Книга: Третий уровень
Назад: 12
Дальше: 14

13

На следующее утро я завтракал один: остальные постояльцы уже ушли. Не вставая с постели, я прислушивался, отсчитывая про себя жильцов по мере того, как они спускались вниз – все в течение нескольких минут. Потом я оделся и, усевшись у окна, стал ждать, когда уйдет Джейк Пикеринг.
Убедившись в этом собственными глазами, я спустился в гостиную – она была подметена и прибрана – и мимоходом бросил взгляд на окна. Изморозь смыли вместе с моим наброском, и на стекле уже нарастала новая пленка инея. По пути в столовую я опять раздумывал, мыслимо ли было избежать вчерашней сцены, и пришел к выводу, что нет; при дневном свете происшедшее представлялось отнюдь не столь трагическим, как вчера ночью. Раз уж человек так ревнив, что даже случайный незнакомец может вызвать у него ярость, то он наверняка и раньше вытворял подобные номера и будет вытворять еще. В сущности, я и не вмешивался в прошлое: что-нибудь похожее рано или поздно обязательно случилось бы, если не со мной, то с кем-нибудь другим.
Я сел за длинный обеденный стол, и тетя Ада, которая, надо думать, прислушивалась, когда же я спущусь, вышла ко мне из кухни. Она поздоровалась со мной очень мягко и приветливо, осведомилась, как я спал и доволен ли комнатой. Потом, все так же улыбаясь и, конечно, не желая меня обидеть, сообщила, что сегодня первый и последний день, когда мне разрешается позавтракать после восьми; я ответил, что либо стану раньше вставать, либо обойдусь без завтрака.
На завтрак она подала отбивную, яичницу, поджаренные хлебцы с тремя сортами джема, кофе и свежий номер «Нью-Йорк таймс». Я благополучно добрался до хлебцев, кофе и рекламы тканей фирмы «Мак-Крири», когда сверху спустилась Джулия. Мы пожелали друг другу доброго утра, она прошла через столовую в кухню, потом вернулась. Сегодня волосы у нее были закручены в большой мягкий узел, и мне померещилось, хотя я и не мог бы поручиться, что она слегка накрасилась или по крайней мере напудрилась. Я довольно долго глядел на нее – и вдруг сообразил, что она одета для улицы, в великолепное платье из лилового бархата; юбка спереди была собрана фестонами и украшена у пояса сиреневым бантом не менее двадцати сантиметров шириной. И еще у платья был турнюр.
Если в моем описании это платье покажется вам нелепым, то смею заверить, что вы заблуждаетесь. Она была в нем просто неотразима, и сознаюсь – у меня буквально дух захватило, и я сказал себе, что, пожалуй, Джейк Пикеринг вчера вечером не так уж и заблуждался на мой счет. Однако при этом я позволил себе внутренне улыбнуться: свой интерес к Джулии я расценивал как чисто академический – через несколько часов меня здесь не будет, и все это потеряет для меня какое бы то ни было значение.
– Я вижу, вы просматриваете объявления, – сказала Джулия, наверно, для того, чтобы хоть что-нибудь сказать.
Я про себя уже принял решение убраться отсюда сразу после завтрака и ответил, чтобы хоть что-нибудь ответить:
– Да, нужно, пожалуй, немного приодеться.
Она просияла:
– Ну, во всем новом будет другое дело! Я обратила внимание, как мало вы привезли с собой.
Я не смог удержаться:
– Бо́льшая часть моего гардероба выглядела бы здесь несколько странно. Вы не могли бы присоветовать мне хороший магазин?
Джулия обогнула стол, подошла ко мне и начала листать газету, а я откинулся на спинку стула и наблюдал за ней. Движения ее были грациозны, быстрыми пальчиками она переворачивала страницы за уголки. Все объявления газета набирала на одну колонку, обыкновенным мелким шрифтом. Наконец Джулия сказала – ноготь ее коснулся нужной строки:
– Вот. У Мэйси имеется в продаже мужская одежда. Или вы можете пойти к Роджерсу Питу, – добавила она, поворачиваясь ко мне, лица наши оказались совсем-совсем рядом, и она поспешно выпрямилась. – У Пита совершенно новый и большой магазин, – она вернулась на другую сторону стола, – и вы там, без сомнения, найдете все, что вам нужно.
