Книга: Третий уровень
Назад: 15
Дальше: 17

16

На следующий день я устроил себе выходной. Право же, я его заслужил; в конце концов, он был мне просто необходим, необходим какой-то переход между двумя эпохами, между двумя мирами. Спал я в своей квартире в «Дакоте» и, хотя в этом вряд ли была прямая нужда, слегка загипнотизировал себя перед сном. Я лежал в темноте в большой резной деревянной кровати, надев ту же ночную рубашку, которую надевал в доме № 19 по Грэмерси-парк, и знал, что где-то в центре города стоит старый почтамт с залом, освещенным круглыми газовыми фонарями; что во мраке Нижнего Бродвея, перед аптекой, висит в своей узкой деревянной будке огромный градусник, показывающий сейчас, должно быть, градусов восемнадцать ниже нуля; что над ночными булыжными улицами Нью-Йорка, по эстакадам надземки пыхтят игрушечные паровозики, освещая себе путь керосиновыми «прожекторами». Но утром, сказал я себе, я проснусь уже в своем времени. Я начал даже размышлять, как буду чувствовать себя в XX веке на этот раз, но под влиянием самогипноза настолько расслабился, что почти спал и, не успев ни до чего додуматься, заснул окончательно.
Утром, едва раскрыв глаза и еще не встав с постели, я уже понял, где я и в каком времени нахожусь, а буквально несколько секунд спустя получил тому прямое доказательство. До меня донесся звук, хорошо мне знакомый, хоть я и не сразу определил, откуда он идет: далекий, высокий, слегка зловещий гул. Я произнес вслух: «Реактивный самолет» – но в общем-то мне не требовалось никаких доказательств, я понимал, что вернулся, я ощущал это.
Через полчаса я вышел из «Дакоты» на Семьдесят вторую улицу и направился было в сторону «склада», где размещался наш проект. И вдруг, без всякого заранее обдуманного намерения и не спрашивая себя зачем, вернулся обратно, дошел до ближайшего угла и двинулся на юг.
Квартал за кварталом я шагал по современному Манхэттену в круглой меховой шапке и длинном пальто, бородатый, усатый, длинноволосый, мало чем отличаясь, впрочем, от многих других прохожих. Я сознавал, что надо хотя бы позвонить начальству и еще Кейт, но, подчиняясь внутреннему побуждению, шел и шел пешком в сторону центра, останавливался на перекрестках по красному сигналу «Стойте», дожидался зеленого «Идите» и глядел, глядел вокруг на улицы, здания и людей сегодняшнего дня.
Удивительно, как много сохранилось в Нью-Йорке от прежних времен. Горожане не думают об этом, но, как только минуешь среднюю часть Манхэттена, это становится заметно. А ниже Сорок второй улицы я начал узнавать здания и целые группы зданий, сохранившиеся с восьмидесятых и даже еще более ранних годов. Однако не такое внешнее сходство я сегодня выискивал – я искал сходство в лицах людей и должен прямо сказать, что не находил его.
Уверен, дело тут не в одежде, не в косметике и не в стиле причесок. Сегодняшние лица – просто другие, они какие-то более одинаковые и менее живые. Да, на улицах восьмидесятых годов я видел человеческую нищету, как видим мы ее сегодня, видел порочность, безнадежность и алчность, а на лицах мальчишек – ту же преждевременную серьезность, как в наше время на лицах мальчишек в Гарлеме. Но на улицах Нью-Йорка 1882 года чувствовалось еще и какое-то общее настроение, начисто исчезнувшее сегодня.
Это настроение читалось на лицах женщин, дефилирующих вдоль «Женской мили» по нарядным, давно исчезнувшим магазинам. Люди были оживлены, люди радовались тому, что находятся именно здесь и именно сегодня, сию минуту. Это настроение чувствовалось в тех, кого я видел на Мэдисон-сквер. Вы могли заглянуть им в глаза и увидеть там радость – радость оттого, что они на свежем воздухе, на морозе, в любимом городе. А мужчины в деловых кварталах Бродвея, торопливые, привыкшие ценить свое время и деньги и замирающие в полдень, чтобы сверить свои большие карманные часы с красным шаром на здании «Вестерн юнион», – ну что ж, их лица зачастую бывали сосредоточенны, а то и озабоченны, или жадны и нервозны, или самодовольны до предела. Лица несли на себе всевозможные выражения, как и сегодня, но на всех на них сохранился интерес к окружающему, и самые занятые люди останавливались взглянуть, какую температуру показывает гигантский градусник у аптеки. Но главное – никто из них не растерял целеустремленности. Сразу было видно, что им нескучно, черт возьми! И, глядя на них, я убеждался: они идут по жизни со стопроцентной уверенностью, что она имеет цель. А это очень нужная штука – чувство цели, и потерять его – значит потерять нечто весьма существенное.
Сегодня лица совсем не те: когда человек один, лицо его просто ничего не выражает, замкнуто всецело на самом себе. Разумеется, мне попадались люди парами и группами – они разговаривали между собой, иногда смеялись, бывали даже более или менее оживлены, – но лишь как отдельная группа. Они были отделены от окружающей их улицы, обособлены и отчуждены от города, в котором живут и к которому относятся с подозрением; в Нью-Йорке восьмидесятых годов я такого не замечал.
