17
Стало уже привычным, выходя из «Дакоты», попадать на восемьдесят восемь лет назад, в зиму 1882 года. Я привык к процессу перехода, и в сознании не оставалось даже места сомнению: а удался ли он? Я просто-напросто знал, что переход совершился, и воспринимал это как должное. И не удивился, когда, войдя в Сентрал-парк – только что прошел снегопад, – увидел десятки и десятки запряженных лошадьми саней, скользящих, кажется, по каждой дорожке и аллее.
Я тут же остановился и набросал в блокноте открывшуюся передо мной картину. Позже я закончил рисунок, тщательно придерживаясь стиля того периода. Что у меня получилось, вы видите на рис. 14. На заднем плане – «Дакота». И как мне хотелось бы, чтобы вы услышали серебряный звон колокольчиков, стойки которых, закрепленные в упряжи, поднимались над спинами лошадей!
В глубине парка люди катались на коньках на замерзшем пруду, и повсюду кишмя кишели дети, разбегались, падали ничком на санки; детишки поменьше важно сидели, закутанные до ушей, в санках другого фасона – на широко расставленных полозьях. Эти санки тянули старшие братья и сестры или взрослые, а одни такие провез мимо меня белобородый старик. Было ему, наверное, уже далеко за семьдесят, но он тащил санки по снегу – и улыбался: как все, кого я видел сегодня в парке, он получал удовольствие. И я – я тоже; мне стало радостно, что я живой, что я здесь, в этом парке и в эту минуту, и меня наконец осенило, что я радуюсь своему возвращению.
Рис. 14
Однако перспектива вернуться в дом № 19 по Грэмерси-парк меня отнюдь не радовала: сегодня воскресенье, и Джейк Пикеринг, вероятно, дома. Так что я заглянул в салун на Пятьдесят седьмой улице; парадная дверь была заперта во исполнение закона, воспрещающего работу питейных заведений в воскресенье, но я, последовав примеру двух мужчин, вошел через боковую дверь. Там я съел тарелку супа и два огромных сэндвича – мне хотелось свести приветствия, вопросы и в особенности первое свидание с Джейком к совершенному минимуму, сказать, что ужинать не буду, и подняться к себе в комнату. Но когда я повернул за угол, перед домом стояли двое больших саней. На передке ближних саней сидел Феликс Грир с незнакомой мне девушкой: он держал вожжи, а у нее на коленях лежала его новая фотокамера. Байрон Доувермен помогал еще одной молодой женщине устроиться на заднем сиденье. По ступенькам крыльца спускалась Джулия, опасливо ступая по свежему снегу, а рядом с ней, придерживая ее под локоть, шел Джейк в цилиндре и темном пальто с барашковым воротником. За ними следовала Мод Торренс, а тетя Ада запирала входную дверь.
Они заметили меня прежде, чем я смог удрать, и тут же окликнули и подозвали. Феликс, невменяемый от возбуждения – наверное, из-за девушки, – заорал на всю улицу:
– С возвращением! Как раз вовремя – поехали кататься! Мистер Пикеринг нанял двое саней!..
Приближаясь к ним, я криво улыбнулся и вяло махнул рукой, стараясь быстренько выдумать какую-нибудь отговорку: устал, долго сидел в поезде, начинается грипп… Не мог же я – пятое колесо в телеге – поехать вместе с двумя холостяками и их дамами; а во вторых санях, рядом с психопатом Пикерингом, который, того и гляди, выкинет какой-нибудь дикий номер, ехать было просто немыслимо. Тут они окружили меня, Феликс выскочил из саней и схватил меня за руку, засыпая вопросами – как брат, как семья? – и приветствиями, потом рукой завладел Байрон, – и все они так явно радовались встрече…
Мою руку атаковали опять – теперь уже Джейк тряс ее и приветливо улыбался! Я пытался ответить им: брату неожиданно стало намного лучше, дома все хорошо, счастлив вернуться сюда, в Нью-Йорк. Но, отвечая, я решительно не мог оторвать недоуменного взгляда от Джейка: карие его глаза излучали дружественную теплоту, и улыбка, покуда он жал мне руку, была настоящая, видимо, не менее искренняя, чем у всех остальных. А Джулия смотрела на меня с такой непритворной радостью, что у меня поневоле екнуло сердце. Она поздоровалась со мной за руку, Мод тоже, а тетя Ада, протянув мне ладони, наклонилась и чмокнула меня в щеку.
