Книга: Происхождение всех вещей
Назад: Глава двадцать восьмая
Дальше: Глава тридцатая

Глава двадцать девятая

Прошло пять лет.
Для Альмы Уиттакер то были счастливые годы, и почему должно было быть иначе? У нее был дом (дядя тут же велел ей переехать в дом ван Девендеров), семья (четверо сыновей ее дяди, их чудесные жены и целый выводок подрастающих детей), возможность регулярно переписываться с Пруденс и Ханнеке, так и жившими в Филадельфии, и довольно ответственный пост в ботаническом саду «Хортус». Официально она именовалась Curator van Mossen — куратором мхов. Ей выделили собственный кабинет в симпатичном здании всего в двух шагах от резиденции ван Девендеров. Она послала за всеми своими старыми книгами и заметками, хранившимися в каретном флигеле в Филадельфии, и за своим гербарием, и неделя, когда их наконец привезли и она смогла их распаковать, стала для нее настоящим праздником. (На дне одного из сундуков она нашла все свои старые непристойные книги и решила оставить их как напоминание о прошлом, хоть и была уже слишком стара для подобных вещей.)
В «Хортусе» Альме назначили приличное жалованье — первое в ее жизни, — и у нее появился общий с директором отделения микологии и куратором папоротников ассистент (который со временем стал ее близким другом). Она зарекомендовала себя не только как блестящий систематик, но и как чудесная кузина — все ван Девендеры считали ее настоящим приобретением как для «Хортуса», так и для семьи; впрочем, сад и ван Девендеры давно уже слились в одно целое.
Дядя Альмы выделил ей маленький тенистый уголок в большой пальмовой оранжерее и предложил сделать постоянную экспозицию под названием «Пещера мхов». Это было сложное задание, но выполнять его было таким удовольствием! Мхи любили расти лишь там, где появились на свет, и Альме стоило немалого труда создать искусственные условия, со всей точностью повторяющие природные, чтобы ее колонии разрастались в неволе (определенная влажность, правильное сочетание света и тени, особый сорт известняка в качестве субстрата). Однако ей это удалось, и вскоре пещера заполнилась образцами мха со всего света. Работы по поддержанию этой экспозиции ей хватило бы на всю жизнь, ведь пещеру требовалось постоянно опрыскивать (для этого у Альмы были паровые машины), охлаждать при помощи особых стен с теплоизоляцией и никогда не подвергать воздействию прямых солнечных лучей. Приходилось бороться и с агрессивными быстрорастущими мхами, чтобы у более редких и миниатюрных видов тоже была возможности расти. Альма читала о японских монахах, которые ухаживали за своими садами из мха, прореживая их маленькими щипчиками, и вскоре тоже переняла этот метод. Каждое утро ее можно было встретить в пещере мхов, где при свете шахтерского фонаря она кончиками своих тонких стальных щипцов один за другим выдергивала внедрившиеся на чужую территорию растения.
Пещера мхов стала в «Хортусе» местом популярным, но лишь у определенного типа людей — у тех, кого притягивали прохладный сумрак, тишина и размышления. (Другими словами, у тех, кого не интересовали яркие цветы, огромные клумбы с лилиями и толпы шумных людей.) Альма любила сидеть в уголке пещеры и наблюдать за тем, как такие люди попадали в созданный ею мир. Она видела, как они гладят пушистый мох, и их лица разглаживаются, а напряжение уходит. Она понимала этих молчаливых людей.
За эти годы Альма также провела немало времени, работая над своей теорией обусловленных соперничеством мутаций. Ее дядя Дис уговаривал ее напечатать работу с тех самых пор, как прочел ее после приезда Альмы в 1854 году, но Альма и тогда не согласилась, и теперь не соглашалась. Мало того, она запрещала ему обсуждать ее теорию с кем бы то ни было. Ее нежелание публиковаться не вызывало у доброго дядюшки Диса ничего, кроме раздражения, ведь он верил, что теория Альмы не только важна, но и, по-видимому, верна — и потому должна увидеть свет. Он обвинял ее в чрезмерной робости, в нерешительности. И особенно осуждал за то, что ее страшит недовольство религиозных деятелей, которого не миновать, случись ей обнародовать свои идеи о непрерывном творении и трансмутации видов.