Я решил проверить это свое впечатление. На углу Двадцать третьей улицы я повернул и прошел полквартала до Мэдисон-сквер, встал у края тротуара, в стороне от потока пешеходов, и бросил взгляд вперед. Внешне сквер отсюда выглядел точно таким же. И люди двигались сквозь него и вокруг него. Но никто – уверен, что вы и сами знаете это, – не получал от этого сквера никакого особого удовольствия. Нью-Йорк стал другим, совершенно другим городом, и притом во многих отношениях.
За исключением северной своей стороны, застроенной теперь сплошь многоквартирными домами, Грэмерси-парк ничуть не изменился, так же как и дом номер девятнадцать. И вот я опять стоял и глядел на него. Единственным нововведением были жалюзи на окнах первого этажа, и казалось невероятным, что там внутри нет ни Джулии, ни тети Ады, занятых домашними делами. Я позволил себе поддаться искушению, пока оно не ослабло: взбежал по ступенькам и – еще одно нововведение, но я не придал ему значения – нажал кнопку электрического звонка. Секунд через пятнадцать, когда я уже начинал раскаиваться в своем порыве, дверь распахнулась, и на пороге появилась женщина лет сорока с лишним в оранжевых брючках, обтягивающем свитерке под цвет и жилетке из какого-то серебристого материала.
– Извините, пожалуйста, – сказал я, – но… тут когда-то жили мои знакомые. Несколько лет назад. Мисс Джулия Шарбонно со своей теткой. Однако, по-видимому, они здесь больше не живут…
– Нет, – ответила она вполне благожелательно. – Мы здесь живем уже девять лет, а до нас люди жили четыре года, и их фамилия была не Шарбонно.
Я кивнул, словно услышал то, чего ждал. А собственно, чего еще я мог ждать? Но все не уходил: мне хотелось заглянуть в переднюю, и женщина вежливо отступила на шаг, предоставляя мне такую возможность. Стены оказались оклеены обоями с хрупким голубым узором по белому, а с потолка свисала роскошная хрустальная люстра. Передняя выглядела гораздо богаче и была совершенно другой, за исключением черно-белой плитки на полу – пол оставался тем же.
Она, конечно, не предложила мне посмотреть другие комнаты; где-где, а в Нью-Йорке это не принято. Я улыбнулся, поблагодарил и ушел восвояси. Сам не знаю, зачем я приходил сюда, – просто захотелось взглянуть. Я вернулся на Двадцать третью улицу, взял такси и поехал «на склад».
На этот раз обстановка тут совершенно не походила на прежнюю. Мужчину в маленькой конторке на первом этаже звали Гарри, во всяком случае, так было вышито красными нитками над нагрудным кармашком белой спецовки фирмы «Бийки». Он сообщил, что ему приказано передать мне, если я появлюсь, чтобы я поднялся в кабинет доктора Россофа, и я поднялся. Но там меня встретила только медсестра, та самая крупная привлекательная женщина с проседью в волосах. Она поздоровалась со мной, задала обычные вопросы, однако, как мне померещилось, без особого интереса – возможно, того и следовало ожидать. Мне придется немного подождать, сказала она; сейчас она позвонит д-ру Россофу, и он через минуту придет.
Через четыре-пять минут он действительно пришел, протянул руку, приветствуя меня как всегда, поздравляя, нетерпеливо расспрашивая, но и он, несомненно, переменился. Буквально через минуту я почувствовал, что он какой-то рассеянный, слушает меня вполуха, иной раз даже поддакивает невпопад. А вскоре в меня вселилась уверенность, что он хочет от меня избавиться и вернуться к прежним своим занятиям, к тем, которые прервал ради меня. Потому что он отослал меня в «отдел перепроверки», не предложив даже кофе, хотя на плитке рядом с нами стоял далеко не опорожненный кофейник, – уж это на Оскара было вовсе не похоже.
Но если бы дело сводилось только к кофе! Никто из других не пришел к Оскару в кабинет повидать меня, и сам он покинул меня у двери «отдела перепроверки», хлопнул по плечу и побежал прочь. В комнате оказался один только техник, возившийся с магнитофоном, да через секунду вошла девушка-машинистка. Я сел и начал говорить: изложил все, что случилось со мной за эти два дня, очень кратко, но стараясь ничего не упустить, потом принялся называть произвольные имена и факты, все подряд, что приходило в голову и поддавалось проверке.
Минут через двадцать я задал вопрос, где остальные, и техник ответил, что они на большом совещании, которое началось еще вчера и продолжается до сих пор. Это было объяснение и не объяснение, и я вдруг понял, что обижен невниманием к своей особе, совсем как дитя. Да и техник продержал меня вдвое дольше, чем в предыдущий раз. Когда я заявил, что иссяк, он сказал, что ему велено продолжать процедуру не меньше двух, в крайнем случае полутора часов. На полтора часа меня кое-как хватило – правда, паузы к концу становились все длиннее и длиннее. Каждые двадцать минут являлся тот же высокий лысоватый человек, что и раньше, и забирал у машинистки отпечатанный материал.
Наконец Оскар Россоф вернулся. Девушка напечатала мои последние слова и вытащила листок из машинки. Техник остановил магнитофон. Оскар жестом показал мне на стул рядом с собой.