Что же тут непонятного, если мне неожиданно для себя самого и вправду захотелось поехать с этими милыми людьми! Тетя Ада взяла у меня саквояж, отперла дверь и занесла его в переднюю. Байрон и Феликс представили мне своих дам и вежливо предложили место в своих санях. Но прежде чем я успел отказаться, вмешался Джейк: нет, я должен ехать с ним, непременно с ним – и, подцепив меня за локоть, подтолкнул на сиденье; Джулия предложила, чтобы я сел вместе с ними на передок, и Джейк горячо поддержал ее и даже спросил, не хочу ли я взять «ремешки», имея в виду, как я понял, вожжи. Я уж и не пытался разобраться, что к чему, и решил, что Джейк, вероятно, подвержен маниакальным депрессиям и легко впадает из крайности в крайность; что ж, и на том спасибо, подумал я с облегчением.
От вожжей я с благодарностью отказался: лошади еще, чего доброго, расхохотались бы, возьмись я управлять ими, и вожжами завладел Джейк. Мод и тетушка сели позади, а Джулия впереди, между Джейком и мной. Было тесно, сидели мы вплотную, плечом к плечу, и я высвободил свою левую руку и положил на сиденье за спиной у Джулии. Однако я внимательно следил за тем, чтобы не коснуться ее на самом деле, и заставлял себя думать о пейзаже – о заснеженной чугунной ограде, о деревьях и кустиках лежащего подле нас Грэмерси-парка.
– Готовы? – крикнул Феликс через плечо, и Джейк громогласно ответил, что да. Вожжи одновременно щелкнули, лошади взяли с места, колокольчики на упряжи зазвенели. Полозья скользили легко, лошади пошли свободнее, а когда, с повторным хлопком вожжей, мы завернули за угол и выехали на Двадцать первую улицу, они вскинули головы и, всхрапывая, выбрасывая из ноздрей струи пара, понеслись рысью; тут уж колокольчики действительно запели.
По существу, все, что я могу сказать про остаток дня и вечер, уместилось бы в трех словах: волшебство, прекрасный сон. Белые улицы Манхэттена были битком набиты санями, и воздух звенел от музыки колокольчиков. И если вы примете это за лирическое преувеличение, то, право же, ничем не могу вам помочь. Будничные повозки и фургоны исчезли начисто, даже омнибусы и конки встречались редко; мостовые и тротуары были отданы людям.
На тротуарах катали детей на санках, кидались снежками, лепили снежных баб; не только дети, но и взрослые, и даже старики и старухи весело перекликались друг с другом. А на мостовой мы обгоняли и нас обгоняли сани всевозможных форм и конструкций, и те, кто сидел в этих санях, окликали нас, а мы их. Порой затевались гонки, а один раз – мы двигались вверх по Пятой авеню – получилось так, что наши лошади шли грудь в грудь с двумя другими упряжками, и все три кучера поднялись в рост, и хлестали кнуты, и пищали в санях девицы… Феликс отстал от нас на полквартала, но вскоре догнал, а в Сентрал-парке вышел вперед, и мы понеслись среди сотен других саней по плавно изгибающимся аллеям.
Потом он остановился у края дороги, чтобы сделать снимок, и наши сани тоже встали и ждали, пока он наведет свой полированный ящик, блистающий красной кожей и бронзовыми атрибутами. Воспользовавшись этим, я подошел к его саням и, как только он кончил возиться, сказал, что мне очень понравился жилой дом как раз за парком, на Семьдесят второй улице, – не может ли он снять этот дом для меня?
