XVIII. Не сценично?
Надменный столичный в центре внимания наивных провинциальных. Фото: Валерий Мясников
Нам интересно, ибо мы этих, которые на Вахтанговской сцене, всех знаем с детства. Мы смотрим спектакль про наших близких, про наших вечных спутников. Мы ещё на горшке сидели, а уже знали, как дворовый мальчик отморозил пальчик.
Ему и больно и смешно,
А мать грозит ему в окно…
Это был мальчик с нашего двора; многие советские люди, вероятно, так и умерли, ни разу не задумавшись о том, что мальчик — раб, а вовсе не сосед по дому. Мальчик не страдал от Салтычихи, он играл с собачкой; картина его счастливого детства никак не связывалась с ужасами крепостного права.
Литовец Туминас прочёл «Онегина» как в первый раз. Как ребёнок, который мысленно видит картинки, когда ему читают вслух.
Правильное чистое восприятие осталось только у детей, которые по малолетству в школу ещё не ходили. Однажды читал ребёнку «Графа Нулина», где героиня, скучая, берёт в руки роман:
Наталья Павловна сначала
Его внимательно читала,
Но скоро как-то развлеклась
Перед окном возникшей дракой
Козла с дворовою собакой
И ею тихо занялась.
Пятилетний парень захихикал.
— Что смеёшься?
— Мне понравилось, как она начала тихонько драться с козлом и собакой.
Он не понял, что она в окно смотрит! Он судит по себе: она бросила скучную книжку и убежала гулять. Во двор — там настоящая жизнь!
…Пушкин написал сёстрам характеристики.
Ольга: Всегда как утро весела.
Татьяна: Дика, печальна, молчалива.
А как сыграть? Кто сие расскажет со сцены?
Туминас сделал безупречно просто, проще некуда. На лавочке чинно сидят родители — чета Лариных.
Про Ольгу нам, гордясь, докладывает мать; и видно, как она довольна этим ребёнком. Теперь сказали бы: презентация невесты — девушка хорошая, ласковая, послушная; берите, вам понравится.
Всегда скромна, всегда послушна,
Всегда как утро весела,
Как жизнь поэта простодушна,
Как поцелуй любви мила.
Про Татьяну рассказывает отец. В романе он не появляется, он умер до приезда Онегина, до описываемых событий. Но ведь это ничему не мешает, родители не исчезают бесследно, они смотрят на детей с портретов, а вполне возможно, и с небес.
С огорчением и досадой Дмитрий Ларин (с того света) представляет публике Татьяну — гадкий утёнок: некрасивая, несвежая:
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью её румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
«Казалась девочкой чужой» — мы всю жизнь эти слова понимали так: она — иная. Не такая, как Ольга, — не такая, как все.
Но чинная сцена вдруг превращается в хулиганскую. На словах «казалась девочкой чужой» давно умерший муж, поджав губы, поворачивает голову и подозрительно смотрит на свою вдову. И сразу ясно, что и при жизни он так поглядывал на жену: помнишь Грандисона? Тяжёлый, привычно въедливый взгляд. Молчаливый, но откровенный вопрос: где нагуляла? с кем нагуляла? И она привыкла с негодованием и досадой подымать очи к небу: «Господи, за что я терплю, за что страдаю?!» Сцена так узнаваема, так точна, что в зале смех, аплодисменты, а всего-то двое пожилых людей скромно сидят на лавке и произносят хрестоматийное — вроде бы скучное, давно известное, несмешное.
Чета Лариных рассказывает о дочках. Справа — Ольга. Фото: Валерий Мясников
Теперь понятно, почему Татьяна
Дика, печальна, молчалива…
Она ласкаться не умела
К отцу, ни к матери своей.
А такие взгляды с младенчества ловить? Конечно, будешь дичиться. И как ласкаться «к отцу», если он так смотрит?.. Чтоб у публики не было сомнений, Ольга ласкается — чуть ли на колени не садится к папочке, а Татьяна одиноко стоит в сторонке, потупив очи.
