LХХХI. Тюрьма и воля
Обложили меня, обложили!
Гонят весело на номера.
Высоцкий. Охота на волков.
1830 год. Болдинская осень. Пушкин пишет последнюю главу «Онегина» и ещё очень много всего. В том числе Маленькую трагедию — шедевр про то, как отравили гения. Помните?
Моцарт.
Мне день и ночь покоя не даёт
Мой чёрный человек. За мною всюду
Как тень он гонится. Вот и теперь
Мне кажется: он с нами сам-третей сидит.
Бенкендорф.
И, полно! что за страх ребячий?
Рассей пустую думу.
Смутно ощущается, что тут есть какая-то ошибка. Такое случается, когда цитируешь по памяти. Но это неважно. Главное — смысл не исказить.
Болдинская осень — символ поразительного творческого взлёта. Даже не в небеса — в космос. Но символ этот существует только в русском языке.
Есть символы общие для всей европейской цивилизации. Лепта вдовицы, Колумбово яйцо, Мартовские иды и пр. А выражение Болдинская осень — не стало международным. Даже напротив: оно годится для распознавания «свой — чужой». Можно проверить: русский человек или нет, потому что только в русском языке Болдино — не география, Болдинская осень — не время года. Время гения.
Понимаешь это — значит, русский, даже если с виду кореец и звать тебя Ким. Не понимает — значит, не русский, даже если он курский, вологодский, уральский, сибирский и звать его Ваня.
Те же, кто знает, что БО — это невероятный творческий подъём, — не задумываются о причине (а ведь в слове «невероятный» явно присутствует «необъяснённый»). Мы ж не думаем, почему дважды два четыре или почему птицы летают, луна не падает, — так устроен мир.
Но в октябре 1830 года выражение Болдинская осень ещё не существовало. Пушкин не знал, что он живёт в Болдинской осени — в символе гениальности. Он жил в земных обстоятельствах. И вот их мы можем попытаться осознать.
В каком состоянии была душа гения, когда у неё случилась Болдинская осень? Надо постараться это понять — тогда станут понятнее и произведения этой души.
Первую главу «Онегина» Автор писал в Южной ссылке, в Одессе, и чувствовал себя арестантом.
Придёт ли час моей свободы?
Пора, пора! — взываю к ней;
Брожу над морем, жду погоды,
Маню ветрила кораблей.
Придёт ли час моей свободы? А пришла Северная ссылка. Уже не Одесса — яркий весёлый буйный город, а Михайловское — глухая деревня. Там, после известий о бунте 14 декабря 1825-го, а тем более после известий о пяти повешенных, — Автор жил в ожидании каторги, мечтал сбежать за границу. Ну а потом — ура! — царь помиловал, обласкал, освободил от цензуры («Сам буду твоим цензором»), и пришла свобода.
Бенкендорф — Пушкину
30 сентября 1826. Москва
Милостивый государь Александр Сергеевич! Его величество совершенно остаётся уверенным, что вы употребите отличные способности ваши на передание потомству славы нашего Отечества, передав вместе бессмертию имя ваше… Вам предоставляется совершенная и полная свобода… Сочинений ваших никто рассматривать не будет; на них нет никакой цензуры: государь император сам будет и первым ценителем произведений ваших, и цензором.
Примите при сём уверение в истинном почтении и преданности, с которыми честь имею быть ваш покорный слуга А. Бенкендорф.
Волшебство! Тыква превратилась в карету, жандарм — в друга, поэт опальный и опасный — в фаворита, в модного желанного гостя, кумира гостиных. Выглядела полная свобода, однако, по-русски.
Бенкендорф — Пушкину
22 ноября 1826. Петербург
Ныне доходят до меня сведения, что вы изволили читать в некоторых обществах сочинённую вами вновь трагедию. Сие меня побуждает вас покорнейше просить об уведомлении меня, справедливо ли таковое известие, или нет. Я уверен, впрочем, что вы слишком благомыслящи, чтобы не чувствовать в полной мере столь великодушного к вам монаршего снисхождения и не стремиться учинить себя достойным оного.
