Глава тринадцатая
Бедная ее сестрица?
Что ж, возможно… впрочем, Альма в этом сомневалась.
Дело в том, что Пруденс Уиттакер Диксон было трудно жалеть. Кроме того, с годами ее стало вконец невозможно понять. Над этим Альма размышляла на следующий день, проверяя свои колонии мхов в «Белых акрах».
Семейство Диксонов поистине было для нее загадкой. Еще один брак, в котором не было счастья — по крайней мере, так казалось Альме. Пруденс и ее бывший учитель Артур Диксон прожили в браке более двадцати пяти лет и произвели на свет шестерых детей, однако Альма ни разу не видела, чтобы между ними промелькнула хоть искра нежности, приязни или взаимопонимания. Она ни разу не слышала, чтобы кто-либо из них смеялся. Она даже почти никогда не видела улыбки на их лицах. Не видела она и вспышек гнева между супругами. Она вообще не замечала, чтобы между Артуром Диксоном и Пруденс возникали какие-либо эмоции. Что это за брак, где люди годами живут в тоске и так упорствуют в этом?
Однако с супружеской жизнью ее сестры всегда было связано множество вопросов и странностей, начиная с той самой животрепещущей тайны, не дававшей покоя филадельфийским сплетницам так много лет назад, когда Артур и Пруденс еще только поженились: куда делось приданое? По случаю свадьбы Генри Уиттакер осчастливил приемную дочь огромной суммой денег, но с самого начала не было никаких признаков того, что хоть один пенни из этого приданого был потрачен. Артур и Пруденс Диксоны по-прежнему жили, как побирушки, на его крошечный университетский заработок. У них даже своего дома не было. Да что там, у них в доме даже огонь-то разводили редко! Артур Диксон не одобрял излишества, и дом его был холодным и бледным, как его собственная скучная натура. Как глава семьи, он придерживался принципов воздержания, скромности и усердия в учебе и молитвах, и Пруденс сразу же подхватила эту линию поведения. С первого же дня своей карьеры в качестве жены она отреклась от всех излишеств и стала одеваться почти как квакерша: во фланель и шерсть темных цветов, да еще и в самые уродливые из вообразимых шляпы, завязывающиеся лентами под подбородком. Она не носила даже подвески или часы на цепочке и отказывалась украшать свой корсет самым крошечным кусочком кружева.
Но гардеробом воздержание Пруденс не ограничивалось. После свадьбы ее пища стала столь же простой и скудной, как манера одеваться: сплошь кукурузный хлеб и патока. Никто никогда не видел ее с бокалом вина или даже с чашкой чаю или лимонада. Мало того, когда появились дети, Пруденс взялась растить их в той же бедности. Лакомством для ее мальчиков и девочек считалась груша, сорванная с соседнего дерева, а от более манящих деликатесов Пруденс учила их отворачиваться. Она одевала детей так же, как одевалась сама: в скромное, аккуратно заплатанное платье. Ей словно хотелось, чтобы ее дети выглядели бедными. А может, они действительно были бедны, хотя у них не было на то причин.
— А куда она сплавила все свои дорогущие платья? — раздраженно плевался Генри, когда Пруденс приезжала в «Белые акры» в лохмотьях. — Матрасы ими набила, что ли?
Но Альма видела матрасы Пруденс, и те были набиты соломой.
Многие годы вся Филадельфия судачила о том, куда Пруденс и ее муженек подевали приданое Генри Уиттакера. Может, Артур Диксон был игроком, тут же промотавшим все богатство на скачках и собачьих боях? Или держал еще одну семью в другом городе, и она жила в роскоши? А может, Диксоны сидели на зарытом сокровище неописуемых размеров, пряча его за фасадом нищеты?
Но со временем правда всплыла: все деньги ушли на борьбу за права чернокожих. Вскоре после замужества Пруденс тайком перевела почти все свои средства Обществу аболиционистов Филадельфии. Кроме того, на эти деньги Диксоны выкупали рабов, а стоило это от тысячи трехсот долларов за душу. Они же оплатили перевозку нескольких беглых рабов в безопасное место — в Канаду. Многочисленные агитки и брошюры тоже издавались за их счет. Они даже финансировали негритянские дискуссионные клубы, в которых негров учили отстаивать свои права.