В голосе ее проскользнул холодок отчуждения, и я, кажется, понял, в чем дело: мужская одежда представлялась ей темой слишком интимной для длительного обсуждения.
– О’кей, пойду к Роджерсу Питу, – сказал я; еще вчера вечером я подметил, что словечко «о’кей» уже в ходу. И поднял чашку, чтобы сделать последний глоток кофе и поставить точку на разговоре.
Но когда я поднимал чашку, Джулия увидела мою руку. Рука была уже не такая красная, как вчера, зато распухла еще больше, и у костяшки среднего пальца появился синяк. Джулия ничего не сказала, но, по-моему, прекрасно все поняла – вполне возможно, что Пикеринг проделывал это и раньше. Она вспыхнула, и, заглянув ей в глаза, я увидел, что она возмущена.
– А вы хоть знаете, где магазин Роджерса Пита? – спросила она тихо, и мне ничего не оставалось, кроме как покаяться, что нет. – Это на углу Бродвея и Принс-стрит, напротив отеля «Метрополитен», но если вы никогда не бывали в Нью-Йорке, то где это, вы тоже не знаете…
Я действительно не знал, что за улица Принс-стрит, и в жизни не слыхал про отель «Метрополитен».
– Ну так я сейчас собираюсь на «Женскую милю» и возьму вас с собой.
Я затряс головой, лихорадочно выискивая повод для отказа, – Джулия присмотрелась ко мне и мягко спросила:
– Вас тревожит Джейк?
– Да нет, но ведь он сказал: «Невеста»…
– Сказал, – подтвердила Джулия, глядя мимо меня, – и раньше говорил… – Она подняла глаза. – А я ему говорила, что ничья я не невеста, пока сама не соглашусь ею стать, а до сих пор я согласия не давала. – Она повернулась в сторону гостиной. – Так вы идете?..
Я уже понял, что не скажу «нет», чтобы она не подумала, что я и в самом деле боюсь Джейка. Но если говорить «да», то так, чтобы оно звучало убедительно.
– Что за вопрос! – воскликнул я, припомнив, что и это выражение слышал вчера вечером неоднократно, и отправился к себе за шапкой и пальто.
Поднявшись в комнату, я достал из саквояжа маленький блокнот для эскизов и два карандаша: один твердый и один мягкий. Мимоходом поймал свое отражение в зеркале над комодом и глянул на собственное лицо. Оно горело от возбуждения, сияло довольством – чувства явно брали верх над рассудком, и я лишь пожал плечами: события подхватили меня и понесли по течению, и уж если я ничего не могу с собой поделать, то, по крайней мере, хоть получу удовольствие.
Джулия ждала меня в передней в цветастом капоре, завязанном лентами под подбородком, темно-зеленом пальто и короткой черной пелерине; маленькая пушистая муфта висела, сдвинутая на кисть одной руки. Заслышав мои шаги, она взглянула в мою сторону и улыбнулась мне; она была восхитительна, и я поневоле вернул ей улыбку и восторженно покачал головой.
Боже милостивый, чего только Нью-Йорк не лишился за эти годы! Мы пошли на север к Двадцать третьей улице, потом повернули к Мэдисон-сквер. Для меня, человека, живущего и работающего в Нью-Йорке, Мэдисон-сквер никогда не значил ничего особенного: летом – иссушенное солнцем, устланное пожухлой травой уныние стандартных скамеек, заполненное лишь в полдень, когда служащие понуро жуют здесь свои сэндвичи, а в остальное время пустынное, если не считать каких-нибудь древних стариков и старух; зимой еще грязнее, еще заброшеннее, а ночью во все времена года Мэдисон-сквер – пространство, старательно избегаемое людьми, как и все другие нью-йоркские скверы и парки. Бесцветное, безрадостное место без какого-либо понятного назначения.
