XVIII
– Ну, будет насмехаться над поэтами, они ведь учат нас если не своими стихами, то по крайности зрелищем своих нравов; что до острот, без которых не обошлось и празднество Галлиена, то я припоминаю, что в толпу ряженых народов вмешались некие шутники, которые вглядывались в лицо каждому персу, а на вопрос, что они делают, отвечали: «Ищем отца нашего государя» (он, воюя с персами, попал в плен, претерпел несравненные унижения и умер без выкупа). Галлиен от дурного стыда велел их сжечь, хотя у римского народа искони принято потешаться над императорами на их торжествах.
– Это правда, – сказал келарь. – Во время триумфов воины высмеивали полководца, сперва как придется, потом в стихах, а на погребении именитых людей появлялись плясуны, изображавшие сатиров, в козлиных шкурах и пестрых накидках, с волосами дыбом, и потешали людей скаканьем и греческой пляской, названия которой я не помню. И во время галльского триумфа Цезаря воины потешались над его лысиной, сластолюбием и умением спустить в Галлии все, что ему удалось вытянуть у ростовщиков; а на похоронах Веспасиана главный скоморох по имени Фавор – прекрасное имя для того, кто высказывает народное мнение, – изображая покойного императора, спрашивал окружающих, во что обошлось его погребение, и восклицал, чтоб ему дали десятую часть, а потом хоть бросили в Тибр.
– Для чего это нужно? – спросил Фортунат. – Одно кажется непристойным, а другое еще и опасным.
– У одного человека, – сказал госпиталий, – был сын и богатый враг. Однажды этого человека нашли убитым, но не ограбленным. Юноша оделся в траур и принялся ходить за богачом, куда бы тот ни направлялся. Богач притянул его к суду, требуя, чтобы юноша, если имеет подозрения, обвинил его. Юноша ответил: «Обвиню, когда смогу» и продолжил ходить за ним в скорбном платье. Богач добивался должности в своем городе, но был отвергнут; он выдвинул против юноши иск об оскорблении, поскольку к числу действий, наносящих бесчестие, относят и то, когда кто-нибудь из ненависти к другому надевает траур или отпускает бороду.
Дело вызвало шум; ораторы говорили от лица юноши: «Я не могу ходить теми же дорогами, что и ты; не могу оскорблять твоего взора темными одеждами и заплаканным видом; будь ты избран в совет, я бы уже был мертв»; «Что я в трауре, виною моя скорбь; что я плачу – моя любовь; что не обвиняю тебя – мой страх; что тебя отвергли – ты, и только ты»; «Я не смог бы защититься, если б начал обвинять; моя борода, мое платье свидетельствуют против меня»; «Я делаю, что позволила мне Фортуна: она не дала мне блестящих одежд, ни пышной свиты, – она только позволила мне жить»; «Будь что будет, я не перестану искать убийцу и, возможно, уже нашел, когда внезапно отец мой посреди города – что смотришь на меня? что следишь за моими движениями? – найден был мертвым: ненависть убила его, спесь его не обобрала»; «Почему ты стал искать должности лишь после смерти моего отца? Не потому ли, что он был смелее меня? Где я молчу, там он говорил; где я плачу, там он заставлял плакать другого»; говорили и от имени богача, и даже от имени отца, словно они в силах очаровать Дита своими энтимемами и вывести из-под земли любого свидетеля, как будто человека, надышавшегося преисподней, может всерьез волновать чье-то убийство, даже его собственное.
– И чем кончилось дело? – спросил Фортунат.
– Наиболее рассудительные решили, что нет никому оскорбления в печали по отцу, ибо нельзя из добрых нравов сделать поношение; если человек делает то, что каждому позволено, против него нельзя выдвинуть иск. По здравом рассуждении богач благодарил бы этого юношу как своего милостивца, ибо он даровал ему то, чего и философы не могут для себя добиться, – при каждом шаге слышать, как скорбь дышит ему в шею и как плач ступает за ним. История часто представляет примеры подобного, хотя они лишь напоминают ей самой, сколько раз она давала бесплодные уроки. Когда римляне разбили Персея и три дня праздновали триумф, не один лишь македонский царь, шедший пред колесницей, не одни его плачущие дети были свидетельством тяжких поворотов судьбы, но не менее их и сам победитель, Эмилий Павел, двое сыновей которого, единственные наследники его имени и домашних алтарей, скончались, один за пять дней до триумфа, другой немногим позже. Потом Эмилий Павел по обычаю дал отчет народу о своих делах, сказав, что за десять дней прибыл в Фессалию и принял начальство над войсками, а в следующие пятнадцать разбил царя и кончил войну, длившуюся четыре года; и вот, вернувшись счастливо, но отягощенный мыслью, что судьба ничего не раздает бесплатно, он теперь, видя, что она взыскала на нем лишь его собственным горем, спокоен за государство и в своем бедствии будет утешаться благополучием сограждан.
– Тридцать лет назад, – сказал келарь, – покойный император отправился в Падую, а с ним были кремонские послы и воины, отправленные ради императорской чести, а еще немцы, апулийцы, сарацины и греки; падуанцы же встречали его за пять миль от города, с цимбалами и цитрами и со своим карроччо в богатом убранстве, взяв с собою множество дам отменной красоты, в светлом платье и на пышно украшенных конях. Сам император сказал, что ни здесь, ни за морем, нигде в мире не видел народа, столь добронравного, учтивого и предусмотрительного. Один из падуанцев, по имени Джакомино Теста, взобрался на карроччо и, сняв со щеглы знамя, обеими руками почтительно подал его императору, говоря, что это ему подносит коммуна Падуи, надеясь благодаря его короне никогда не остаться без справедливости; император же выслушал и принял это с довольным и радостным видом. В Пальмовое воскресенье все падуанцы сошлись на лугу, где император сидел на престоле, а Пьеро делла Винья, державший речь от его лица, провозгласил союз благоволения и любви между ним и падуанцами. На Пасху император после мессы отправился в монастырь святой Юстины, явившись людям в своей короне. Но не прошло и семи дней по Пасхе, как начались толки, что в день Тайной вечери папа Григорий провозгласил отлучение императора пред всеми, кто стекся в Рим ради отпущения грехов, и тогда император созвал падуанцев во дворец, где Пьеро делла Винья жаловался на поспешную суровость апостолика и защищал господина своего императора. Такова-то переменчивость наших судеб, что даже на час нельзя полагаться, коли так легко восходит и падает мирская власть: «Ныне царь, а завтра умрет».