— Тебе просто не хватает мужества прослыть богоубийцей, — заметил дядя, добрый протестант, за всю свою жизнь не пропустивший ни одной воскресной службы. — Ну же, Альма, чего ты боишься? Покажи, что в тебе есть отцовская дерзость, дитя! Ступай, и пусть тебя боится весь мир! Пусть на тебя набросится вся эта собачья свора, если уж этого не избежать. «Хортус» защитит тебя! Мы можем даже сами опубликовать твою работу!
Но Альма колебалась с публикацией своего трактата не потому, что боялась церкви; она колебалась потому, что была глубоко убеждена — ее теория пока еще не совсем неопровержима с научной точки зрения. Дело в том, что в ее логике была одна прореха, и она понятия не имела, как ее ликвидировать. Альма была перфекционисткой и жутким педантом и в жизни не позволила бы себе напечатать теорию, имеющую изъяны. Она не боялась оскорбить церковь, о чем часто повторяла дяде; она боялась нанести оскорбление тому, что было для нее куда более сокровенным, чем религия, — здравому смыслу. Альма не могла, как ни билась, понять, какие же эволюционные преимущества дают альтруизм и самопожертвование. Если мир природы действительно был местом, где шла жестокая и непрекращающаяся борьба за жизнь, как казалось на первый взгляд, и победа над соперником являлась ключом к доминированию, адаптации и выживанию, то как увязать со всем этим таких людей, как сестра Альмы, Пруденс?
Одно упоминание имени Пруденс в связи с теорией мутаций вызывало у ее дяди недовольное ворчание.
— Только не это! — говорил он и дергал себя за бороду. — Никто никогда не слышал о твоей Пруденс, Альма! И всем все равно!
Но Альме было не все равно, и «парадокс Пруденс», как она со временем стала его называть, причинял ей немалое беспокойство, поскольку из-за него вся ее теория грозила рассыпаться по швам. Вероятно, он так тревожил ее, потому что был связан с очень личными переживаниями. Ведь именно Альма была тем самым человеком, ради чьего блага Пруденс пошла на самопожертвование, и Альма об этом никогда не забывала: почти сорок лет назад Пруденс Уиттакер отказалась от своей единственной настоящей любви — Джорджа Хоукса, — надеясь на то, что Джордж женится на Альме и она, Альма, в этом браке будет счастлива. То, что жертва Пруденс оказалась абсолютно бесполезной, не преуменьшало степени ее благородства.
Зачем человеку идти на такое?
Альма могла ответить на этот вопрос с точки зрения морали (потому что Пруденс была добра и бескорыстна), но не могла ответить на него с точки зрения биологии (зачем доброта и бескорыстие вообще существуют в мире?). Альма прекрасно понимала, почему ее дядя принимался терзать свою бородку каждый раз, когда она упоминала Пруденс. Она понимала, что в масштабе человеческой и естественной истории печальный маленький любовный треугольник — Пруденс, Джордж и она — так незначителен, что почти абсурдно вовсе вспоминать о нем (да еще в рамках научной дискуссии, ни больше ни меньше), но все же этот вопрос не давал ей покоя.
Ну зачем человеку так поступать?
Стоило Альме подумать о Пруденс, как она вынуждена была снова и снова задавать себе этот вопрос, и стоило ей его задать, как теория обусловленных соперничеством мутаций рассыпалась в прах. Ибо Пруденс Уиттакер-Диксон была отнюдь не единственным примером самопожертвования. Но зачем людям делать что-то, что не в их интересах? Она могла довольно убедительно обосновать, зачем, скажем, матери идут на жертву ради своих детей (поскольку сохранение жизни потомства является первостепенной задачей для продолжения рода), но не могла объяснить, для чего солдат бросается на штыки, чтобы уберечь раненого товарища. Как этот поступок будет способствовать продолжению рода покойного? Никак — своим самопожертвованием погибший солдат устранился из конкурентной борьбы за жизнь на Земле, которая является неотъемлемой частью существования, и таким образом лишил себя шансов на победу или доминирование.