Смерть отца Татьяны впервые показана на сцене. В романе о нём только вспоминают:
Он был простой и добрый барин
А тут он есть. Старый, вроде бы добрый (если б не этот взгляд). И смерть забирает его у всех на глазах. Смерть тихо подходит к нему откуда-то сзади, из того чёрного зеркала, из памяти; берёт за руку и уводит со сцены. Он ещё чуть упирается, сопротивляется, ему ещё охота пожить; он оглядывается на жену и детей, ища спасения, но все опускают глаза. А он, уходя, всё оглядывается: хочет запомнить мир.
Смерть пришла за отцом Татьяны. Фото: Валерий Мясников
Перевод текста на язык сцены увлекательнейшее занятие. Жаль, хороших переводчиков мало, дело непростое; яркость текста, насыщенность подробностями ничуть не помогает. Вот именины Татьяны. Они описаны вроде бы щедро:
В передней толкотня, тревога;
В гостиной встреча новых лиц,
Лай мосек, чмоканье девиц,
Шум, хохот, давка у порога,
Поклоны, шарканье гостей,
Кормилиц крик и плач детей…
Подробно рассказано: кто приехал и на чём, имена и манеры, что ели, что пили, в какую игру и сколько раз сыграли, кто, с кем и под какую музыку плясал, но солирует там лишь мосье Трике.
Помните, как он поёт куплеты в честь именинницы? Если помните, то, значит, спутали роман с оперой. В опере Трике поёт, а в романе Пушкин не дал ему и рта раскрыть:
Освободясь от пробки влажной,
Бутылка хлопнула; вино
Шипит; и вот с осанкой важной,
Куплетом мучимый давно,
Трике встаёт; пред ним собранье
Хранит глубокое молчанье.
Татьяна чуть жива; Трике,
К ней обратясь с листком в руке,
Запел, фальшивя. Плески, клики
Его приветствуют. Она
Певцу присесть принуждена;
Поэт же скромный, хоть великий,
Её здоровье первый пьёт
И ей куплет передаёт.
Написано, что поёт, а где песня? Ведь не спел ни слова! Это Пушкин создал иллюзию. А раз у Трике текста нету, то и нечего на него время тратить. Литовец его выбросил, сократил. В «Онегине» гости вообще не говорят, ни один. Ни диалога, ни реплики, ни гу-гу! Туминас выбросил кормилиц и детей, собачек и даже семейные пары, которые в опере тупо толкутся на сцене, чтоб в нужный момент грянуть хором: «Ах, какой скандал!»
Зато в спектакле одна-единственная строчка «Пошли приветы, поздравленья» превратилась в огромную — минут на 20! — замечательную смешную сцену. Все подружки по очереди что-то спели в честь именинницы. Каждая — свои куплеты, свой романс. Каждая — в своей манере. Каждая старается изо всех сил: то ли копирует бабушку, то ли тётушку, то ли когда-нибудь в столице слышала итальянскую оперу, то ли воображает себе её. Публика (в доме Лариных) слушает каждую с восторгом, публика (в театре Вахтангова) помирает со смеху. А напрасно! Девки-то талантливые, хоть и уморительные, сидят на табуреточках, стараются вести себя прилично.
У Татьяны именины. Подружки поздравляют, а она кого-то ждёт. Фото: Валерий Мясников
И копировать-то было особо некого. Ни телевизора, ни радио; у них даже патефонов не было. Они всё делали сами. Хочешь музыки — бери гитару или садись за фортепиано. Хочешь запечатлеть ромашку — бери краски, фотоаппаратов нету…
Театр только в городе, и далеко не в каждом. (Пушкин прожил в Михайловском два года без музыки! А у вас — дома, в машине, в магазине, в ресторане, в аэропорту — везде, от неё нет спасения. А у него книги и редкие письма — это всё.)