Рис. 15
– А, «Дакота»! – воскликнул Феликс. – Конечно. Так вы снимите его сами…
И подал мне камеру. Я поколебался, но мне действительно хотелось ее испробовать; я сказал спасибо, Феликс показал мне, как зарядить новую кассету с пластинкой, и я с его помощью сделал снимок, который вы сейчас видите перед собой (рис. 15). Мне снимок нравится; хорошо видно, как одиноко стояла тогда «Дакота». Правда, я не учел отраженного ото льда света, и получилась небольшая передержка.
А потом мы поехали дальше через парк, выехали из него на открытую сельскую местность – это по-прежнему в пределах острова Манхэттен! – и добрались до большой бревенчатой таверны под вывеской «Гейб Кейс». Уже темнело, и таверна была ярко освещена: свет падал из окон на снег длинными поблескивающими прямоугольниками, и оконные рамы делили каждый отблеск на четыре части. На постоялом дворе при таверне собралось не меньше полусотни саней, и каждая лошадь была на привязи и укрыта попоной.
Свободных мест не оказалось, народу – не протолкаться, а гул голосов и смех достигали такой силы, что разговаривать почти не представлялось возможным. Феликс ухитрился окликнуть меня, и я кое-как протиснулся к их группе, потеряв свою. Мы поели сэндвичей, запивая их горячим вином, все это стоя – присесть было негде, – перекинулись несколькими словами, пытаясь перекрыть шум, но больше просто возбужденно и радостно улыбались друг другу.
Домой мы возвращались в прежнем порядке – другие ждали меня, когда мы вышли из таверны. Снег в парке искрился, дома́ на Пятой авеню при лунном свете казались умытыми и таинственными. Наконец мы свернули на Двадцать третью улицу к Грэмерси-парку, и я сказал:
– Большое вам спасибо, мистер Пикеринг, это был один из лучших дней в моей жизни.
Он кивнул; теперь он держал в зубах сигару, и при каждой его затяжке дым выплывал длинной узкой лентой через плечо.
– Не за что, Морли. Мы вроде бы праздновали одно событие, знаете ли.
«Конечно, знаю, – подумал я. – Ты праздновал возможность разбогатеть благодаря шантажу». Но вслух я произнес лишь вежливое:
– Да что вы?
Он опять кивнул и перегнулся ко мне через колени Джулии; глаза его так и горели самодовольством.
– Да, да, – сказал он медленно. Только потом я сообразил, что Пикеринг умышленно оттянул этот момент на самый конец прогулки, упиваясь его предвкушением; теперь ревнивец буквально смаковал слова: – Мы искали вас там, в таверне Гейба: мне хотелось, чтобы вы присоединились к тосту…
Зажав сигару в углу рта, он усмехнулся недоумению, написанному у меня на лице, и так долго тянул со следующей фразой, что Джулия, – по-моему, нетерпеливо, хоть она и постаралась не показать раздражения, – докончила за него:
– Мистер Пикеринг и я помолвлены и скоро поженимся.
После небольшой паузы я придал своему лицу соответствующее выражение и произнес все необходимые слова. Улыбаясь, протянул руку через колени Джулии, чтобы пожать ручищу Джейка и поздравить его. Все еще улыбаясь, согласился с тетушкой и Мод, что это поистине радостное событие. Затем улыбнулся и Джулии, но пока говорил ей: «Надеюсь, вы будете очень счастливы», улыбка как-то сама собой исчезла из моих глаз; она тоже заметила перемену и в ответ лишь слегка качнула головой, сердито поджав губы. Я спросил, когда и где они венчаются, и сделал вид, будто слушаю диалог Джейка и тети Ады по этому поводу, однако на деле я их не слышал.
Вместо выслушивания подробностей я за те считаные минуты, что оставались нам до дома № 19 на Грэмерси-парк, успел подумать о нескольких вещах. Я подумал о татуировке на груди Джейка, которая, наверно, еще не зажила и которая теперь на всю жизнь пребудет с ним как особая примета. Разумеется, его планам в отношении Джулии я никогда всерьез не угрожал – такая угроза лежала за гранью возможного, но он-то этого не знал. И кроме того, при других обстоятельствах я бы, пожалуй, и не отказался от роли соперника, он это чувствовал. Теперь же – и он ухмылялся самодовольно, выпятив челюсть и бороду и пуская сигарный дым струйками через плечо, – теперь он наконец добился ее. Я понял, что для него помолвка – нерушимый контракт: теперь его невеста застрахована от любых посягательств и принадлежит ему навеки. Он действительно обрадовался – торжествующе обрадовался, – увидев меня.