– У нас совещание, Сай, очень ответственное совещание. Похоже, что мы должны вообще прикрыть весь проект; впрочем, тут я еще не уверен. Мы приглашаем вас на совещание, но сначала я должен вам кое-что рассказать – не прерывать же его ради объяснений. Все довольно просто. Мы вам не говорили, но и до вас, и одновременно с вами мы ставили и другие эксперименты. Попытка у Вими провалилась. Там есть участок поля боя, который не трогали с Первой мировой войны. И вот Франклин Миллер выскочил из блиндажа, где вместе с пехотным взводом и со вшами – настоящими вшами – пересидел в грязи четырехдневный, хоть и поддельный, артиллерийский обстрел. Но выскочил он на пустое поле с обвалившимися окопами и проржавевшей колючей проволокой полвека спустя после заключения перемирия. Сегодня он уже дома, у себя в Калифорнии.
К нашему общему удивлению и даже недоумению, попытка у собора Парижской Богоматери, возможно, и удалась. Удалась в течение одной неполной минуты, пока наш «француз» не утратил мысленной связи с обстановкой и не перенесся мгновенно обратно в XX век. Однако мы всерьез полагаем – я вам как-нибудь расскажу об этом подробнее, – что десяток-другой взволнованных вздохов он сделал на берегах Сены в три часа ночи зимой 1451 года. Более пятисот лет назад, подумать только! А попытка в Денвере увенчалась полным успехом. Тэд Брител очутился в крошечной бакалейной лавчонке на углу, купил и выпил бутылочку содовой, поболтал с хозяином. А потом вышел на улицу и попал в Денвер 1901 года – тут нет и тени сомнения, у него получилось, так же как и у вас. Так же, как и вы, он с предельной осторожностью провел там полдня, а потом подвергся перепроверке. Вот об этом и совещание, Сай. Вчера мы просидели до половины второго ночи, а сегодня без четверти девять начали снова…
Оскар нахмурился, зажмурил глаза и вдавил ладони в глазные впадины – то ли голова у него болела, то ли недоспал, а скорее всего, и то и другое сразу. Потом он взглянул на меня, часто моргая, и сказал:
– Закавыка получилась, Сай. Я имею в виду – после перепроверки. Тэд назвал одного знакомого, с которым учился вместе в колледже Нокса, в Гейлсберге, штат Иллинойс. Тэд даже встречался с ним несколько раз потом. И живет он-де в Филадельфии, как и Тэд, и занесен в телефонную книгу. Только вот теперь его нет. Никто никогда не слышал о нем там, где он должен бы работать. Его нет в списках государственного страхования. Ничего о нем нет и в архивах колледжа. Он, понимаете, не существует более. – Оскар говорил спокойно и деловито. – Не существует, кроме как в памяти Тэда, и только Тэда. Что бы и как бы Тэд ни делал в Денвере в середине зимы 1901 года, как бы осмотрителен ни был, но это повлияло на какое-то происшедшее там событие или события. Что-то изменилось, и соответственно изменились и последующие события. – Оскар чуть заметно пожал плечами. – Так что теперь этот самый человек как бы никогда и не рождался, только и всего. А что еще могло перемениться, какие еще различия могут таиться в тех людях или в таких вещах, о которых Тэд Брител просто ничего не знает? Кто это может сказать? То ли изменилось многое, то ли вовсе ничего… – Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга, затем Оскар резко поднялся на ноги. – Вот почему и совещание. А теперь пошли…
Когда мы вошли в конференц-зал, присутствующие подняли головы; народу было много, свободных мест почти не оставалось. Некоторые рассеянно кивнули мне и сразу повернулись обратно к доктору Данцигеру – тот говорил, не повышая голоса. Он выглядел спокойным, чего никак нельзя было сказать о большинстве других: пиджаки долой, галстуки тоже, никто не старался выглядеть бодрым, и повсюду были окурки и чертики в блокнотах. А Данцигер сидел откинувшись, удобно скрестив ноги, и его большая, со вздутыми венами рука расслабленно перекинулась через спинку стула.
– …знания, которые мы приобрели в результате длительных исследований, – говорил он. – Нет никакой необходимости поднимать и тащить в лабораторию все океанское дно. Чтобы провести полный анализ одной-единственной пробы и разобраться во всех побочных обстоятельствах, требуются месяцы, даже годы. Именно так нужно подходить и к тем данным, к тем пробам, если хотите, которые мы получили в результате трех наших удачных попыток. Их можно изучать годами, и они будут раскрывать нам все новые и новые знания. Но о новых попытках не может быть и речи.
Он не изменил позы, но голос его стал глубже, и в нем появились такие авторитетные нотки, что мне лично выступать оппонентом Данцигера не хотелось бы.