Но теперь я просто не смог удержаться от восторженного возгласа – сквер впереди радостно бурлил. Под зимними деревьями, под еще не потушенными газовыми фонарями собралось бесчисленное множество детей. Они были в странных, непривычных для меня зимних одеждах, но это были дети: они бегали, падали, кидались снежками, таскали друг друга на санках, с разбегу кидались на них животом. По аллеям ходили няньки, одетые словно сестры милосердия, толкая перед собой коляски на высоких колесах с деревянными спицами. А взрослые – взрослые прогуливались, просто прогуливались по скверу, по снегу, по морозу, будто пребывание на свежем воздухе было для них развлечением само по себе. Лаяли, бегали, прыгали, кувыркались собаки. И вокруг бурлящего сквера, наполненного жизнью и движением, невиданным парадом катились экипажи всевозможных расцветок и форм.
Скромных черненьких среди них не было совсем. Были густо-вишневые, сочно-оливковые, а одна роскошная карета сочетала в себе канареечно-желтый кузов и ослепительно-черные колеса и крылья. Были экипажи закрытые и открытые, и Джулия назвала мне некоторые их разновидности: виктории, ландо пятиоконные и ландо обыкновенные, фаэтоны, дрожки. Кучера были в ливреях, в блестящих цилиндрах, сверкающих сапогах и пальто с серебряными пуговицами – иные пальто по цвету точно соответствовали окраске экипажа. И позади карет – не одной, а довольно многих – восседали ливрейные лакеи, один, а то и два, скрестив руки на груди в величавом безделье.
А лошади, стройные, горячие, гарцевали, высоко вскидывая ноги и блистая упряжью; головы их были взнузданы высоко, спины выскоблены, гривы заплетены. Выезды, как правило, подбирались одной масти: вороные, гнедые, каурые, белые. А в самих экипажах сидели самые стильные, самые роскошные, самые притягательные женщины из всех, каких я когда-либо видел. Сделав несколько кругов возле Мэдисон-сквер, пояснила мне Джулия, они поедут по магазинам, растянувшимся вдоль «Женской мили» на юг по Бродвею. Нет, эти явно не принадлежали к числу тех, кто, чураясь взоров, откидывается на подушки, почти что прячется в своих дорогих автомобилях с неприметно одетыми шоферами. Эти сидели горделиво выпрямившись, эти смеялись, выставляли себя напоказ из-за сверкающих стекол, эти были царственны и абсолютно довольны собой…
И вообще все тут так не походило на Нью-Йорк, каким я его знал, что я улыбнулся Джулии и воскликнул:
– Париж!..
Она тоже улыбнулась, лицо ее отразило мое волнение, и она ответила горделиво:
– Нет, это не Париж! Это Нью-Йорк!
– И далеко тянется «Женская миля»? – кивнул я в сторону Бродвея.
– До Восьмой улицы. – И Джулия продекламировала нараспев: – «Вниз от Восьмой я нажил капиталы, вверх от Восьмой их жена промотала…» Вот так и живет великий наш город – от Восьмой улицы вниз и от Восьмой улицы вверх!..
В двойном потоке экипажей появился просвет, я схватил Джулию за руку, мы перебежали Мэдисон-авеню и вошли в Мэдисон-сквер. И вдруг сквозь резко очерченные голые ветви деревьев я увидел на дальней стороне площади какое-то строение, или нет, не строение, что-то еще со странно знакомыми очертаниями. Я как взял Джулию за руку, так и не выпускал, а тут сразу остановился и непроизвольным рывком развернул ее к себе лицом. Она замерла, удивленная, и я замер, глядя вдаль во все глаза. Теперь я наконец понял, что вижу, – и это было невероятно.
Там, за дорожками, за спешащими людьми, за скамейками, за снегом и все еще горящими фонарями я видел то, чего там никак не могло быть и что тем не менее было.
– Рука, – сказал я, как дурачок, и повторил, почти выкрикнул; какой-то прохожий даже оглянулся на меня: – Бог мой, рука статуи Свободы!..
На секунду я отвел взгляд в сторону – и ничуть не удивился бы, если бы за эту секунду она исчезла начисто, но нет, она стояла по-прежнему, весьма зримо и совершенно неправдоподобно: там, на западной стороне Мэдисон-сквер, среди деревьев, вздымалась вверх правая рука статуи Свободы, держащая факел.