Но гораздо больше, чем о Пикеринге, я думал о Джулии, молча сидевшей рядом со мной. Мне не верилось, что она хотела бы принадлежать кому-нибудь в том смысле, в каком, по убеждению Джейка, она принадлежала ему. Напротив, я понимал, более того – ощущал уверенность, что она не сможет счастливо прожить жизнь с человеком, способным опуститься до шантажа. И тем не менее я должен был позволить этому случиться. Зная все, что я знал о Джейке Пикеринге, я должен был, тем не менее, улыбаться и притворяться, будто рад за нее, и должен был позволить этой доброй, очаровательной, рассерженной девушке выйти за него замуж и – неизбежно – исковеркать свою жизнь. «Доктор Данцигер, – прошептал я беззвучно через разделяющие нас годы, – неужели так надо?» Но я понимал, что ответ возможен только один: «Вмешиваться нельзя».
Нет, я положительно не мог как ни в чем не бывало войти в дом, подняться к себе и лечь спать. Я выпрыгнул из саней, помог сойти Джулии, ее тетушке и Мод Торренс, и они поднялись на крыльцо, пожелав всем остальным спокойной ночи. Феликс хлестнул вожжами и вместе с Байроном отправился проводить своих дам домой или, может, еще куда-нибудь. Джейк остался в санях, чтобы отвезти их на прокатную конюшню, и женщины, видимо, решили, что я поеду с ним. Когда за ними закрылась дверь, я легонько помахал Джейку на прощание и двинулся к крыльцу. Но как только Джейк тряхнул вожжами и отъехал, я повернул от дома и быстро пошел в направлении Третьей авеню.
Куда я иду, я и сам не ведал, но мне надо было подумать, и я прошагал несколько кварталов по Третьей авеню, темной и почти пустынной. Поднялся ветер, стало намного холоднее, и мне казалось, что температура продолжает падать. Опять пошел снег, но теперь он был жесткий, как дробь, бил по лицу, скрежетал под ногами. Ночь выдалась для прогулки неподходящая, и у Шестнадцатой улицы я обернулся через плечо и увидел конку, идущую в мою сторону; лошадь низко пригнула голову, двигаясь против ветра, впереди вагона тускло мерцали керосиновые фонари.
Я поднял руку, конка остановилась, я вскочил на переднюю площадку, лошадь налегла на хомут, подкованные копыта тяжело заскользили по снегу, и наконец мы покатились. В вагоне сидел всего один пассажир – мужчина в круглом котелке со свисающими, как у моржа, усами. Под ногами шуршала мокрая, грязная солома. С потолка свисала чадящая лампа с жестяным козырьком, и от нее резко пахло керосином.
Конка неторопливо катилась в ветреной ночи, а я рассеянно смотрел в окно, на захудалые магазинчики Третьей авеню; иные кварталы, мимо которых мы проезжали, походили на декорации для низкопробного вестерна. Все это я уже видел, и вообще смотреть было не на что. На площадке, разумеется, холод чувствовался сильнее, но я все-таки встал, прошел вперед, открыл дверь и вышел, захлопнув ее за собой.
Кучер глянул на меня подозрительно: с чего это я вдруг вылез наружу без нужды? На голове у него сидела плоская круглая суконная фуражка с широким клапаном, прикрывающим уши и шею; поверх фуражки был намотан рваный вязаный шарф. Еще у него были тяжелые сапоги, тяжелые заскорузлые рукавицы, а под пальто, судя по всему, столько одежек, сколько он сумел натянуть на себя: выглядел он бесформенным, как куль. Прошла минута, а то и две, прежде чем я понял, что он далеко еще не стар, однако лицо у него уже покрылось сеткой преждевременных морщин и склеротических жилок.