– Ибо неверно, совершенно неверно, если мы будем продолжать эксперименты только на том основании, что у нас получается. И это становится все более очевидным по мере того, как наука использует открывшиеся перед ней принципиально новые возможности и докапывается до глубочайших загадок Вселенной: незачем и нельзя предпринимать что бы то ни было только потому, что мы знаем как. Нет нужды в данном собрании приводить общеизвестные примеры и перечислять последствия непонимания этой аксиомы. Урок ясен. И опасность любой новой попытки ясна не менее. Мы не имеем права делать больше ни одного шага в прошлое. Мы не имеем права вмешиваться в него даже самым незначительным образом. Не имеем права, поскольку не знаем, что значительно и что незначительно. Нам еще неизвестны результаты последнего путешествия мистера Морли, однако даже если окажется, что наши осторожные попытки не повлекли за собой по-настоящему серьезных последствий, – это слепая удача, и только. Но один человек, пусть заурядный – хотя для себя самого он не был заурядным, он был единственным, – этот человек не существует более. Вернее будет сказано: никогда и не существовал, как бы странно это ни звучало…
В зал на цыпочках вошел высокий лысый – тот, из «перепроверки». Полковник Эстергази сразу заметил его, поднял руку, лысый быстро подошел к нему, передал несколько бумаг, шепнул на ухо что-то, на что Эстергази ответил кивком, и так же на цыпочках вышел. Данцигер продолжал:
– Во всех других отношениях мир наш, кажется, не изменился. Однако в следующий раз все может кончиться по-другому, немыслимо, катастрофически по-другому. Продолжать в том же духе явилось бы верхом эгоизма и безрассудной безответственности. Полагаю, тем не менее, что наше совещание было необходимым, что мы обязаны были обсудить все в мельчайших деталях. Но что касается решения, тут обсуждать нечего – выбора у нас просто-напросто нет.
Он замолчал и оглядел сидящих за столом, словно ожидая вопросов и в то же время сомневаясь, могут ли они найтись. Через несколько человек от него один из присутствующих поднял руку, опустил ее, снова поднял. Имя его, к сожалению, вылетело у меня из головы – это был профессор истории, представитель какого-то университета одного из восточных штатов.
– Вы, разумеется, полностью правы, доктор Данцигер. И я, безусловно, не собираюсь с вами спорить. Я не присутствовал на всех предыдущих совещаниях, не имел такой возможности – и не собираюсь притворяться, будто глубоко понимаю все происшедшее. Я только думаю… то есть мне претит мысль об отказе от любых дальнейших попыток, если есть хоть малейший шанс… Нельзя ли было бы каким-то образом ввести – я бы сформулировал так – «абсолютного наблюдателя»? Никому не ведомого и не видимого, не влияющего ни на какие события… Скажем, человек, надежно спрятавшись, незримо присутствует на первом представлении «Гамлета» – подумать только! Если бы он спрятался задолго до прихода зрителей и актеров и оставался в укрытии, пока они все не уйдут. Или «абсолютный наблюдатель» при… в общем, было по крайней мере одно заседание кабинета Дизраэли, за любые сведения о котором я продал бы душу, – никто не знает, о чем там говорилось, а это очень важный момент. Единственное, что я прошу, – изучить возможность направить в прошлое «абсолютного наблюдателя». Поискать способ…
Но Данцигер начал медленно и недвусмысленно качать головой, и говоривший не закончил фразы.
– Прекрасно понимаю вас, – сказал Данцигер. – Понимаю искушение, какое вы испытываете, поскольку и сам испытываю его. Но можно ли представить себе негласное присутствие со стопроцентной гарантией, что оно останется негласным? Уверен, вы тоже понимаете, что нет. А раз гарантии нет, то остается и риск. И идти на такой риск нельзя – теперь мы это знаем, и этого не оспоришь…
Он выжидающе помолчал. Но никто не произнес ни звука, пока Эстергази не начал – спокойно, самым обычным тоном:
– Думаю, что мог бы почти дословно повторить то, что сказал здесь доктор Данцигер, – я слушал его с предельным вниманием. Так же как, надеюсь, и все присутствующие. Мудрость совета, который дал нам доктор Данцигер, просто не подлежит сомнению. – При этих словах рука его совершила легкое движение, словно принося извинения. – И тем не менее мы обсудили еще не все. И не во всех деталях. – Он старательно подчеркивал, что его донельзя удручает необходимость противоречить Данцигеру по какому бы то ни было поводу. – Дело в том, что у меня есть данные, которыми еще несколько минут назад мы не располагали…
Рядом с Эстергази сидел Рюб. Он держал перед собой принесенные только что машинописные листы и читал их, наполовину съехав со стула. Эстергази головой показал на эти листы и продолжал:
– Мы только что получили отчет по последнему путешествию мистера Морли: общий обзор всего, что с ним приключилось, в высшей степени занятный, а также данные перепроверки. Мы сейчас размножаем текст и скоро раздадим его вам. А пока что разрешите сообщить вам самое главное – результаты перепроверки. На сей раз мистер Морли отсутствовал уже не несколько часов, а два дня, и контакты его с людьми уже не были ни случайными, ни мимолетными. Это был рассчитанный риск, мы сознательно пошли на него – и вот результат…
Рюб взглянул на Эстергази, и тот ответил ему разрешающим кивком. Тогда Рюб вновь обратил свой взор на машинописные листы и подвел итог тому, что там было изложено:
– Абсолютно никаких изменений. – Голос у него звучал бесстрастно, даже монотонно. – Все проверенные данные полностью совпадают.
Эстергази двинул головой – почти незаметно и почти печально; он словно говорил тем самым, что факты – упрямая вещь, что они не им придуманы и ему неподвластны и что не остается ничего другого, кроме как принять их.