Все это выяснилось в 1838 году в интервью, данном Пруденс газете «Инкуайрер», в котором ее расспросили о странных привычках ее семьи. Интерес газетчиков подстегнуло сожжение местного зала собраний аболиционистов разъяренной толпой линчевателей, и теперь они искали любопытные и разнообразные точки зрения на антирабовладельческое движение. Один из репортеров вышел на Пруденс Диксон — известный аболиционист упомянул о скромности и щедрости наследницы Генри Уиттакера. Газетчик был заинтригован, ведь до сих пор имя Уиттакеров в Филадельфии никогда не было связано с проявлениями безраничной щедрости. Кроме того, разумеется, сыграли роль удивительная красота Пруденс — подобные вещи всегда привлекают внимание — и контраст ее точеного личика и убогого образа жизни, что делало ее еще более привлекательным объектом для статьи. Ведь по правде говоря, даже если Пруденс нарочно пыталась стать дурнушкой, надев невзрачное платье, то потерпела в этом деле безнадежный крах. Пруденс могла сколько угодно одеваться как уборщица, но скрыть осиную талию и кожу цвета слоновой кости, спрятать восхитительный венец золотых волос было невозможно. С возрастом Пруденс стала даже милее. Ее лицо осунулось, и оттого прекрасные голубые глаза на нем стали казаться еще больше, глубже и выразительнее. А когда ее изящные белые запястья и тоненькая шейка выглядывали из-под унылых темных одежд, она производила впечатление плененной королевы или Афродиты, заключенной в монастырь.
Газетчик был сражен, и интервью длилось долго. Статья появилась на первой странице; ее сопровождал довольно удачный набросок миссис Диксон. В статье содержались обычные факты об аболиционистах, но воображение жителей Филадельфии пленило признание Пруденс Диксон, выросшей в почти дворцовых залах «Белых акров»: та объявила, что в течение многих лет не позволяет себе и своим домашним пользоваться любыми предметами роскоши, произведенными с использованием рабского труда.
«Вы, вероятно, думаете, что нет ничего порочного в том, чтобы носить платье из южнокаролинского хлопка, — приводились в статье слова Пруденс, — но это не так, ибо подобными путями зло проникает в наш дом. Вы считаете невинным удовольствием баловать детей, угощая их сахаром, однако удовольствие становится грехом, если сахар этот выращен людьми, живущими в неописуемых муках. По той же причине в нашем доме не употребляют кофе и чай. Я призываю всех добрых христиан в Филадельфии поступать так же. Если мы станем выступать против рабства, но продолжим наслаждаться его трофеями, то кто мы, как не лицемеры, а разве можно верить, что Господь одобрит наше лицемерие?»
Дальше в статье Пруденс и вовсе пускалась во все тяжкие: «Наша семья живет по соседству с семьей свободных негров: это добрый, порядочный мужчина по имени Джон Харрингтон, его жена Сэйди и трое их детей. Они живут в бедности и едва сводят концы с концами. Мы с мужем стараемся жить не богаче их. Мы следим, чтобы наш дом был не роскошнее, чем у них. Часто Харрингтоны помогают нам по дому, а мы помогаем им. Я убираюсь на кухне вместе с Сэйди Харрингтон. Мой муж рубит дрова бок о бок с Джоном Харрингтоном. Мои дети учатся азбуке и счету вместе с детьми Харрингтонов. Они часто обедают с нами за нашим столом. Мы едим ту же пищу и носим то же платье, что и они. Зимой, если у Харрингтонов нет обогрева, мы сами не топим печь. Нас греют отсутствие стыда и знание, что Христос поступил бы так же. По воскресеньям мы с Харрингтонами посещаем одну службу в их скромной негритянской методистской церкви. Там нет удобств — так почему они должны быть в нашем храме? Их детям порой приходится ходить босиком — так почему у наших должна быть обувь?»
Тут Пруденс, видимо, зашла слишком далеко.
В течение следующих дней газету захлестнул поток разгневанных откликов на ее слова. Некоторые из этих писем пришли от ужаснувшихся матерей («Дочь Генри Уиттакера не дает своим детям носить обувь!»), но большинство — от разъяренных мужчин («Коль миссис Диксон так нравятся черные африканцы, как она утверждает, пусть выдаст свою самую симпатичную маленькую белую дочурку за самого чернильно-черного сынка ее соседа — жду не дождусь поглядеть, как это будет!»).