Я не верил своим глазам. Я ускорил шаг, почти бежал, а Джулия семенила рядом, ухватив меня под руку, и никак не могла взять в толк, что же вызвало у меня такой интерес. Наконец мы приблизились к ней, к гигантской руке, выраставшей из прямоугольного каменного основания, и я задрал голову, чтобы рассмотреть ее целиком. Я и не подозревал, что она так велика; она была чудовищной, исполинское предплечье заканчивалось колоссальной сжатой кистью – каждый ноготь размером с газетный лист – и огромным медным факелом высотой с трехэтажный дом. И оттуда, сверху, перегнувшись через декоративную ограду, опоясывающую площадку вокруг пламени факела, на нас глядели крошечные люди.
– Статуя Свободы, – бормотал я с недоверием. – Рука статуи Свободы!..
– Ну да! – воскликнула Джулия, смеясь над моим удивлением и поражаясь ему. – Она здесь уже не первый день, ее привезли с Филадельфийской выставки . – И Джулия в свою очередь окинула руку взглядом, но без особого интереса. – Говорят, со временем ее установят в бухте. Если наконец решат, в каком месте. И если умудрятся собрать необходимую сумму. Никто не хочет за это платить, так что некоторые считают, что ее вообще никогда не установят…
– Ну а я предсказываю, что установят! – заявил я пылко и необдуманно. – И, пожалуй, лучшее место для нее – остров Бедлоу!..
«Женская миля» производила впечатление: по тротуарам и у входов в большие сверкающие магазины толпились женщины – такие, каких мы видели на площади, чьи экипажи сейчас ожидали на мостовой, и попроще – женщины всех общественных положений и возрастов. Витрины, как правило, были низкие – нижний край сантиметрах в тридцати от земли, – огороженные полированными медными поручнями. Защита эта оказывалась совершенно необходимой: у иных витрин женщины глазели на выставленные товары плечом к плечу, и едва одна поворачивалась, чтобы уйти, ее место немедленно занимала другая. Двигались мы медленно, да иначе и нельзя было в заполняющей тротуар толпе; жизнь на улице кипела просто фантастическая – мальчишки пробирались сквозь поток пешеходов, как рыбы против течения, и совали каждому встречному всякую рекламную ерунду, мужчины и женщины сновали туда-сюда или стояли в подъездах и тоже продавали любые мыслимые, а зачастую и немыслимые товары. У перекрестка возле Юнион-сквер играл, как назвала его Джулия, «немецкий оркестр»: кларнет, труба, тромбон и еще каких-то два духовых инструмента. Играли они хорошо, по-настоящему хорошо, я бросил несколько монет в фетровую шляпу, лежавшую у ног одного из музыкантов, и повернулся к Джулии. Но она вдруг смерила меня странным взглядом и спросила:
– А как вы догадались, что это такое?
– О чем вы?
– О руке статуи Свободы.
На секунду я замешкался: действительно, как я догадался?
– Видел фотографию.
– Да? Где?
Действительно, где бы я мог ее видеть?
– В «Иллюстрированной газете Фрэнка Лесли». Просто я не сразу сообразил, что рука здесь, в Нью-Йорке.
Она кивнула, потом нахмурилась снова.
– Фотографию в газете?
– Ну конечно. Я уверен, что гравюра была сделана прямо с фотографии.
Теперь она была удовлетворена, и все же я на всякий случай решил сменить тему. У витрины фотоателье небольшая кучка людей разглядывала коричневатые снимки актеров и актрис в костюмах и трико, длинноволосых, усатых и бородатых политиков, писателей, поэтов, генералов времен Гражданской войны. Но особое внимание привлекала большая увеличенная фотография, установленная на треноге, – рядом с треногой стояла ваза с маргаритками.
Лицо на фотографии показалось мне явно знакомым: молодой человек с непокрытой головой, длинными до плеч волосами и едва заметной улыбкой на губах. На нем было длинное зимнее пальто с большим воротником-шалью и меховыми манжетами сантиметров тридцать шириной, в руке он держал пару белых перчаток.