– А если это так, – заявил он, и тон вполне соответствовал выражению его лица, – то, на мой взгляд, совершенно ясно, что мы не исполнили бы своего долга перед доктором Данцигером, перед самим проектом, перед каждым и перед всеми, если бы не обсудили и вытекающих отсюда выводов.
Он обвел глазами сидящих за столом, будто приглашая их заново начать дискуссию, и Рюб тут же откликнулся.
– Ладно, – сказал он, словно принял предложение выступить первым. – Каковы факты? Никаких последствий, никаких перемен, никакого вреда от посещения, хотя бы и кратковременного, города Парижа – точнее, деревни Париж – в 1451 году. Если цепь событий и была где-нибудь нарушена, то это нарушение выправилось задолго до нашего времени. Никаких последствий, никаких перемен, никакого вреда от первого краткого путешествия Сая Морли. Ничего и после второго путешествия, которое было уже довольно продолжительным и в ходе которого он проехал, и притом не один, через полгорода. И наконец, никаких последствий, никаких перемен, совершенно никакого вреда от последнего путешествия, длившегося два дня. А ведь на сей раз он жил под одной крышей с другими людьми и не только вмешивался в события, но дал толчок событиям, и притом таким, что я в них – тут он кивнул на машинописный отчет, лежащий на столе, – просто не поверил бы, если бы не знал, что на то, чтобы сочинить все это, у него не хватило бы воображения.
Он послал мне через стол улыбку, и по залу прокатился легкий смешок. Потом улыбка исчезла с его лица, он пожал мускулистыми плечами и сказал:
– Подвожу итог. Брител вызвал перемену? Да, вызвал. Но незначительную. – Он быстро посмотрел на Данцигера. – Безусловно, значительную для того человека, которого она непосредственно коснулась, однако…
– И которого не спросили, – вставил Данцигер, – желает он пойти на эту жертву или нет.
– Да, не спросили, и я сожалею о случившемся. Но повторяю сказанное раньше: по сравнению с огромными потенциальными благами для всего остального мира – давайте мыслить реалистически – перемена была незначительной. Еще важнее, что вредный эффект всех других удачных попыток, длившихся дольше, с участием большего числа людей, оказался равным нулю. Нулю! Из чего следует, что результат Бритела – чистейшая и редчайшая случайность. И потому на вопрос, продолжать нам или нет, я при всем уважении к мнению доктора Данцигера отвечаю, что с равным успехом можно высказаться в пользу рассчитанного риска.
– Да черт вас возьми! – Кулак Данцигера опустился на стол с такой силой, что пепельница подскочила, перевернулась в воздухе и упала обратно вверх дном, разбрасывая окурки. – Какого такого «рассчитанного риска»? Ненавижу эту фразу. Риск – да, черт возьми, да! Риска больше, чем надо!.. – Он резко повернулся и, навалившись грудью на стол, уставился на Рюба в упор. – Но покажите мне, что вы там рассчитали!..
Наступило томительное молчание: Данцигер все так же пристально смотрел на Рюба, а тот не отвернулся и не отвел глаз, лишь несколько раз кряду добродушно сморгнул – всем своим видом он демонстрировал, что не чувствует к Данцигеру никакой враждебности и отнюдь не собирается вступать с ним в состязание, кто кого переглядит. В конце концов Данцигер откинулся назад на спинку и уже спокойно произнес:
– Что мы знаем? Мы знаем, что из четырех или пяти успешных опытов мы один раз, несомненно, воздействовали на прошлое. И следовательно, на настоящее. Вот и все, что мы знаем. И еще, что следующая попытка может иметь катастрофические последствия. Нечего даже и говорить о «рассчитанном риске», Рюб. Потому что расчета-то нет, есть один только риск. Кто дал нам право решать за весь мир, что на этот риск нужно пойти? – Он еще несколько секунд смотрел на Рюба в упор, потом медленно обвел взглядом сидящих за столом. – Как создатель и руководитель проекта, я говорю – и прикажу, если надо, – что работы должны быть приостановлены, за исключением анализа уже полученных материалов. Вряд ли найдется человек, которому подобная необходимость более ненавистна, чем мне. Но это должно быть сделано, и это будет сделано.
После такого заявления неизбежно последовала длительная пауза. Когда наконец заговорил Эстергази, голос у него был преисполнен неуверенности и сожаления, чтобы все ясно поняли, как это болезненно для него самого.
– Я… – Он смолк и сглотнул слюну. – Я… мне трудно решиться оспаривать суждения доктора Данцигера, любые его суждения, какие бы он ни высказал в отношении проекта. Есть сильный соблазн внести предложение сделать перерыв, чтобы мы все могли обо всем поразмыслить и все взвесить. Но многие из нас приехали издалека. Никто не ожидал, что придется провести здесь еще и сегодняшний день, – видимо, у нас нет возможности откладывать решение. А поскольку вопрос теперь поставлен именно в такой плоскости, я вынужден уже не спорить, а напомнить – поймите, доктор Данцигер, я обязан это сделать, – что любое жизненно важное решение, связанное с проектом, считается принятым, если за него проголосовали трое из четырех старших членов совета, а если голоса разделились, решающее слово остается за президентом страны. Первым из четырех, безусловно, является доктор Данцигер, за ним идут мистер Прайен, мистер Фессенден – представитель президента – и я. Я, разумеется, не хотел бы подходить к вопросу чисто формально, но все же: мнение доктора Данцигера нам ясно, так же как мнение мистера Прайена и мое собственное. Стало быть, мистер Фессенден, слово за вами. Вы пришли уже к какому-то определенному решению?