Что до Альмы, она не могла отделаться от чувства, что статья ее слегка раздражает. Было в манере Пруденс что-то, что, по мнению Альмы, подозрительно смахивало на гордыню и даже самолюбование. Разумеется, самолюбование обычных смертных было Пруденс несвойственно (Альма ни разу даже не застала сестру за разглядыванием своего отражения в зеркале), но Альме казалось, что сестра ее страдает тщеславием иного, более завуалированного рода, проявляющимся в чрезмерном проявлении аскетизма и самопожертвования.
Смотрите, как мало мне нужно, словно заявляла Пруденс. Смотрите, какая я хорошая.
Пруденс с ее демонстративной бедностью раздражала Альму, как Диоген раздражал Платона. Мало того, она невольно задумывалась о том, не хочется ли иногда чернокожим соседям Пруденс, Харрингтонам, отведать чего-нибудь, помимо кукурузного хлеба и патоки, и почему бы Диксонам не купить им еды вместо того, чтобы тоже голодать в столь бессмысленный знак солидарности?
Газетные откровения Пруденс обернулись неприятностями. Вначале угрозам и нападкам подверглись Харрингтоны: их затравили до такой степени, что они вынуждены были переехать в новый район. Потом мужа Пруденс, Артура Диксона, забросали лошадиным навозом, когда он шел на работу в Пенсильванский университет. Матери стали запрещать своим детям играть с детьми Пруденс. Кто-то взялся вешать на калитку Диксонов полоски южнокаролинского хлопка и оставлять горки сахара на их пороге — поистине странное и изобретательное предостережение! А потом однажды, в середине 1838 года, Генри Уиттакер получил по почте анонимное письмо, в котором говорилось: «Заткните рот своей дочери, мистер Уиттакер, или увидите, как ваши склады сгорят дотла».
Этого Генри терпеть уже не смог. Его и так оскорбило то, что дочь растратила свое щедрое приданое, но теперь под угрозой была его собственность. Он вызвал Пруденс в «Белые акры», намереваясь вбить в нее хоть немного здравомыслия.
— Будь с ней мягок, отец, — предупредила Альма накануне встречи. — Пруденс, скорее всего, шокирована и обеспокоена. События последних недель принесли ей немало тревог, и ее, вероятно, больше занимает безопасность ее детей, чем твоих складов.
— Сомнительно, — проворчал Генри.
Но если кто-то думал, что Пруденс явится в «Белые акры» запуганной и взволнованной, его ждало разочарование. Пруденс вошла в кабинет Генри, подобно Жанне д’Арк, и встала перед отцом с неустрашимым видом. Альма попыталась любезно поприветствовать сестру, но Пруденс любезности не интересовали. Не интересовали они и Генри. Он немедля приступил к разговору.
— Смотри, что ты наделала! — взорвался он. — Навлекла позор на всю семью, а теперь приводишь толпу линчевателей на порог отцовского дома! И этим ты меня отблагодарила за все, что я тебе дал?
— Я не вижу никакой толпы линчевателей, — ровным тоном отвечала Пруденс.
— Что ж, скоро, может, и увидишь! — Генри швырнул Пруденс письмо с угрозами, и та прочла его, но никак не отреагировала. — Знай, Пруденс, я буду очень недоволен, если придется вести дела из обугленного остова сожженного здания. Ты кем себя возомнила, что играешь в эти игры? Зачем говоришь такие вещи газетчикам? Это недостойно. Беатрикс бы не одобрила такое.
— Я горжусь тем, что мои слова напечатали, — промолвила Пруденс. — И с гордостью повторила бы их перед каждым газетчиком на земле.
Ответ Пруденс не улучшил ситуацию.