С совершенным почтением имею честь быть ваш покорный слуга А. Бенкендорф.
Читать (или давать переписывать) сочинения, не прошедшие цензуру, — значит, распространять. В Уголовном кодексе СССР была статья «за распространение». А тут интересны некоторые словечки шефа Корпуса жандармов. «Доходят до меня сведения» — хотелось бы знать, как доходят, через кого? Бенкендорф точно знает, что чтение было, но просит Пушкина сообщить «справедливо ли таковое известие?» — вдруг мышка сдуру соврёт кошке. Но мышка в эту мышеловку не попалась, изобразила честную наивность.
Пушкин — Бенкендорфу
29 ноября 1826. Псков
Будучи совершенно чужд ходу деловых бумаг, я не знал, должно ли мне было отвечать на письмо, которое удостоился получить от Вашего превосходительства и которым был я тронут до глубины сердца. Конечно никто живее меня не чувствует милость и великодушие государя императора, также как снисходительную благосклонность Вашего превосходительства.
Так как я действительно в Москве читал свою трагедию некоторым особам (конечно не из ослушания, но только потому, что худо понял высочайшую волю государя), то поставляю за долг препроводить её Вашему превосходительству, в том самом виде, как она была мною читана, дабы вы сами изволили видеть дух, в котором она сочинена; я не осмеливался прежде сего представить её глазам императора, намереваясь сперва выбросить некоторые непристойные выражения…
С глубочайшим чувством уважения, благодарности и преданности, честь имею быть милостивый государь Вашего превосходительства всепокорнейший слуга Александр Пушкин.
Желанную свободу сопровождало предписание, чтоб не только трагедий и поэм, но даже «мелких стихотворений» Автор нигде никому не читал, прежде чем представит их на рассмотрение Е.И.В.
Эти кандалы гораздо тяжелее, чем кажется на первый взгляд. Император не в соседней комнате живёт и доступа к нему нет. Пока отправишь Александру Христофоровичу на Лубянку, да пока он прочтёт, да пока доложит, да пока придёт ответ… А поэты так устроены, что, написав стишок, они в ту же секунду хотят его кому-то прочитать. В этот момент им кажется, что ничего лучше они прежде не писали — и значит, надо немедленно кого-то осчастливить. Кого угодно. Годится деревенская девка, а на худой конец дикие утки. Запертый в Михайловском Автор описал своё состояние в Четвёртой главе «Онегина»:
Но я плоды моих мечтаний
И гармонических затей
Читаю только старой няне,
Подруге юности моей,
Да после скучного обеда
Ко мне забредшего соседа,
Поймав нежданно за полу,
Душу трагедией в углу,
Или (но это кроме шуток),
Тоской и рифмами томим,
Бродя над озером моим,
Пугаю стадо диких уток:
Вняв пенью сладкозвучных строф,
Они слетают с берегов.
Тоской и рифмами томим — читатели не замечают ни тоски, ни томления; трагическое одиночество прикрыто шутливой интонацией.
…Совершенная и полная свобода скоро докопалась до отдельных букв.
Бенкендорф — Пушкину
4 марта 1827. Петербург
Барон Дельвиг, которого я вовсе не имею чести знать, препроводил ко мне пять сочинений Ваших: я не могу скрыть вам крайнего моего удивления, что вы избрали посредника в сношениях со мною, основанных на высочайшем соизволении. Я возвратил сочинения ваши г. Дельвигу и поспешаю вас уведомить, что я представлял оные государю императору.
Произведения сии не заключают в себе ничего противного цензурным правилам. Позвольте мне одно только примечание: заглавные буквы друзей в пиесе 19-е Октября не могут ли подать повода к неблагоприятным для вас собственно заключениям? — это предоставляю вашему рассуждению.
В большом стихотворении 1825 года «19-е Октября» Автор из ссылки (из Михайловского с любовью) обращался к лицейским товарищам:
Я пью один, и на брегах Невы
Меня друзья сегодня именуют…
Но многие ль и там из вас пируют?