Пока он не начал говорить, вернее, не кашлянул перед тем, как начать говорить, я понятия не имел, кто тут в зале мистер Фессенден. Ему было лет пятьдесят, и он успел основательно полысеть, хоть и зачесывал прядь седеющих волос с одной стороны головы на другую, скрывая лысину, по крайней мере от себя самого. Нижняя часть его лица выглядела одутловатой, и носил он очки в металлической оправе, такой тонюсенькой, что они казались вовсе без оправы. Если я и встречал его раньше, то в памяти моей он никак не запечатлелся.
– Я предпочел бы обдумать свое мнение, – сказал он, – если б только видел такую возможность. Предпочел бы взвесить все «за» и «против». Без нажима, не торопясь. Но, если говорить начистоту, я склонен присоединиться к вам.
Эстергази открыл было рот, хотел что-то сказать, но Данцигер его перебил:
– Значит, так? Решение, значит, принято?
– Не думаю, что есть формальные… – начал Эстергази, но Данцигер опять его прервал, на сей раз резко, грубо:
– Перестаньте юлить! Это решение? – Он выждал секунду, затем гаркнул: – Ну?..
Эстергази сжал губы и покачал головой. Момент был щекотливый.
– Получается так, доктор. Ничего не…
– Я ухожу в отставку.
Данцигер встал и отодвинул стул, чтобы выйти из-за стола.
– Подождите! – Эстергази тоже встал. – Мы просто не можем допустить, чтобы это произошло подобным образом. Я хочу с вами поговорить. Один на один. Буквально через несколько минут.
Нужно отдать старику должное: он никогда не терял чувства собственного достоинства. Вот и теперь он не стал бурно отказываться или хлопать дверью – такая мелодрама претила ему. Он лишь помолчал немного, потом сказал:
– Пожалуйста. Но ведь уже свершилось: никто не передумает и не отступит. Я буду ждать вас у себя в кабинете, полковник.
В полном молчании он направился к двери и вышел.
– Не нравится мне это, – произнес кто-то на другом конце стола, и все обернулись на голос. Говорил молодой, но уже полнеющий и лысеющий человек, кажется, представитель одного из калифорнийских университетов. У него было интеллигентное лицо, но сейчас оно было еще и рассерженным. – У меня нет права голоса, почти нет права высказывать свое мнение, да и интерес во всем этом предприятии небольшой: я метеоролог и нахожусь здесь главным образом для доклада своему университету. Однако я не уйду отсюда, не спросив: как можно набраться наглости поступить вопреки суждению и вопреки решению доктора Данцигера?
– Слушайте, слушайте! Как говорят англичане… – заявил кто-то довольным тоном; один из тех, кто любит потасовки, пока сам стоит в стороне.
Я думал, что отвечать будет полковник Эстергази, но поднялся Рюб – медленно, не спеша, совершенно спокойно и, подумалось мне вдруг, с полным сознанием своей власти.
– Как? Да потому, что назад дороги нет. И быть не может. Нельзя потратить миллиарды, подготовить полет человека на Луну, а потом решить, что нет, не будем. Или изобрести самолет, осмотреть его со всех сторон, а потом разобрать по винтикам и разорвать чертежи, чтобы кто-нибудь когда-нибудь не сбросил с него бомбу. Предприятия такого масштаба, как наш проект, нельзя приостановить; человечество этого никогда не делало. Риск? Быть может, да. Безусловно да! Но кого и когда останавливал риск? Кого-нибудь из тех, чей день рождения стал национальным праздником? Мы пойдем вперед. Мы…
– Кто это «мы»? – выкрикнул сердитый голос, не знаю чей.
– Все мы, – сказал Рюб тихо, наклоняясь над столом и опираясь на костяшки пальцев. – Все, кто вложил бесконечно много времени и энергии в это дело, для кого оно стало важной частью жизни. Думайте, черт побери! Неужели вы считаете, что проект можно остановить? Бросить? Забыть? Нет, господа, чего не будет, того не будет. Так что нечего нам тут с вами штаны просиживать и болтать без толку…
Это, в сущности, положило конец выступлениям, хотя разговоры еще какое-то время и продолжались. Принесли копии моего отчета и результаты перепроверки и раздали присутствующим; все экземпляры были пронумерованы, и их надлежало сдать не выходя из зала. Очень многие поднимали глаза от текста, находили меня и улыбались, не скрывая изумления, а я ухитрялся ухмыляться им в ответ. В какой-то мере чтение подхлестнуло спор: одни соглашались, что проект надо со всеми возможными предосторожностями продолжить, другие подвергали это сомнению или ставили недоуменные вопросы. Мне кажется, многие раньше просто не понимали, как мало значит их присутствие, когда дело доходит до принятия решений.
Закрылось совещание на том, что Эстергази в тактичной форме напомнил всем участникам о совершенно секретном характере сведений, с которыми их ознакомили. Им сообщат о времени следующего заседания, а пока – спасибо, что пришли, и до свидания.