И когда в глушь, в деревню заявляется новый, чужой — это почти как белый человек в джунглях Конго или Меконга. На него таращатся, за ним тащатся, куда б ни пошёл.
Никаких развлечений у девиц, только книги и письма и при этом — по-французски. (В «Пиковой даме» старуха графиня изумлена: «Неужели есть русские романы?!») Под подушкой у них обманы Ричардсона, Марии Коттен, Юлии Крюденер — кто они, эти Донцовы, Акунины, Маринины тогдашних дней? — бог их знает, исчезли, навсегда.
Но мода их интересовала страстно:
«Как тальи носят?» — Очень низко.
Почти до… вот по этих пор.
Не желая дразнить цензуру названием части тела, Пушкин гениально — буквами! — изобразил жест.
…Окрестные подружки Татьяны, умирая от любопытства, обалдевая от восторга и обмирая от невольных призрачных надежд, таскаются по сцене за Онегиным; табуреточки свои они прижимают к себе сзади, прямо к нужному месту. От этого походка делается неуклюжей, вперевалку, как у… В общем похоже на птичий двор. Случайно? Или это насмешка режиссёра? Чуть Онегин оглянется — они уже сидят. Он ещё только начинает поворачивать к ним голову — они уже сидят; а их глаза, которые у него в спине дырку сверлили, уже подняты к небу, либо опущены долу, лица мечтательны, очи невинны.
— Вы спятили? — А что случилось? — Как что?! Вы тут нам подсунули бесконечно затянутую рецензию на спектакль 2013 года! С опозданием на пять лет! — Но кто же знал, что это дело так затянется? Я же где-то уже сказал вам, мадам, что читаемый вами сейчас роман начался с июньской радиопередачи 2011 года — шесть с лишним лет назад; и уж если редакторы так долго и терпеливо ждали, то вам-то ждать вообще не пришлось — вам я обещаний никаких не давал. На самом же деле считать надо с 1980 года, просто об этом занятии никто не знал, а ведь 37 лет — не шутка. — Можете сдуру называть свою стряпню романом, но рецензию-то вы зачем сюда вставили? — Как зачем? Не пропадать же добру. Конечно, вы правы — я и сам хотел опубликовать её наутро после премьеры, но к тому времени она ещё не была написана, помешала традиционная пьянка; и через неделю не была готова (хотелось же написать получше — нечасто выпадает счастье писать о шедевре); ну а потом смирился: думаю: не напечатал в феврале — напечатаю в марте… Вот так оно и шло; а потом гнаться за своевременностью стало вовсе бессмысленно — решил: ладно, вставлю в… Вот и вставляю на ваших глазах. Длинно? — ну, запишитесь на курсы скорочтения. Потому что — честно предупреждаю — мы ещё и до середины вахтанговского спектакля не дошли. Но ещё больше меня огорчает другое печальное обстоятельство: смертность. Поймите, если б я всё это напечатал в 2013-м, у меня (потенциально) было бы на 10 миллионов читателей больше — столько за эти упущенные годы умерло русских и русскоязычных; а если подумать, сколько людей уехало, сколько вдобавок утратило привычку к чтению на русском языке на просторах бывшего СССР и его сателлитов, да прибавить диаспору… Короче говоря, если вы, мадам, бросите читать эту историю, то я даже не замечу убытка, — так незначительна ваша доля (хотел было сказать «ничтожна», но подумал, что такое определение прозвучит излишне грубо, а вежливость в наших с вами глазах ведь бесспорная добродетель, не так ли?).
…Тррах!!! Гремит выстрел! Мы вздрагиваем: что это?! кто?! в кого? Но никто не падает, а на заднем плане из кулисы в кулису прокатывается бильярдный шар — и понимаешь, что не выстрел ударил, а кий. Онегин играет. Но мы знаем сюжет, ждём убийства, и это наше знание делает треск бильярдных шаров — звуком выстрелов. (Напротив: пушечный залп нас не пугает, если мы заранее знаем, что это салют, а не война.)