Ещё кого не досчитались вы?
…Куда бы нас ни бросила судьбина,
И счастие куда б ни повело,
Всё те же мы: нам целый мир чужбина;
Отечество нам Царское Село.
В некоторых строфах ссыльный называл имена свободных друзей: Пущин, Горчаков, Дельвиг, Вильгельм… Но когда в 1827-м решил опубликовать, сам-то был на свободе, а вот Пущин и Вильгельм Кюхельбекер — на каторге, и появление их имён в печати было совершенно исключено. Пушкин от всех имён оставил лишь заглавные буквы: абсолютно невинные П., Г., Д., В. Этот номер не прошёл. Хотя Бенкендорф не запретил; наоборот — заботливо предупредил: буквы могут подать повод к неблагоприятным выводам. Пушкин понял.
Пушкин — Бенкендорфу
22 марта 1827. Москва
Чувствительно благодарю Вас за доброжелательное замечание касательно 19 октября. Непременно напишу барону Дельвигу, чтоб заглавные буквы имён — и вообще всё, что может подать повод к невыгодным для меня заключениям и толкованиям, было исключено.
В альманахе «Северные цветы» вместо букв были напечатаны звёздочки… Что ж, в следующий раз Автор обошёлся без имён, без букв, без звёздочек.
Бог помочь вам, друзья мои,
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, в пустынном море,
И в мрачных пропастях земли!
19 октября 1827.
Никто не сомневался, что мрачные пропасти земли — это каторжные рудники, но ведь не придерёшься.
…Ладно стихи и проза — в них всё же может быть крамола. Но даже просто съездить из столицы в столицу оказалось нельзя без разрешения.
Пушкин — Бенкендорфу
24 апреля 1827. Москва
Семейные обстоятельства требуют моего присутствия в Петербурге: приемлю смелость просить на сие разрешения у вашего превосходительства.
Бенкендорф — Пушкину
3 мая 1827. Петербург
На письмо ваше от 24-го апреля, честь имею вас уведомить, что я имел счастие доводить содержание оного до сведения государя императора. Его величество, соизволяя на прибытие ваше в С.-Петербург, высочайше отозваться изволил, что не сомневается в том, что данное русским дворянином государю своему честное слово: вести себя благородно и пристойно, будет в полном смысле сдержано.
Веди себя пристойно — так училка с первоклашкой говорит. Какие русские слова произнёс Пушкин, узнав о высочайших надеждах на своё пристойное поведение, — таких сведений у нас нет, а догадки оставим при себе.
Заметьте: всего лишь поездку свободного поэта из Москвы в Питер всесильный министр сам не решился дозволить, предпочёл «иметь счастие доводить содержание до сведения». Называется «ручное управление». Вся эта чиновная придворная аппаратная скотина всегда ручная. Диких там не держат.
Секретный агент — фон-Фоку, создателю III отделения (тайная полиция)
Февраль 1828
Пушкин! известный уже сочинитель! который, не взирая на благосклонность Государя! Много уже выпустил своих сочинений! как стихами, так и прозой!! колких для правительствующих даже, и к Государю! Имеет знакомство с Жулковским! у которого бывает почти ежедневно!!! К примеру вышесказанного, есть оного сочинение под названием Таня! которая будто уже и напечатана в Северной Пчеле!! Средство же имеет к выпуску чрез благосклонность Жулковского!!
Так и видишь верноподданного. Безграмотный кретин суёт восклицательные знаки куда попало, фамилию «Жуковский» не смог выучить (или не разобрал, когда подслушивал), «Онегина» называет Таней…
Интересно, сколько платили такому стукачу? Это же не энтузиаст, который сочиняет кляузы, побуждаемый собственным рвением, горячей любовью к власти и порядку (ну и надеждой выслужиться, приобрести благорасположение властей, каковое ловкие люди легко превращают в материальное благополучие. Даже если космодром с катастрофическими дефектами построишь — ничего тебе не будет, всё тебе простят, а если и будет — то орден За заслуги). Но мы отвлеклись; доносы в такой чести, что сами лезут в любую щель, о чём ни пиши.