Не могла Альма объяснить и того, почему голодающий узник делится пищей с сокамерником.
Не могла она объяснить и того, зачем женщина бросается в канал, чтобы спасти младенца, который был даже не ее ребенком, и сама тонет — это недавно произошло совсем рядом, на соседней с «Хортусом» улице.
Альма не знала, повела бы она себя столь же благородно, окажись она перед таким выбором, однако другие люди, несомненно, именно так и поступали, причем на каждом шагу. Альма ни капельки не сомневалась, что ее сестра (или преподобный Уэллс из залива Матавай — еще один пример невероятной доброты) не колеблясь бы отказалась от еды, если бы от этого зависела жизнь другого человека, и без всяких колебаний могла бы погибнуть или покалечиться, чтобы спасти чужого ребенка — или даже чужого кота!
Мало того, в мире природы не было аналогов подобным крайним примерам человеческого самопожертвования — по крайней мере, насколько ей было известно. Да, безусловно, в пчелином рою, волчьей стае, птичьей стае и даже в колонии мхов отдельные особи порой жертвовали собой ради общего блага. Однако эти жертвы действительно шли на пользу всей стае или колонии, и потому их можно было объяснить. Но никто никогда не видел волка, который пытался бы спасти жизнь пчелы. Никто никогда не видел стебель мха, который предпочел бы умереть по своей воле, намеренно отдав свой драгоценный запас воды муравью просто по доброте душевной!
Это и были те самые аргументы, что так раздражали ее дядю, когда они с ним засиживались допоздна в гостиной, год за годом пытаясь найти ответ на этот вопрос. Настала весна 1858 года, а они все еще спорили.
— Нельзя же так зацикливаться на мелочах, — говорил Дис. — Напечатай труд в том виде, как есть.
— Как же мне не зацикливаться, дядя, — с улыбкой отвечала Альма. — Не забывай — я унаследовала материнский ум.
— Опубликуй работу, Альма, — повторял он. — Пусть весь мир спорит, зато мы отдохнем от этих утомительных баталий.
Но она была непреклонна.
— Если даже я вижу нестыковки в своих рассуждениях, то другие точно увидят, и тогда никто не примет меня всерьез. Если моя теория мутаций действительно верна, она должна быть верна для всего мира природы, и для людей в том числе.
— А ты сделай для людей особую оговорку, — предложил как-то дядя, пожав плечами. — Аристотель же сделал.
— Но это же не великая цепь бытия, дядя. Этические и философские рассуждения меня не интересуют; меня интересует универсальная биологическая теория. Законы природы не допускают особых оговорок, иначе они не были бы законами. Ведь сам посуди, дядя, в законе о силе притяжения для Пруденс нет особой оговорки. Вот и в теории мутаций для нее не должно быть оговорок, если эта теория действительно верна. Если же эта теория на Пруденс не распространяется, значит, она неверна.
— Сила притяжения? — Дядя закатил глаза. — Боже, девочка, да ты сама себя послушай. Теперь ты хочешь быть Ньютоном!
— Я хочу оказаться права, — поправила его Альма.
Спору нет, Альме самой хотелось опубликовать свою работу, но загадка благородства ее сестры (и следовательно, благородства всех людей) была настолько противоречивой, что вынуждала ее бездействовать. Порой, отбросив серьезность, Альма находила этот парадокс почти комичным. Ведь все ее юные годы Пруденс воспринималась ею как большая проблема, и даже сейчас, когда Альма научилась любить, ценить и уважать свою сестру всем сердцем, Пруденс по-прежнему оставалась для нее проблемой.
— Иногда мне кажется, что лучше бы я вообще больше не слышал имени Пруденс в своем доме, — заявил как-то дядя Дис. — Хватит с меня этой Пруденс.
— Тогда объясни, — не унималась Альма, — зачем она усыновляет осиротевших детей негритянских рабов? Зачем отдает бедным все, что у нее есть? Какое преимущество это ей дает? Какая польза от этого ее детям или ее роду? Объясни!
