IV
– Когда я слушаю твои похвалы разуму, – сказал госпиталий, – то думаю вот о чем. Из благ, сущих в мире, это едва ли не единственное, которое не рождает зависти, ибо каждый доволен собственным, а предложи ему заимствоваться чем-нибудь у соседа, при условии, что тот не заметит пропажи, разум, я полагаю, будет последним, чего ему захочется. Если бы меня спросили, каково определение разума, я, наблюдая эту удивительную особенность, сказал бы: это благо, которое не вызывает у окружающих убеждения, что человек, им наделенный, благоденствует. А поскольку зависть – чувство низкое, нам следует лишь желать, чтобы разум и впредь оставался вещью, свободной от досаждений этого рода; но в остальном я не вижу особых поводов радоваться. Есть в Риме дворец Корнутов, то есть Рогатых, высокий и пространный, а по стенам множество изображений и все с рогами, даже и Юпитер среди прочих. Говорят, в семействе Корнутов, построивших этот дворец, были мужи великие и славные, но надменные и суровые в отношении и врагов и граждан, оттого и получившие свое прозвище. Вот люди, пожелавшие, чтобы, коли они почитаются рогатыми, так пускай весь мир будет рогат с ними вместе: они приложили все свое остроумие, чтобы добиться этого, и ждут, когда ты, брат Петр, их похвалишь.
– Погоди-ка, – сказал келарь. – Из этого семейства тот Корнут, что учил философии поэта Персия, «на Сократово лоно приняв его нежные лета», и, получив по завещанию все его имение, отказался от денег, но взял библиотеку? Корнут, сосланный на остров за то, что когда Нерон замыслил поэму о деяниях римлян и спросил совета у людей, прославленных ученостью, все наперебой увещевали его сочинить четыреста книг и один Корнут сказал, что такой громады никто читать не будет, когда же ему возразили, что Хрисипп, коим он восхищается, сочинил и того больше, он отвечал: «Эти книги помогают человеку жить достойно»? Не может быть, чтобы он у себя в доме допустил такую нелепость.
– Точно так, – отвечал госпиталий: – тот самый, что обвинил в бесстыдстве Вергилия, когда тот описывает супружеский одр Вулкана; а ты не думал, кстати, почему философы, стоило им получить в свои руки верховную власть, правили жесточе других тиранов? Тому свидетельством и Критий, Сократов питомец, тяжелой рукой властвовавший над афинянами, и Аристион, искавший убийствами услужить Митридату, и выученики Пифагоровы в Италии.
– Не стоит во всем винить философов, – отвечал келарь. – Когда народ, как говорится, от дурных виночерпиев вкусит неразбавленной свободы, то начинает ненавидеть должностных лиц, если они не потворствуют ему во всякой прихоти, преследовать и обвинять, называя тиранами и душегубцами; а для философов, держащих власть, это народное своеволие, как для разума – гнев, сладострастие или иной мятеж души: он подавляет их сурово по своей царственной природе.
– Пусть так, – сказал госпиталий, – народ не без греха; пусть даже его развращенность – вина не философов, а каких-то людей в прошлом, которые умерли и отошли на суд Божий, потому мы не станем о них говорить; но все же заметь две вещи. Часто доблесть имеет своим спутником высокомерие, а победить его тем сложнее, что оно мешает человеку взглянуть на себя; кроме того, от своей философской выучки они усвоили стремление во всем следовать непреложным законам, будь то в рассуждении или в поведении, и стали относиться к милости, как к уступке случайности, и эта тяга к справедливости, соединившись с высокомерием, и принесла в их правление ту жестокость, о которой сетуют подвластные и сообщают летописцы.
– Похоже, ты хочешь стать судьею над судьями, – сказал келарь.
– Ну уж нет, – отвечал госпиталий: – «пусть боги даруют мне более достойное намерение», как говорится; я лишь хочу заметить, что разум – вроде крепости, в которой из башни видно не только все, что принадлежит ее владельцу, но еще и много чужого, и что он не мог бы придумать для себя занятия лучше, чем ежечасно напоминать себе о своих границах; но когда люди, забыв себя, занимаются всем миром, спеша победить его и предписать условия сдачи, которые у них зовутся законами разума, они проводят жизнь в нелепых и прискорбных распрях, коими омрачаются прекрасные сады, а свою собственную комнату забывают и запускают до такой степени, что на порог боязно стать.
Келарь сказал:
– Луций Геллий, приехав проконсулом в Афины, собрал у себя философов и призвал их прекратить тяжбы о том, кто лучше понимает мир, обещая им свое содействие, если они придут к какому-нибудь согласию. Ты же не думаешь, что это разумное предложение и что афинским философам следовало его принять?
– Нет, не думаю, – отвечал госпиталий, – но лучше бы они блюли себя и береглись доводить свой ум до такого состояния, о котором сказал Эпиктет: «Если ты поместишь эти вещи в свое разумение, они погибнут или сгниют». Иные считают, что хорошая мысль хороша вне зависимости от того, кем высказана, но когда такая мысль обнаруживает себя среди побуждений лицемерия, внушений честолюбия и всех «пагубных плодов ночи», она по праву может сказать о себе, как Мильоре дельи Абати, когда гнал сотню пленных свиней из замка Гресса: «Видит Бог, бывал я и в лучшем обществе».
– Это верно, – сказал келарь, – потому и говорится, что лучшие выражения в устах тиранов не имеют должного значения.