– Оскар Уайльд! – воскликнул я.
Джулия сказала самодовольно:
– А я была на его лекции…
– Какой лекции?
– Ох и чудак же вы! Я думала, все знают. Он же лекцию читал недели две назад в зале Чикеринг-холл.
– Оскар Уайльд читал здесь лекцию? И вы его слышали? О чем он говорил?
– Тема у него называлась «Английский ренессанс». Но боюсь, я слушала не так внимательно, как следовало бы. Джейк был раздражен чем-то, а я была раздражена им…
На углу Бликер-стрит Джулия остановилась под фонарем у края тротуара, где нас не толкали пешеходы, и показала вдаль, квартала за два, на новый дом из красного кирпича, сообщив, что это и есть магазин Роджерса Пита и что здесь она меня покинет, чтобы отправиться за своими покупками. Я не знал, удобно ли подать ей на прощание руку, но все-таки подал, и она протянула мне свою.
– Джулия, – сказал я, – это была одна из самых приятных прогулок в моей жизни.
Она улыбнулась – мои слова показались ей, вероятно, ужасным преувеличением – и ответила, что ей тоже было приятно. При этом она улыбнулась еще очаровательнее. Ощутив какое-то подобие близости, на мгновение возникшей между нами, я вдруг набрался смелости и спросил:
– Джулия, неужели вы серьезно думаете выйти замуж за Джейка?
Она пристально посмотрела на меня:
– А почему бы и нет?
По-видимому, она искренне удивилась самой постановке вопроса, но я никак не мог поверить этому.
– Ну, почему… Он слишком стар для вас. И толстый, и неинтересный. Наконец, просто смешной.
– Это вы смешной, – сказала она после долгой паузы. – Он мужчина хоть куда. И вовсе не старый. И, кроме того, сможет обеспечить семью. – Она протянула руку, положила ее мне на локоть и опять улыбнулась. – Женщина должна думать о таких вещах, чудак вы. Лучше прослыть расчетливой, чем остаться в старых девах…
Быстро повернувшись, она пошла вверх по Бродвею. Я стоял и смотрел ей вслед: во второй половине дня я придумаю какую-нибудь причину для отъезда, и мы распрощаемся, так что вполне можно считать, что это была последняя наша встреча. Раньше я, разумеется, полагал, что девушка в платье с турнюром – зрелище по меньшей мере нелепое, однако Джулия выглядела отнюдь не нелепой, а изящной, совершенно очаровательной, и вдруг я отдал себе отчет, что одежда на всех прохожих, снующих мимо, включая даже блестящие цилиндры, уже не кажется мне странной.
Лиловое платье мелькнуло в последний раз и исчезло в толпе.
До ратуши было неблизко – кварталов десять-двенадцать, но, хотя я шел не спеша, пришел я рано. Поднялся небольшой ветер, и стало слишком холодно для того, чтобы сидеть в парке и ждать, да я и не мог допустить, чтобы Пикеринг заметил меня. Надо было двигаться, однако я на несколько минут задержался подле маленького садика, глядя на здания ратуши и городского суда позади ратуши и поражаясь тому, что они точно такие же, какими я их знал. Насколько мне помнилось, весь парк выглядел точно так же, как в мое время, и я достал свой блокнот и зарисовал то, что вижу, чтобы потом сравнить. Я набросал ратушу, сад, аллеи, скамейки и зимние деревья и, осмотрев собственный эскиз, решил, что вполне мог бы сделать его во второй половине XX века.
Тогда я пририсовал несколько торопливых пешеходов и экипажи на улице – карету, очередь двухколесных пролеток, ожидающих пассажиров на углу Бродвея, большой желто-зеленый почтовый фургон, запряженный четверкой лошадей. Потом я посмотрел через парк в сторону Сентр-стрит и постарался припомнить, как все это выглядело, когда я был здесь в последний раз, то есть как это будет выглядеть, когда автомобили вытеснят с улиц другие средства транспорта. И пририсовал на том же листке лимузины, огромные дизельные автобусы, грузовики, которым суждено со временем запрудить и Сентр-стрит, и остальные улицы Нью-Йорка; я изобразил их всех едущими в одну сторону, ко мне, словно они изгоняют со сцены повозки, запряженные лошадьми.