— Это дает ей преимущество, Альма, потому что она христианская великомученица и ей нравится время от времени чувствовать себя распятой на кресте — видимо, ее это поднимает в собственных глазах. Мне хорошо известен такой тип людей, моя милая. В свои годы и ты, поди, успела понять, что в мире есть люди, которым помощь ближнему, самопожертвование и собственные мучения так же в радость, как иным разбой, насилие и убийство. Такие занудные экземпляры редко встречаются, но все же существуют.
— Но тут мы снова подходим к сути проблемы, — парировала Альма. — Ведь если моя теория верна, этой свойственной лишь людям тяги к бескорыстному служению — между членами одной семьи, незнакомцами, людьми и некоторыми животными — вообще не должно существовать! Не забывай, дядя, мой трактат не называется «теорией о том, как приятно жертвовать собой».
— Опубликуй работу, Альма, — устало проговорил Дис. — Твоя теория — прекрасный научный труд в том виде, в каком есть. Опубликуй ее, и пусть над этой дилеммой бьется весь мир.
— Я не могу ее опубликовать, — уперлась Альма, — пока там не над чем будет биться.
Таким образом, разговор этот вернулся к своему началу и закончился, как всегда, тем же досадным тупиком. Дядя Дис взглянул на Роджера, свернувшегося калачиком у него на коленях, и проговорил:
— Ты бы спас меня, если бы я тонул в канале, правда, дружок?
В ответ Роджер замахал тем, что было у него вместо хвоста, выражая свое полное согласие.
И Альма должна была признать: Роджер, пожалуй, действительно бы спас дядю Диса, если бы тот тонул в канале, или очутился запертым в горящем доме, или голодал в тюрьме, или лежал бы под руинами обрушившегося здания. А Дис сделал бы то же для него. Любовь, мгновенно возникшая между дядей Дисом и Роджером, оказалась долговечной. С той самой минуты, как они встретились, их никогда не видели порознь — старика и его пса. После своего приезда в Амстердам четырьмя годами ранее Роджер очень быстро дал Альме понять, что он больше не ее пес, что на самом деле он никогда не был ее псом или псом Амброуза, а все это время был собакой дяди Диса — такова уж была его судьба, ничего не попишешь. Тот факт, что родился Роджер на далеком Таити, а Дис ван Девендер жил в Голландии, по мнению Роджера, видимо, являлся результатом прискорбной бюрократической ошибки, которая теперь, к счастью, была исправлена.
Что касается роли Альмы в жизни Роджера, то, очевидно, она была для него лишь удобным курьером, ответственным за перевозку нервной маленькой рыжей собачки через полмира, чтобы человек и пес наконец воссоединились в вечной и преданной любви, как и должно было случиться.
В вечной и преданной любви.
Но почему?
Роджер был еще одной фигурой, которую Альма совсем не понимала.
Их было двое — Роджер и Пруденс.
* * *
Пришло лето 1858 года, а с ним и внезапная череда смертей. Началось все в последний день июня, когда Альма получила письмо от своей сестры Пруденс из Филадельфии — ужасный перечень прискорбных известий.
«Мне надо сообщить тебе о трех смертях, — предупреждала Пруденс в первой же строке. — Полагаю, сестра, тебе лучше сесть, прежде чем читать дальше».
Альма садиться не стала. Читая грустное письмо из далекой Филадельфии, она стояла в проеме прекрасного дома ван Девендеров на Плантаге-Парклаан, и руки ее тряслись от горя.
Во-первых, сообщала Пруденс, в возрасте восьмидесяти семи лет скончалась Ханнеке де Гроот. Старая домоправительница умерла в своих покоях в погребе «Белых акров». По всей видимости, умерла она во сне и не страдала.
«Не возьму в толк, как мы будем жить без нее, — писала Пруденс. Полагаю, нет надобности напоминать тебе, сколько добра и пользы она принесла этому дому. Она была мне как вторая мать, и знаю, что и тебе тоже».
Но едва обнаружили тело Ханнеке, как в «Белые акры» прибыл посыльный с сообщением от Джорджа Хоукса. Тот писал, что Ретта, которую «за эти годы безумие преобразило до неузнаваемости», скончалась в своей палате в приюте для умалишенных «Керкбрайд».