…Свою трагическую пьесу «Последние дни (Пушкин)» Булгаков не увидел на сцене, спектакли были запрещены до премьеры. Театры Ленинграда, Саратова, Казани, Горького, Киева, Харькова (два) расторгли договоры.
Эпиграфы в пьесах большая редкость. Пьеса пишется для театра; кто ж будет эпиграф со сцены произносить? — только публику с толку собьёшь. Но когда «Последние дни» были запрещены, Булгаков поставил в начало эпиграф.
И, сохранённая судьбой,
Быть может, в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной…
«Евгений Онегин»
В трагической пьесе с трагической (для автора) судьбой есть комическая сцена: Дубельт — начальник тайной полиции — принимает тайных агентов. Сперва занюханного мещанина Биткова (который под видом часовщика шарил в кабинете Пушкина), потом — светского господина Богомазова, дворянина. Первому Дубельт презрительно «тыкает», с другим — уважительно, на «вы». Но оба в его глазах есть иуды-предатели.
Биитков. Сегодня к вечеру на столе (у Пушкина) появилось письмо, адресованное иностранцу. В голландское посольство, господину барону Геккерену, Невский проспект.
Дубельт. Битков! (Протягивает руку.) Письмо, письмо мне сюда! Подай на полчаса.
Биитков. Ваше превосходительство, как же так — письмо? Сами посудите — на мгновенье заскочишь в кабинет, руки трясутся. Да ведь он придёт — письма хватится. Ведь это риск!
Дубельт. Жалованье получать у вас ни у кого руки не трясутся. Точно узнай, когда будет доставлено письмо и кем. Ступай.
Биитков. Ваше превосходительство, велите мне жалованье выписать.
Дубельт. Жалованье? Ступай, скажи, что я приказал выписать тридцать рублей.
Биитков. Что же тридцать рублей, ваше превосходительство. У меня детишки…
Дубельт. «Иуда искариотский иде ко архиереям, они же обещаша сребреники дати…» И было этих сребреников, друг любезный, тридцать. В память его всем так и плачу.
Биитков. Ваше превосходительство, пожалуйте хоть тридцать пять.
Дубельт. Эта сумма для меня слишком грандиозная. Ступай и попроси ко мне Ивана Варфоломеевича Богомазова.
(Битков уходит. Входит Богомазов.)
Богомазов. Ваше превосходительство, извольте угадать, что за бумага?
Дубельт. Гадать грех. Это копия письма к Геккерену.
Богомазов. Леонтий Васильевич, вы колдун. (Подаёт бумагу.)
Дубельт. Чрезвычайные услуги оказываете, Иван Варфоломеевич. Я буду иметь удовольствие о вас графу доложить.
Богомазов. Леонтий Васильевич, душевно тронут. Исполняю свой долг.
Дубельт. Понимаю, понимаю. Деньжонок не надобно ли, Иван Варфоломеевич?
Богомазов. Да рубликов двести не мешало бы.
Дубельт. А я вам триста выпишу для ровного счёта, тридцать червонцев.
Люди, которым много позже довелось видеть спектакль или читать пьесу, с восторгом принимают эту сцену. Восхищаются и остроумием, и фантазией Булгакова, который придумал, как заклеймить стукачей. И не устами благородного революционера или поэта; нет, сам начальник тайной полиции называет всех доносчиков (всех!) — иудами. Говорит он это без экивоков, прямо в лоб впечатывает клеймо, а гадина глотает, не смеет оскорбиться. Разонравишься — удавят. Для полного сходства с Евангелием.
Но когда в 1935-м Булгаков читал друзьям и знакомым почти готовую пьесу, их восхищение смешивалось с ужасом. Жена Булгакова записала в дневнике: «Когда Миша читал 4-ю сцену, температура в комнате заметно понизилась, многие замерли» (цитируем по книге М.Чудаковой). Замерли слушатели и от страха, и от терзающих мыслей: донести — подло, а не донесёшь — так донесут другие, а тебя потянут к ответу: почему не донёс?