Я пошел дальше – это был деловой район в начале Бродвея, где мы уже проходили с Кейт; я пересек улицу и двинулся вдоль стены огромного нелепого почтамта, не забыв бросить взгляд наверх, на штандарт, реющий над куполом. Впереди, по ту сторону Энн-стрит, все прохожие поворачивали головы, чтобы заглянуть в какую-то двухметровую будку с двускатной крышей, похожую на будку для часового, только слишком узкую. Будка стояла на краю тротуара перед аптекой, и я мимоходом тоже заглянул туда. Оказалось, там установлен защищенный от ветра градусник, самый большой, какой я когда-либо видел. Он показывал семь градусов мороза, и я был доволен, что узнал точную температуру: почему-то погода интересовала меня сегодня гораздо больше, чем вчера или позавчера.
Теперь, при дневном свете, я обратил внимание на одну подробность, которой мы с Кейт не заметили в темноте: на неимоверное количество телеграфных проводов. Полквартала я, словно деревенщина, пялился на сотни и сотни черных проводов, протянувшихся по обе стороны улицы, пересекавших ее во всех направлениях, – невообразимая паутина, казалось, затмевала серое зимнее небо. Через каждые несколько метров из тротуара вырастали деревянные телеграфные столбы, некоторые из них – я даже остановился, чтобы пересчитать, – несли до четырнадцати поперечин; к каждому столбу была прикреплена бирка, сообщавшая, какая из конкурирующих компаний его тут поставила.
Народу на улице толкалось тьма-тьмущая, преимущественно мужчины. Среди них, на мой взгляд, попадалось гораздо больше толстых и попросту тучных, чем мы привыкли встречать во второй половине нашего века. В толпе носились десятки мальчишек – почему они не в школе? – в форме посыльных; видимо, им отводилась роль нашего телефона. Были и совсем маленькие, не старше шести-семи лет, многие буквально в лохмотьях, с давненько не мытыми руками и лицами. Одни из них продавали газеты: утренние – «Геральд», «Таймс», «Трибюн» – и первые выпуски вечерних – «Дейли грэфик», «Штатс цайтунг», «Телегрэм», «Экспресс», «Пост»; продавались также газеты «Стандарт», «Бруклинский орел», «Весь мир» и многие другие, названий которых я просто не запомнил. Другие мальчишки промышляли чисткой ботинок – через плечо у них болтались на лямках ящики со щетками и гуталином. И у всех, даже у шестилетних, лица были хитрые, многоопытные, настороженные. «Да и какими же им быть, – подумал я, – есть-то хочется каждый день…»
Внезапно несколько мужчин, шагавших по тротуару вместе со мной, разом остановились, отошли к бровке мостовой, вытащили из карманов часы и, запрокинув головы, уставились на противоположную сторону улицы. Не успел я спросить себя, что бы это значило, как остановились и другие, – и вскоре вдоль Бродвея в обе стороны протянулись шеренги людей, замерших с часами в руках и посматривающих то на циферблаты, то на крышу одного из самых высоких зданий.
Черепичная эта крыша представляла собой многоскатный комплекс башенок всевозможных размеров; в центре над ними расположилась самая высокая башня, квадратная, расписная, с огороженной у основания площадкой. С одной стороны на башне виднелся круг, а в нем надпись «Вестерн юнион телеграф К°», и я заметил, что многие из телеграфных проводов берут начало на этой крыше. На самом верху башни торчала мачта, на ней трепетал на ветру американский флаг, а чуть ниже флага на мачту был насажен большой ярко-красный шар, видимый, вероятно, на много километров вокруг.
Я не ведал, чего и ждать, однако остановился вместе со всеми и тоже вытащил часы – они показывали без двух минут двенадцать. И вдруг по толпе прокатился шорох, красный шар скользнул по мачте вниз, и мужчина рядом со мной пробормотал: «Ровно полдень». Он осторожно подвел часы, и я сделал то же самое. Вокруг раздалось щелканье сотен закрываемых крышек, и сотни людей, выстроившихся вдоль Бродвея, разом повернулись и вновь превратились в поток пешеходов. Я не сдержал улыбки: мне понравилась эта маленькая церемония, на несколько секунд объединившая сотни незнакомых людей.