Рюб понимал, что для меня решение еще впереди, и оказался рядом со мной, когда я вышел из конференц-зала. В коридоре он предложил мне заглянуть на Шестую авеню, в бар, куда мы уже ходили раза два и где можно было перекусить. Я ответил, что сперва хотел бы повидать доктора Данцигера, и мы вместе дошли до его кабинета. Но секретарша сказала нам, что у него полковник Эстергази и что, похоже, они просидят там долго, – не думаю, чтобы Рюб сильно этому удивился. Я был голоден как волк и принял его предложение; мы заказали по большой тарелке овощного супа, сэндвичи с горячей солониной и по две кружки пива. Сидели мы в последней кабинке в заднем углу, с двух сторон на нас смотрели глухие кирпичные стены, и рядом не было никого, кто мог бы подслушать разговор.
Не стану детально описывать всего, о чем мы говорили. Мы сделали заказ, и Рюб тут же начал излагать в тихой, трезвой манере, что, хотя они очень надеются на продолжение совместной работы – подбирать кандидатов трудно, и готовить их долго и хлопотно, – тем не менее свет на мне клином не сошелся. Им будет очень жаль, если я уйду, но со временем замена обязательно отыщется. Я и сам это знал, конечно. Во всяком случае, я знал, что заменить меня пусть не так просто, как пытался представить Рюб, но в принципе возможно. И его слова заставили меня слегка похолодеть, потому что уж себе-то самому врать было ни к чему: я не сумел бы примириться с мыслью, что никогда туда не вернусь. Но я лишь кивнул и сказал, что, конечно, все это так, но могу ли я с чистой совестью продолжать участвовать в проекте, если приду к выводу, что он несостоятелен?..
– Послушай, Сай, – сказал Рюб тихо-тихо, – доктор Данцигер – старый человек. Согласись. И того, что приключилось в связи с проектом на сей день, для него уже многовато. Для него кульминация уже позади: он достиг того, к чему стремился. И если тем все и кончится, он будет только доволен. Я люблю его, честно. Но он старый человек, одержимый навязчивой идеей риска. Послушать его, так можно подумать, что если б ты слишком громко чихнул там, в январе 1882 года, то положил бы начало такой цепи событий, которая могла бы привести к гибели всего мира. Но это же не так! Это повлияло бы на события не больше, чем если ты сейчас чихнешь. Попробуй! – Он усмехнулся. – Давай чихай! Здесь десятка два людей, а ведь ни один сукин сын и внимания не обратит. Да черт возьми, люди не решают, жениться им или не жениться, и вообще не принимают важных решений из-за какого-то тривиального действия первого встречного. Ведь это даже не ты распалил своего Пикеринга. Ясно, что такой уж у него характер, так он себя ведет изо дня в день – и повел бы себя соответственно, был бы ты поблизости или нет. Да и не вижу тут принципиальной разницы: события поистине важные не происходят по чистой случайности. Они – результат взаимодействия такого множества сил, что становятся попросту неизбежными и не вытекают из какого-то одного отдельно взятого поступка. Если только ты не задашься специальной целью совершить что-нибудь такое, что привело бы к изменению крупного события, на многое ты не повлияешь. Хочешь сладкого?..
Я отказался, а Рюб заказал себе кусок яблочного пирога и еще кружку пива. Потом, словно повинуясь внезапному импульсу, он улыбнулся мне – душа-человек, да и только, – и воскликнул:
– Черт возьми, Сай, оставайся с нами! Ты-то до сих пор никому не причинил вреда, ни на что не повлиял – у нас есть тому доказательства. То же будет и впредь, если сам будешь осторожен…
Мы еще немного потолковали о моих приключениях в доме № 19 по Грэмерси-парк; Рюб удобно устроился в углу кабинки и попыхивал сигарой, а я рассказал ему кое-что о своих впечатлениях от Нью-Йорка тогдашнего и теперешнего. Слушал он зачарованно, задавал вопросы и в конце концов заявил:
– Ты ведь знаешь, сам я на это не способен. Я пытался, задолго до нашего знакомства, да не получилось. Господи, как я тебе завидую!.. – Он бросил взгляд на часы, нехотя выпрямился и вдруг протянул руку через стол, сжав мою повыше кисти. – Мне ведь не надо тебя уговаривать, Сай. Ты же знаешь не хуже меня: проект нельзя свернуть, просто нельзя. А если ты и сам хочешь остаться, какой же тебе смысл уходить?..
Ни кивком, ни словом я не дал ему понять, что остаюсь, но и не сказал «нет». По пути назад мы говорили о регби. Совесть мучает меня даже теперь – оправдания я себе не вижу никакого. Но я не мог отказаться от возможности совершить новое «путешествие», не мог, и точка.
Когда мы вернулись, оказалось, что Данцигер уже ушел – нетрудно было догадаться, что навсегда. Секретарша дала мне его адрес и телефон – квартира его находилась в Бронксе. Я тут же позвонил, но никто не ответил: возможно, он еще не успел доехать или поехал не домой. Я повесил трубку, помедлил немного, прежде чем отнять от нее руку, но номера Кейт набирать не стал – неужели я оттягивал время встречи?
