянно-бесовскими плясками с приправой из дружеских разборок и легкой дракой до первого подбитого глаза.
Может быть, эта нелюбовь тоже родом из детства.
Мне было пять лет, когда я сам научился играть на маленькой гармошке, отчего невольно стал первым парнем на деревне, поскольку других музыкантов в округе не было. На любой праздник взрослые всегда тащили меня в центр круга, велели играть что-нибудь повеселее, а потом тыкали желтыми от самосада пальцами прямо в лицо, дышали перегаром и заплетающимися языками хвалили:
«Молодец! Сыграй еще!..»
Я любил музыку, мог целыми днями извлекать из своего инструмента незамысловатые мелодии, которые слышал по радио. Они уносили меня в какой-то другой, возвышенный мир, где обитает красота и нет грубости, пошлости, злости.
Но праздничные «концерты» доводили меня до исступления. Задолго до них к горлу подступала нечеловеческая тоска. Тогда я ненавидел гармонь, слышать не мог ее звуки. А еще меня коробило то, что приходилось находиться в центре внимания и получать от пьяной публики дешевые комплименты.
Я и теперь не люблю похвалы. Ведь птица не требует аплодисментов, заливаясь на утренней заре; и таежной лилии не нужен подиум, чтобы показать окружающим деревьям свои наряды. Настоящая, естественная красота целомудренна, застенчива, скрытна, тиха. Все, что ярко и пестро в природе, – хищно и ядовито. Цивилизация выбирает агрессию и яд, от которого она рано или поздно захлебнется и погибнет…
Церкви в наших местах никогда не было, не успели построить. Весь наш род перебрался сюда только перед революцией 1917 года. Но старики старались хранить свою веру, правда, изрядно приправленную суеверием и язычеством.
Я всегда знал, что есть Бог и ангелы, но существуют также лешие, домовые, упыри, которые стараются делать людям всякие пакости – сбивают охотника или грибника с пути в тайге, нагоняют на людей и скотину страх и порчу, сеют срамные мысли в голове и тому подобное. Эти знания мне внушила моя бабушка.
В углу нашей горницы висели бумажные образки Спаса, Николая Угодника и еще почему-то большая фотография Гагарина. Причем Гагарина я считал среди этой троицы главным, ведь у него на орденской ленте было множество всяких звезд, медалей и крестов. Старичок Никола был мне симпатичен, хотя у него было всего два креста на плечах. Ну а Спаситель – слишком прост, без всяких регалий…
На Рождество мы всегда колядовали: выворачивали тулупы мехом наружу, лица мазали сажей, надували мочевой пузырь свиньи или быка, набивали его горохом, высушивали, так что получался дивный бубен, который звучал в тихой зимней ночи, словно выстрелы картечью. Если добавить к этому медные тазы, в которые мы бренчали, разные свиристелки, деревянные ложки, баклуши, то получался неплохой шаманский оркестр, который, правда, мало соответствовал светлому празднику.
На Крещение многие деревенские жители, изрядно выпив водки, лезли купаться в прорубь. А поскольку морозы в январе достигали иногда ниже сорока градусов, это было немалым подвигом.
На Пасху, естественно, пекли куличи, красили яйца, которые потом катали с горки, загадывая свои заветные желания.
Чего они желали?..
Бо́льшая же часть населения отличалась примитивным безбожием, впрочем, как и у старообрядцев, которые жили в соседней деревне вверх по течению.
Староверы поселились здесь значительно раньше нас, еще во времена Петра Первого, и за время, истекшее с тех пор, они совершенно утратили смысл своей веры. У них осталась только твердая убежденность в том, что во всех бедах, которые случались раньше и до сего дня случаются на нашей планете, виноваты мы, никониане, а посему с нами негоже есть и пить из одной посуды.
Были среди них дырники, ставившие дома углом на восток. Они сверлили в углу дырку и поклонялись свету, который проникал через нее. Были хмелевцы, русская разновидность дионисийцев. Они пили хмельные напитки и искренне почитали хмель за священное растение. Немногим отличались от них и тополевцы, которые называли тополь священным деревом только лишь потому, что он в свое время роняет «святость», то есть мерзкий свой пух, от которого летом так страдают астматики.
Были у нас, конечно, настоящие подвижники. Очень смутно, но все же помню монахиню Ольгу. Она прожила с мужем после свадьбы всего один день, 22 июня 1941 года. 23-го его забрали, и вскоре он погиб. Ольга (не знаю ее мирского имени) приняла монашество от ссыльного епископа, чтобы навсегда остаться верной своему возлюбленному. Ее выселили из наших мест во времена хрущевских гонений за то, что она, из-за отсутствия священника, дерзала крестить младенцев.
Был еще брат моей бабушки, инок Николай, или как все его звали, Коля-богомол. Он принял постриг во время войны. Случилось так, что прадед мой, Степан, который в Первую мировую был в немецком плену вместе с Тухачевским, в 1937 году был посажен в лагерь как раз за связь с опальным маршалом (хотя такой связи, конечно, не было). А его старший сын Денис пропал без вести вскоре после начала войны. Все четыре года от них не было ни слуху ни духу. Родным оставалось только молиться и надеяться на чудо.
И вот прабабка Александра, женщина суровая, с твердым характером, всех оставшихся детей и родственников каждую ночь заставляла становиться на молитву. И это после 18-часового рабочего дня.
Ее сын Николай был посвящен в рясофор кем-то из ссыльных священномонахов для того, чтобы совершать «сугубую молитву» о пропавших без вести.
Я не знаю, его ли молитвы помогли или стечение обстоятельств, но и прадед Степан, и дядя Денис каждый в свой срок возвратились домой.
Дядя Денис прошел 17 немецких концлагерей плюс сталинский фильтрационный, а дед Степан, в придачу к Первой мировой и гражданской, успел повоевать еще в штрафных батальонах во время финской и отечественной. Правда, по возрасту (ему было далеко за 50) служил не на передовой, а конюхом в тылу где-то в Карелии.