Где-то позади меня зазвенели куранты, и я увидел источник знакомой мелодии; неподалеку стоял мой старый друг – церковь Троицы. Перезвон на морозе был чистым и напевным, и я поспешил к ней. Пройдя десятка два шагов, я прислонился к телеграфному столбу и сделал быстрый набросок – позже я закончил его. Я неоднократно и раньше рисовал церковь Троицы, но впервые на моей памяти шпиль ее темнел на фоне неба, возвышаясь над всеми зданиями окрест. Вот мой набросок (рис. 12) в окончательном виде, все на нем совершенно точно, не считая листвы, которую я пририсовал, чтобы оттенить прекрасные старые деревья. Так выглядел Бродвей, по которому я прошел: вдали слева видно здание «Вестерн юнион» с мачтой, по которой только что скользнул вниз шар, отмечающий полдень.
Признаться, было у меня поползновение дорисовать призраки домов-гигантов, которые, придет день, окружат церковь Троицы, похоронив ее на дне узкого каньона. Но я как раз проходил мимо церковного портала, и четверо-пятеро слонявшихся неподалеку субъектов, мгновенно раскусив меня, закричали хором:
– Поднимитесь на колокольню, сэр! Самая высокая точка города! Отличный вид!..

 

Рис. 12

 

В моем распоряжении еще оставалось какое-то время, и я кивнул тому из них, который, казалось, больше других нуждался в деньгах. Он повел меня внутрь и вверх, по крутым, завитым бесконечной спиралью каменным ступеням, мимо звонницы, а затем и самих колоколов, гудевших так оглушительно, что отдельных нот было просто не различить. Наконец мы добрались до верха – до деревянной площадки, подвешенной под узкими незастекленными окнами, и я выглянул наружу.
Небо было серо-стальным, воздух – прозрачным, так что любая деталь проступала, точно выгравированная. Глядя поверх низких крыш, я видел обе реки, Гудзон и Ист-Ривер; вода, особенно в Гудзоне, была морщинистая, свинцово-серая. Слева вдоль Саут-стрит высились сотни и сотни мачт; я видел паромы с большими колесами по бокам; видел шпили церквей, возносящиеся над городом, куда ни посмотри; видел поразительно много деревьев, особенно в западной стороне, и опять подумал о Париже; а внизу, под собой, я видел тротуары Бродвея, крошечные кружочки цилиндров на головах, чуть покачивающиеся и поблескивающие в чистом зимнем свете. Из другого окна я выглянул в сторону почтамта и ратуши. За ними к востоку на фоне неба резко вырисовывались свежесложенные каменные башни, поддерживающие толстенные тросы, на которых со временем повиснет проезжая часть Бруклинского моста; я видел рабочих, копошащихся на временных мостках высоко над рекой.
Это был действительно отличный вид на город с точки, которая в ту эпоху играла роль обзорной площадки Эмпайр-стейт-билдинг далекого будущего. «И ничего смешного в таком сравнении нет, – подумал я, разглядывая город внизу, – ведь сейчас колокольня, безусловно, самая высокая точка Нью-Йорка, как бы ни задавили ее впоследствии неимоверно более высокие здания. И если когда-нибудь мне доведется вновь подняться на девяносто с лишним этажей, чтобы окинуть взглядом пасмурный, задушенный смогом Нью-Йорк, и я сравню тот вид с этим – резко очерченным, более близким видом на не столь высокий, но куда более приятный город, кому из нас смеяться тогда?»
Мне хотелось зарисовать раскрывшуюся передо мной панораму, однако даже самый грубый набросок потребовал бы нескольких часов, а мне уже надо было спешить. Спустившись вниз, я дал своему гиду четверть доллара, чему тот страшно обрадовался; потом я быстрыми шагами направился в сторону ратуши.
Назад: 12
Дальше: 14