Позже, когда я шел к ней по городу пешком, я раздумывал над этим вопросом. Я был слишком занят, попытался я сказать себе, мне некогда было ей позвонить. И это была правда – и все-таки не вся правда. Я шел к ней с неохотой – именно так, и мне пришлось признаться себе, что так, но почему? Есть ли тут какая-нибудь связь с Джулией? Что ж, в присутствии Джулии кровь текла по жилам быстрее, спорить не приходится, и все же, по-моему, дело было не в Джулии.
Или, может, дело в характере новостей, которые придется сообщить Кейт: что отец Айры был негодяем, казнокрадом и жуликом? Но умер он задолго до рождения Кейт, не доводился ей даже дальним родственником, и Айре мои новости уже никак повредить не могли. Нет, я положительно не понимал, в чем дело; просто я тянул время, пока наконец не добрел до ее магазинчика. А потом, сидя наверху в квартирке Кейт и потягивая виски в ожидании, пока на кухне сварится картошка, я недоумевал, почему и зачем оттягивал нашу встречу. Мне было хорошо, я хотел быть именно здесь и больше нигде, и перспектива провести с Кейт еще не один час представлялась мне очень привлекательной.
Мой рассказ, до ужина и за ужином, вызвал у нее глубокий интерес: она-то представляла себе и время, и город, о которых я говорил, и, пусть мельком, видела Джейка Пикеринга. Когда я перешел к Кармоди, она замерла не шевелясь, полураскрыв губы, совсем как околдованная. Когда же я добрался до Данцигера, Эстергази и Рюба и до собственного своего решения, она ограничилась кратким и осторожным комментарием, чтобы как-нибудь не повлиять на это решение; но я-то знал, что она вопреки всему будет рада новому моему «путешествию».
Потом Кейт встала из-за стола, прошла к себе в спальню и вернулась с красной папкой, развязывая тесемки на ходу. Мы еще раз рассмотрели снимок надгробия на могиле Эндрю Кармоди. Вот оно, стоит себе таинственно среди осыпавшихся одуванчиков и редкой травки, и на камне ни слова, ни имени, ни дат, только девятиугольная звезда, вписанная в окружность, – тот же самый узор, который мы с изумлением увидели оттиснутым на снегу у подножия фонаря на Бродвее 23 января 1882 года.
И опять мы смотрели, как на чудо, на голубой конверт с адресом, написанным когда-то черными, а теперь ржавыми чернилами. Вытряхнув из конверта записку, Кейт вслух прочитала верхнюю ее часть, над сгибом:
– «Если вам интересно обсудить некоторые вопросы относительно каррарского мрамора для здания городского суда, соблаговолите прийти в парк ратуши в четверг в половине первого». Теперь мы знаем, – добавила она с каким-то благоговейным страхом. – Знаем совершенно точно, что произошло в парке. Я рада, что Айра не знал и не узнает…
Она опять заглянула в записку и прочитала ту ее часть, что шла ниже сгиба:
– «Поистине невероятно, чтобы отправка сего могла иметь следствием гибель, – господи, какое же тут было слово или слова? – мира в пламени пожара. Но это так, и вина безраздельно, – тут она сделала паузу, отмечая еще одно пропущенное слово, – на мне, и от нее не уйти и не отречься. И вот, не в силах больше взирать на вещественную эту память о том событии, я прекращаю свою жизнь, которой следовало бы прекратиться тогда».
Кейт вложила записку обратно в конверт.
– Сай, сделай все, чего они от тебя хотят, но узнай для меня, что значит эта записка! Ты ведь поэтому и не ушел следом за Данцигером, правда? Ты должен вернуться туда, ты ничего не можешь с собой поделать!..
И я кивнул.
У Эстергази хватило такта не занимать с места в карьер кабинет Данцигера, и мы встретились в маленькой каморке Рюба. Рюб сидел за столом во вращающемся кресле, по обыкновению без пиджака и по обыкновению улыбаясь. Эстергази слегка прислонился к углу стола, подчеркнуто опрятный, в почти военном сером габардиновом костюме, белой рубашке и темном галстуке. Я сел на единственный свободный стул к ним лицом.
Я должен вернуться и продолжать начатое – вот практически и все, что они мне сказали. Они хотят знать все, что только я смогу выведать об Эндрю Кармоди, хотят знать, что еще произошло между ним и Джейком Пикерингом. Особенно заинтересованы историки, пояснил Рюб; у них уже есть группа из двух специалистов и двух аспирантов, которая работает в Библиотеке конгресса и ищет данные о взаимоотношениях Кармоди и президента Кливленда, а вторая аналогичная группа копается в Национальном архиве. Добытые мной сведения, возможно, расширят или прояснят то, что разыщут обе группы. Конечным результатом этого первого в рамках проекта развернутого эксперимента явится, как надеются, плодотворный метод расширения наших знаний истории.
По пути обратно в «Дакоту» – меня отвез Рюб – я уговаривал себя, что поступаю правильно, единственно верно, что в аргументах, выслушанных и выдуманных мной, нет изъяна. Но если так, задал я себе вопрос, почему я все же ощущаю за собой какую-то вину? И если я уверен в том, что делаю, почему же я не поговорил с доктором Данцигером? У меня было время, чтобы позвонить ему, да и сейчас еще не поздно. Однако я не позвонил – и не позвоню…
Назад: 15
Дальше: 17