– Холодно, – сказал я, ссутулившись на мгновение; замечание, казалось бы, глупое, но скорее это было не замечание, а просто произнесенное вслух слово, чтобы обозначить свое присутствие.
– Да. Холодно, – подтвердил он не без сарказма.
Я помолчал, прислушиваясь к стуку копыт, и спросил:
– А можно привыкнуть к холоду? Через какое-то время? Сдается мне, я бы ни за что не выдержал…
– Привыкнуть? Шутки шутите… – Он задумался на секунду-другую. – Да нет, привыкнуть нельзя. Можно научиться терпеть, и все. Поручили бы мне набрать экспедицию на Северный полюс, найти людей, которые выдержат тамошний климат, так я набрал бы их среди кучеров. Уж тот, кто выдержит нашу службу, выдержит все, что хочешь…
– И подолгу вам приходится работать?
– Полагается четырнадцать часов в день, а получается больше, пока вагон помоешь да все приберешь… Не очень-то с семьей навидаешься, а? – Я ответил, что нет, не очень, и он кивнул в подтверждение. – А сколько, вы думаете, мы зашибаем? Доллар девяносто в день. Попробуйте-ка прокормить жену и детишек на доллар девяносто в день. Многие из нас и в воскресенье на работе – в этом городе бедному человеку и в божье воскресенье не отдохнуть. Иногда, когда выдастся в месяц раз выходной, идешь с женой и ребятами в церковь. Вроде бы и не хуже других, как не пойти? И вот встает священник и говорит: возблагодарите Господа за все, чем он вас благословляет, и как мы должны быть рады-радешеньки всем его милостям. Может, для него-то, для пастора, все это и так, а только я вот часто думаю: как же я могу возблагодарить Бога за пищу и жизнь, что он мне дает, если каждый кусочек, который я съел, я заработал своим горбом и своими мучениями? Может, и есть оно, провидение для богатых, а в бедности каждый сам себе провидение…
Вы говорите: холодно. Раньше нам сидеть разрешали, так позапрошлой зимой один насмерть замерз. Конка пришла в депо, а кучер сидит на своем табурете, вожжи в одной руке, другая на тормозе, а сам уже как ледышка. Задремал, да и не проснулся… А что после этого компания сделала? Утеплила площадки? Нет, это денег стоит. Издали правило, что кучерам запрещается садиться, чтобы, значит, не засыпали и не замерзали. Говорят, такая смерть легкая – верю, потому как сам знаю, случалось: задремлешь – и мороза уже никакого не чувствуешь. Только я тогда встряхиваюсь и принимаюсь ногами стучать – о малышах думаю: они хоть, по крайней мере, не в сенных баржах ночуют, а не станет меня, так, может, и придется…
– В сенных баржах? – переспросил я.
Он сердито посмотрел на меня, возмущенный моим невежеством.
– А где, по-вашему, ночуют мальчишки, да и девчонки тоже, которые днем чистят вам ботинки и газеты продают? Они же сироты или брошенные, которые никому не нужны. Идите хоть сейчас к Ист-Ривер да осветите сенные баржи фонариком – там их сотни, барж этих, к берегу пришвартованы. И на каждой увидите ребятишек – говорят, там целые тысячи ночуют, да и я так думаю, хотя кто ж их считал! И некоторым пяти лет от роду и то нет. Вот я и выучился терпеть любой холод ради своих. Иной раз погреешься глотком виски, так потом, как хмель спадет, еще холоднее…
Конка замедлила ход, и я решил сойти, спустился на подножку и все раздумывал: что сказать кучеру на прощание? «Счастливо вам»? Нет, не то, вряд ли он когда-нибудь дождется счастья. Конка остановилась, я обернулся к нему через плечо и произнес:
– До свидания.
– До свидания, – кивнул он.