Пруденс писала: «Трудно сказать, что достойно более горестных сожалений: смерть Ретты или печальные обстоятельства ее жизни. Я пытаюсь вспомнить прежнюю Ретту, ту, какой она была, когда мы были юными подругами, веселыми и беззаботными. Но мне уже с трудом удается представить ее девочкой. Мне с трудом удается вспомнить, какой она была, прежде чем ее разум помутился… но это было так давно, как я уже сказала, и мы были так молоды».
Далее следовала самая шокирующая весть. Всего через два дня после смерти Ретты, докладывала Пруденс, умер Джордж Хоукс. Он только что вернулся из приюта «Керкбрайд», где давал распоряжения по поводу похорон жены, и упал на улице у входа в свою типографию. Ему было шестьдесят семь лет.
«Прошу прощения, что у меня ушло больше недели, чтобы написать это грустное письмо, — заключала Пруденс, — однако в голове моей было слишком много печальных мыслей, и мне было трудно взяться за перо. Мне не хватает сил осмыслить происшедшее. Все мы глубоко потрясены. Вероятно, я откладывала написание этого письма так долго, потому что думала — пусть еще день моя несчастная сестра проживет без этих новостей, пусть еще день не придется ей нести их груз. Выискивая в сердце крупинки утешения, чтобы поделиться ими с тобой, я с трудом их нахожу. Мне и себя нечем утешить. Пусть Господь примет их и убережет. Не знаю, что еще сказать, прошу, прости меня. В школе все хорошо. Ученики делают успехи. Мистер Диксон и дети шлют тебе заверения в крепкой любви. С наилучшими пожеланиями, Пруденс».
Дочитав письмо, Альма села и положила его рядом.
Ханнеке, Ретта, Джордж — всех троих не стало, как по мановению руки.
Эти три человека составляли половину всех людей, повлиявших на формирование характера Альмы. Остальными были Генри, Беатрикс и Пруденс. Теперь все умерли, кроме Пруденс.
— Бедняжка Пруденс, — вслух пробормотала Альма.
Бедняжка Пруденс — теперь она потеряла Джорджа Хоукса навсегда. Разумеется, Пруденс потеряла его давно, но теперь ей пришлось сделать это снова, на этот раз безвозвратно. Пруденс никогда не переставала любить Джорджа, а он не переставал любить ее — по крайней мере, так Альме сказала Ханнеке. Но видимо, Джордж счел своей обязанностью последовать за Реттой в могилу, навеки связанный с судьбой своей несчастной маленькой жены, которую никогда не любил. Все возможности, что были у них в юности, — все растрачено впустую. Бывают времена, когда трагизм этого мира становится выносить почти невозможно, а разбитое сердце — самое безжалостное испытание из всех.
Первой инстинктивной реакцией Альмы было желание скорее вернуться домой. Но «Белые акры» перестали быть ее домом, и при одной мысли о том, что она войдет в старый особняк и не увидит лица Ханнеке де Гроот, Альма ощутила дурноту. Поэтому она пошла в своей кабинет и написала ответ Пруденс, выискивая в своей душе слова утешения, но находя их с большим трудом. Обратившись к несвойственному ей источнику, Альма процитировала Библию. «Господь недалеко от тех, чье сердце разбито», — написала она. Весь день Альма провела в кабинете, заперев дверь и не помня себя от горя. Она не стала обременять печальными новостями дядю. Он был так рад узнать, что его любимая кормилица Ханнеке де Гроот все еще жива; ей было бы невыносимо поведать ему о ее смерти или о смерти других, дорогих его сердцу людей. Ей не хотелось тревожить этого доброго, жизнерадостного человека.
И всего через две недели Альма порадовалась этому решению: ее дядя Дис подхватил лихорадку, слег и умер в течение одного дня. Это была одна из тех эпидемий, что периодически охватывали Амстердам летом, когда вода в каналах застаивалась и начинала источать зловоние. Еще утром Дис с Альмой и Роджером вместе завтракали, а к следующему утру Диса уже не стало. Альму так сразила эта потеря, последовавшая сразу же за многочисленными другими смертями, что она с трудом держала себя в руках. Ей приходилось прижимать руку к груди — она боялась, что грудная клетка ее раскроется и сердце упадет на землю.