— Являешься сюда одетой в тряпье, — все более разгневанным голосом продолжал Генри, — без пенни в кармане, несмотря на мою щедрость. Приходишь из нищего ада, в котором тебя держит твой муж, чтобы показушно прибедняться перед нами и чтобы все мы чувствовали себя рядом с тобою скверными людьми. Лезешь туда, куда тебе лезть не следует, и мутишь воду в деле, способном расколоть этот город и уничтожить мои торговые интересы в нем! И все, между прочим, без причины! Ведь в содружестве Пенсильвания нет рабства, Пруденс! Так зачем ты упорно гнешь свою линию? Пусть южане сами разбираются со своими грехами.
— Сожалею, что ты не разделяешь мои убеждения, отец. — Пруденс была спокойна.
— Да я дырки от бублика не дам за твои убеждения. Но клянусь, если с моими складами что-нибудь случится…
— Ты влиятельный человек, — прервала его Пруденс. — Твой голос пошел бы на пользу нашему делу, а деньги принесли бы много блага этому порочному миру. Взываю к свидетелю, бьющемуся в твоей груди…
— Да будь он проклят, свидетель в моей груди! Ты только усложняешь жизнь всем добропорядочным торговцам в этом городе!
— И что прикажешь делать, отец?
— Придержать язык и заняться наконец своей семьей — вот что.
— Все страждущие — моя семья.
— О, ради всего святого, прибереги свои проповеди для кого-нибудь еще — они тебе никто. Люди в этой комнате — вот кто твоя семья.
— Не больше других, — возразила Пруденс.
Тут Генри замолк. Эти слова как будто заставили его не дышать. Даже Альму они сразили. От этих слов у нее вдруг защипало глаза, словно ей только что влепили сильную затрещину по переносице.
— Ты не считаешь нас своей семьей? — проговорил Генри, когда к нему вернулось самообладание. — Что ж, хорошо. Я освобождаю тебя от необходимости быть ее частью.
— О, отец, не надо… — в неподдельном ужасе взмолилась Альма.
Но Пруденс оборвала сестру и дала такой ясный и спокойный ответ, что можно было подумать, она репетировала его годами. Может, так оно и было.
— Как угодно, — отвечала она. — Но знай, что этим ты отрекаешься от дочери, которая всегда была тебе верна и которая имеет право рассчитывать на нежность и сочувствие единственного человека, кого на своей памяти звала отцом. Это не только жестоко, но и, по моему мнению, заставит тебя мучиться угрызениями совести. Я буду молиться за тебя, Генри Уиттакер. И во время своих молитв спрошу у Владыки Небесного, что же произошло с совестью моего отца — или у него ее в помине не было?
Генри вскочил и в ярости треснул кулаками по столу.
— Маленькая идиотка! — проревел он. — Конечно же у меня ее в помине не было!
* * *
Это было десять лет назад, и с тех пор Генри Уиттакер свою дочь Пруденс не видел, да и Пруденс не предпринимала попыток увидеться с Генри. Альма и сама с той поры виделась с сестрой всего несколько раз, заезжая домой к Диксонам, чтобы изредка продемонстрировать напускную беззаботность и вымученную благосклонность. Она могла притвориться, что все равно проезжала мимо их квартала и зашла, лишь чтобы занести небольшие подарки для племянников и племянниц или доставить корзину с деликатесами во время рождественских праздников. Альма, разумеется, знала, что ее сестра отдаст эти подарки и провизию более нуждающимся семьям, но все равно совершала эти жесты. В начале семейной вражды Альма даже пыталась дать сестре денег, но Пруденс — стоило ли удивляться? — отказалась.
Эти визиты никогда не были сердечными, и Альма всегда чувствовала облегчение, когда они подходили к концу. При виде Пруденс ей каждый раз было стыдно. Как ни раздражали ее чопорность и моральные принципы сестры, Альма не могла отделаться от ощущения, что в последнюю встречу с Пруденс ее отец поступил непорядочно, точнее, что они с Генри оба поступили непорядочно. Тот случай выставил их не в лучшем свете: Пруденс твердо встала на сторону добра и справедливости, в то время как Генри всего лишь защищал свою собственность, и он отрекся от приемной дочери. Что до Альмы… Альма довольно решительно приняла сторону Генри Уиттакера, или, по крайней мере, так казалось, ведь она не высказалась в защиту сестры более явно, а после ухода Пруденс осталась в «Белых акрах».