В армии меня научили видеть в темноте: не надо прямо пялиться на то, что хочешь рассмотреть. Вместо этого нужно взглянуть в сторону на что-нибудь еще, тогда уголком глаза яснее увидишь то, что тебя интересует. Мышление подчас работает таким же образом: вопрос, который мучает тебя, иной раз лучше отложить, не форсируя ответа. Я дошел пешком до Бродвея, а у отеля «Метрополитен» взял извозчика, и, когда мы подъехали к Грэмерси-парку, мне уже было ясно, как поступить.
В предвечерние и первые вечерние часы город казался мне волшебным царством – стремительный бег саней, звуки песен, искренний смех… Но теперь, ночью, я понял, что это также и город кучера конки, с которым только что разговаривал. И что, пока я мчался с Джейком на санях через Сентрал-парк, множество бездомных детей копошилось в трюмах сенных барж на Ист-Ривер, устраиваясь на ночлег. Город перестал быть просто экзотическим фоном к моему удивительному приключению. Он обрел реальность, и я сам наконец осознал, что мое пребывание здесь, в этом времени, совершенно реально и что люди вокруг меня живые. В том числе и Джулия.
Наблюдай, но не вмешивайся. Легко сформулировать подобное правило, и для проекта оно, безусловно, необходимо… для них там люди этой эпохи – не более чем давно исчезнувшие призраки, от которых остались лишь странные коричневатые фотографии в старых альбомах и безымянных пачках, засунутых под прилавки антикварных магазинов. Но в том мире, где я нахожусь сейчас, эти люди – живые. В этом мире жизнь Джулии – отнюдь не давно прошедший и позабытый эпизод: она вся еще впереди. И она не менее ценна, чем любая другая жизнь. Тут-то и кроется ответ: если в своем собственном времени я не смог бы стоять в стороне и созерцать, как рушится жизнь девушки, которую я знаю и которая мне нравится – а я не смог бы созерцать, будучи в силах предотвратить, – то и здесь, я все-таки понял это, я не могу поступить иначе.
Разрушит ли брак ее дальнейшую жизнь? Хотя знакомы мы с Джулией были в общей сложности лишь несколько часов, я полагал, что главное о ней я знаю. Если умеешь создать достоверный портрет человека, то, пока рисуешь этот портрет, узнаешь о своей модели больше, чем за многие дни и даже недели поверхностного знакомства. Мне всегда нравился рассказ, который вы, возможно, тоже читали: про психиатра – в то время его, конечно, называли «доктор по душевным болезням», – который долго вглядывался в портрет одного из бывших своих пациентов, написанный то ли Сарджентом, то ли Уислером , уж не помню точно. Так вот, постояв у портрета минут двадцать, психиатр сказал о больном: «Теперь я наконец понял, что с ним было». Я, разумеется, не Уислер и не Сарджент, нет во мне ни их таланта, ни их проницательности. Но чтобы верно запечатлеть человека на бумаге или на холсте, нужно разглядеть в нем больше, чем может увидеть фотоаппарат. И я – да, я был уверен, что для девушки по имени Джулия Шарбонно жизнь в качестве жены Джейка Пикеринга – это не жизнь, что на лицо, которое я нарисовал, ляжет тогда печать неизбывного горького несчастья, – и я не собирался, я не мог этого допустить.
Последствия для будущего от вмешательства в события прошлого? Я пожал плечами: любое действие в прошлом неизбежно имеет последствия в любом возможном будущем. Влиять на ход событий в моем собственном времени – значит оказывать всякого рода непредвиденные воздействия на какое-нибудь и чье-нибудь другое будущее, а мы только этим и занимаемся всю свою жизнь. Так что придется уж тому будущему, которое для моих современников настоящее, подвергнуться определенному риску. Теперь-то я твердо знал, что не брошу Джулию на произвол судьбы, словно мы там у себя, в XX веке, боги, а она ничто. Я знал, что найду способ расстроить ее помолвку с Джейком Пикерингом, и внезапно задал себе вопрос: а кто поручится, что последствия моего решения, если они вообще будут, не окажутся к лучшему? Уж какой-какой, а XX век стоило бы улучшить хотя бы отчасти.