На похороны Диса ван Девендера собралось пол-Амстердама. Гроб от дома на Плантаге-Парклаан до церкви за углом несли четверо его сыновей и двое старших внуков. Невестки и внучки плакали, цепляясь за рукава друг друга; они затянули в свой круг и Альму, и та нашла утешение в тесном общении с родней. Диса все обожали. И все горевали по нему. Мало того, семейный пастор поведал собравшимся, что доктор ван Девендер почти всю свою жизнь втайне занимался благотворительностью, и в толпе оплакивавших его сегодня было немало тех, кому он незаметно помогал и кого даже спас от смерти за эти годы. Это открытие заключало в себе столько иронии — если учесть бесчисленные полуночные споры Альмы и Диса о бескорыстии и соперничестве в мире природы, — что Альме захотелось одновременно и плакать, и смеяться. Хотя дядина анонимная щедрость, безусловно, ставила его высоко в Маймонидовой системе восьми степеней благотворительности, он мог хотя бы сказать племяннице об этом. Как мог он сидеть с ней рядом вечер за вечером, год за годом, разнося в пух и прах само понятие альтруизма, и в то же время неустанно практиковать его тайком от всех? Это заставило Альму поражаться ему. И скучать по нему. Ей хотелось расспросить его об этом, подловить — но его уже не было.
Альме казалось, что она слишком мало знала дядю — времени, проведенного с ним, было совсем недостаточно! Ну почему времени всегда не хватает? Еще вчера он был здесь, а потом, на следующий день, его не стало. Как так может быть?
После похорон старший сын Диса, Элберт, которому теперь предстояло стать директором «Хортуса», понимая ее беспокойство, подошел к Альме и заверил в том, что ее положению и в семье, и ботаническом саду совершенно ничего не грозит.
— Даже не думайте волноваться о будущем, — сказал он. — Мы все хотим, чтобы вы остались с нами.
— Спасибо, Элберт, — сумела выговорить Альма, и они с братом обнялись.
— Я знаю, что вы тоже его любили, и это меня утешает, — ответил Элберт.
Но никто не любил Диса сильнее пса Роджера, которому на тот день было уже не меньше двенадцати лет. С той самой минуты, как Дис внезапно заболел, маленький рыжий песик отказывался вставать с постели хозяина; не пошевелился он и тогда, когда тело унесли. Он лежал на холодной пустой кровати, предавшись скорби, и не шевелился. Отказался он и есть — не поел даже жареных гренок, которые Альма сама ему приготовила и со слезами на глазах попыталась скормить ему с руки. Она старалась утешить пса, но тот отвернулся к стене и закрыл глаза. Тогда она погладила его по голове, заговорила с ним на таитянском и напомнила о его благородных предках, но он, кажется, ее даже не слышал. И через несколько дней Роджера тоже не стало.
* * *
Если бы не черное облако смерти, пронесшееся над Альмой тем летом, до нее, безусловно, дошли бы известия о заседании Лондонского Линнеевского общества 1 июля 1858 года, ведь она так прилежно следила за всеми последними открытиями в области естественной истории и, как правило, читала протоколы самых важных научных заседаний в Европе и Америке. Однако тем летом ее мысли были заняты другим, и ее можно было понять. На ее столе копилась гора непрочитанных альманахов и журналов, а она предавалась скорби. За пещерой мхов тоже нужно было ухаживать, вот времени и не хватало. Она пыталась жить дальше, как делала всегда. Поэтому все и пропустила.
Более того, она так ничего и не узнала до конца декабря следующего года, когда однажды утром открыла очередной номер «Таймс» и прочла отзыв на новую книгу мистера Чарлза Дарвина, озаглавленную «Происхождение видов путем естественного отбора, или Сохранение благоприятствуемых пород в борьбе за жизнь».
Назад: Глава двадцать восьмая
Дальше: Глава тридцатая