Генри не был щедрым человеком, а возможно, не был и добрым, но он был важным для Альмы человеком и нуждался в ней. Он не смог бы прожить без нее. Никто другой не управился бы с его делами, а деятельность его была обширна и значительна.
Кроме того, идеи аболиционизма не слишком много значили для Альмы. Она всегда презирала рабство, что вполне естественно, однако у нее было так много других забот, что эта проблема грызла ее совесть отнюдь не ежедневно. Ведь Альма жила по времени мхов и попросту не смогла бы сосредоточиться на работе и ухаживать за отцом, одновременно подстраиваясь под изменчивые превратности повседневных человеческих драм. Спору нет, рабство было издревле существовавшей несправедливостью. Однако в мире было так много издревле существовавших несправедливостей: бедность, к примеру, тирания, грабеж и убийства. Совершенно невозможно было браться за исправление всех известных несправедливостей и в то же время писать авторитетные труды об американских мхах, а также управлять сложными механизмами крупного семейного предприятия.
Разве это не так?
И зачем Пруденс так старательно пытается выставить всех вокруг малодушными свиньями в сравнении со своими великими жертвами?
«Благодарю тебя за твою доброту», — неизменно говорила Пруденс, когда Альма наведывалась к ней с подарками или продуктами. Однако ее словам всегда недоставало искренности и теплоты. Пруденс всегда была удивительно щепетильной, вежливой и учтивой, но в ней не было сердечности. От ее слов Альме почему-то становилось только хуже. Побывав в убогом доме Пруденс и возвращаясь домой, к роскоши «Белых акров», Альма каждый раз чувствовала себя раскритикованной и подвергшейся строжайшему допросу, словно только что предстала перед суровым судьей и была признана виновной. Поэтому стоит ли удивляться тому, что с годами Альма стала навещать Пруденс все реже и реже и со временем сестры стали совсем чужими.
Но теперь Джордж Хоукс сообщил, что Диксонам, возможно, грозят неприятности после того, как Артур Диксон опубликовал свой подстрекательский памфлет. И вот весной 1848 года, стоя на краю своего поля валунов и делая заметки о росте мхов, Альма думала о том, не навестить ли снова Пруденс. Если под угрозой место ее зятя в университете, значит, дело серьезное. Но что ей сказать? Что ей сделать? Как предложить помощь Пруденс, чтобы та не отказалась из гордости и упрямства?
А главное, разве Диксоны не сами навлекли на себя эти неприятности? Не являются ли они естественным следствием столь экстремальных и радикальных убеждений? Что за родители такие Артур и Пруденс, что подвергают риску жизни шестерых детей? Дело они выбрали опасное. Даже на севере аболиционистов нередко избивали. Приют для негритянских сирот, где работала Пруденс, несколько раз уже атаковала разъяренная толпа. А как же аболиционист Элайджа Лавджой, убитый в Иллинойсе? Его печатные станки, на которых он издавал свою аболиционистскую литературу, уничтожили и выбросили в реку. Такое же легко могло случиться и здесь, в Филадельфии. Пруденс с мужем следует быть осторожнее.
Альма вернулась к своим замшелым валунам. У нее еще было много работы. За последнюю неделю она сильно отстала, занимаясь устройством бедной Ретты в приют «Керкбрайд», и не намерена была запускать работу дальше из-за безрассудного поведения своей сестры. Ей нужно было сделать замеры, причем немедленно.
На одном из самых больших камней росли три разные колонии дикранума. Эти три маленькие колонии Альма наблюдала уже двадцать шесть лет, и в последнее время ей стало совершенно ясно, что одна из разновидностей дикранума разрастается, в то время как две другие отступают. Альма села у камня, сравнивая заметки и наброски, сделанные в течение более чем двадцати лет. Она была в растерянности.
Альма была одержима мхами, но больше всего одержима дикранумом — он лежал в самом сердце ее увлечения мохообразными. Весь мир был покрыт сотнями и тысячами разновидностей дикранума, и каждая чем-то отличалась от другой. Альма знала о дикрануме больше кого-либо в мире, и все же этот род не давал ей покоя и мешал спать по ночам. Альма, которую всю жизнь занимали механизмы и происхождение вещей, много лет была поглощена обдумыванием ряда животрепещущих вопросов, связанных с этим невзрачным видом мха. Как появились дикранумы? Почему именно этот вид столь разнообразен? Зачем природа вложила столько стараний, чтобы сделать каждый вид в чем-то отличным от других? Почему некоторые разновидности дикранума намного выносливее своих ближайших родственников? Всегда ли на Земле существовало столь головокружительное разнообразие дикранумов или они каким-то образом мутировали — пережили превращение из одного вида в другой, — при этом имея общего предка?
В последнее время в научном сообществе ходило много разговоров о трансмутации видов. Альма с великим увлечением следила за этими спорами. Дискуссия была не нова. Впервые тему поднял Жан Батист де Ламарк во Франции еще сорок лет тому назад: тогда он заявил, что все виды живых существ на Земле с момента своего сотворения пережили трансформацию из-за «внутренней потребности» каждого организма, которому свойственно стремление к самосовершенствованию. А недавно Альма прочла книгу анонимного британского автора под названием «Признаки естественной истории творения»; в ней он утверждал, что виды способны прогрессировать или изменяться. Автор не представил убедительных объяснений того, каким образом происходят эти изменения, но, по крайней мере, выступил в пользу существования подобных трансмутаций.
Подобные взгляды были крайне противоречивыми. Сама идея о том, что любой организм на планете способен меняться со временем, ставила под сомнение власть Бога на Земле. Христианская догма гласила, что Господь создал всех существ на Земле за один день и ни одно из Его созданий не менялось с зарождения времен. Но с каждым днем Альма все отчетливее понимала, что с зарождения времен изменения все же происходили. Она сама изучала образцы окаменелых мхов, не вполне соответствующие мхам современным. А ведь это природа в самом мельчайшем своем проявлении! Что же говорить о костях гигантских ящеров, которых Ричард Оуэн недавно назвал динозаврами? То, что эти звери некогда ходили по Земле, а теперь, очевидно, уже вымерли, казалось неоспоримым. Динозавров сменил кто-то еще, или же они превратились во что-то еще, или просто были стерты с лица Земли. Но как объяснить подобные массовые исчезновения или трансформации?
Ведь еще сам великий Линней писал: Natura non facit saltum.
Природа не совершает прыжков.
Однако Альма считала, что, возможно, природа все же совершает прыжки. Вероятно, всего лишь крошечные прыжочки, но тем не менее. В природе безусловно существовали изменения и вариации. Это было ясно и из изменяющегося распределения силы и господства различных колоний мхов на обычных известняковых валунах на опушке у «Белых акров». У Альмы были идеи на этот счет, но никак не получалось взять и собрать их воедино. Она была уверена, что некоторые разновидности дикранума произошли от других, более древних видов дикранума. Она была уверена, что одно существо могло стать другим существом, одна колония — заставить другую исчезнуть. Ей было неподвластно понимание того, как это происходит, но она знала: это происходит.
У Альмы в груди вновь что-то сжалось, как бывало и раньше, от предвкушения и нетерпения. У нее оставалось всего два часа сегодня на работу у россыпи валунов, прежде чем она снова займется выполнением отцовских требований. Ей нужно было больше времени — намного больше, — если она хотела изучить эти вопросы так, как они того заслуживали. Но у нее никогда не будет достаточно времени. На этой неделе она и так уже потеряла его слишком много. Все в этом мире, кажется, думали, что время Альмы принадлежит только им. Где же, скажите, ей найти часы, чтобы посвятить их полноценным занятиям наукой?
Глядя на то, как солнце клонится все ниже к горизонту, Альма решила все-таки не ездить к Пруденс. У нее просто не было на это времени. Не горела она желанием и читать последний пламенный памфлет Артура Диксона, посвященный борьбе с рабством. Да и чем Альма смогла бы им помочь? Ее сестра не желала слушать мнение Альмы, как и принимать от нее помощь. Альме было жаль Пруденс, но она понимала, что ее приезд станет всего лишь очередным ненужным визитом, поскольку встречи между сестрами всегда сопровождались чувством неловкости.
И Альма вернулась к своим валунам. Она достала мерную ленту и снова измерила колонии. Затем торопливо записала данные.
Еще всего два часа.
А у нее столько работы.
Артуру и Пруденс Диксон придется самим научиться вести себя осмотрительнее.