Рой
Утро наступило мягко. Я спал крепким тяжелым сном, пока меня не разбудил звук жарящегося бекона. По утрам у меня обычно все болело – пять лет сна на тюремных нарах разрушили мое тело. При свете дня куклы по-прежнему казались мне зловещими, но не такими ехидными, какими они были ночью.
– Доброе утро, – крикнул я в сторону кухни. Она ответила через мгновение:
– Доброе утро. Есть хочешь?
– Захочу после душа.
– Я положила полотенца в желтую ванную.
Опустив взгляд, я вспомнил, что лежу в чем мать родила.
– Тут кто-нибудь есть?
– Только мы, – ответила она.
Шагая по коридору, я остро ощущал свое тело – выпуклый шрам под ребрами, тюремные мускулы, пенис, по-утреннему сильный, но все-таки грустный. Селестия возилась на кухне, гремя кастрюлями и сковородками, но по пути в ванную я чувствовал на себе что-то вроде камер видеонаблюдения. Уединившись в душе, я заметил, что она положила на столешницу мою сумку, чтобы я мог одеться. Внутри меня, как голод, заворчала, проснувшись, надежда.
Дожидаясь, пока согреется вода, я сунулся под раковину и нашел там какой-то мужской гель для душа, который, скорее всего, принадлежал Дре. Гель пах зеленью, как лес. Я покопался в шкафчике еще, проверяя, что еще тут было его, но не нашел ничего: ни бритвы, ни зубной щетки, ни присыпки для ног. Надежда заворчала снова, на этот раз как щенок ротвейлера. Андре тоже тут не жил. У него был свой собственный отдельный дом, пусть и совсем рядом.
Я стоял под горячим душем, и мне не хотелось пользоваться гелем Дре, но единственный другой вариант пах цветами и персиками. Я вымылся весь, не торопясь, сидел на краю ванной и тер ступни, между пальцами ног. Я выдавил еще геля и намылил волосы, смыв пену до боли горячей водой. Затем я надел свою одежду, которую купил на свои деньги.
Зайдя в кухню, я увидел, что она поставила тарелки и стаканы напротив стульев, на которых мы с ней никогда не сидели, когда жили вместе.
– Доброе утро, – сказал я, глядя, как она наливает масло в вафельницу.
– Спал крепко? – Селестия не накрасилась, но надела платье из вязаного трикотажа, будто собралась куда-то пойти.
– Вообще-то, да, – щенок надежды снова принялся за свое. – Спасибо, что спросила.
На завтрак Селестия подала вафли, зажаренный до хруста бекон и фрукты в собственном соку. В мой черный кофе она положила три ложки сахара. Когда у нас все было хорошо, мы иногда ходили на поздний завтрак в модные рестораны, особенно летом. Селестия надевала узкие сарафаны и вплетала цветы в волосы. Глядя на свою жену, я говорил официантке, что мой кофе похож на моих женщин: «черный и сладкий». Это всегда вызывало улыбку. Тогда Селестия говорила: «Моя мимоза похожа на моих мужчин: ненавязчивая».
Перед едой я протянул ей руку ладонью вверх.
– Думаю, надо сказать молитву.
– Хорошо.
Опустив голову и закрыв глаза, я сказал:
– Отец Наш, мы просим тебя благословить эту пищу. Благослови руки, которые приготовили ее, и мы просим тебя благословить этот брак. Во имя твоего сына мы молим тебя. Аминь.
Селестия не сказала «Аминь» в ответ. Вместо этого она сказала:
– Bon appétit.
Мы ели, но я не чувствовал никакого вкуса. Это напомнило мне утро перед оглашением приговора. В следственной тюрьме на завтрак были омлет из яичного порошока, холодная болонская колбаса и мягкий тост. Тогда я, впервые с тех пор, как меня не отпустили под залог, съел все подчистую, потому что не чувствовал вкуса еды.
– Ну? – спросил я, наконец.
– Мне надо на работу, – сказала она. – Сочельник ведь.
– Пусть твоя близняшка за магазином последит.
– Тамар уже согласилась открыться за меня, но я не могу оставить ее одну на весь день.
– Селестия, – сказал я. – Нам с тобой надо поговорить, пока…
– Пока что?
– Пока Андре не приехал. Я знаю, он едет.
– Рой, – сказала Селестия. – Мне не нравится, как все получается.
– Послушай, – сказал я, надеясь прозвучать убедительно. – Я просто хочу поговорить с тобой. Я же не имею в виду, что нам надо пойти на гумно. Я хочу, чтобы мы все спокойно обговорили. Если мы зайдем с козырей, скажем друг другу всю правду, я успею уехать еще до того, как Андре будет… – я замялся. Я не хотел говорить дома. – Я успею уехать еще до того, как он будет тут.
Селестия поставила мою выскобленную дочиста тарелку на свою, где осталась половина завтрака.
– Что еще тут говорить, – сказала она устало. – Ты уже знаешь все, что только можно.
– Нет, – сказал я. – Я знаю, чем ты занималась до этого, но я не знаю, чего ты хочешь дальше.
Она прикусила губу, будто задумавшись, пробегая по всем сценариям у себя в голове. Когда она наконец готова была заговорить, я был не готов это слушать.
– Дай мне сначала собрать вещи, – сказал я. – Дай я заберу все свое.
Пораженная, она сказала:
– Одежду мы отдали на благотворительность, организации, которая помогает мужчинам одеваться на собеседования. Остальное я убрала в коробки. Но ничего важного я не выбрасывала.
Селестия будто сдулась. Мне не хватало ее дерзкой копны волос. Я хотел, чтобы она снова стала такой, какой я ее встретил: хорошенькой и слегка отбитой. Я улыбнулся, чтобы сказать ей, что до сих пор вижу в ней ту девушку, какой она когда-то была, но затем вспомнил, что моя беззубая ухмылка напоминает тыкву. Мой выбитый зуб был частью моего тела и должен был остаться со мной навсегда. В конце концов, зубы тоже кости. У каждого есть право на свои кости.
– Тебе нужно что-то определенное? У меня небольшая опись сохранена на компьютере.
Я хотел забрать с собой только зуб. Много лет я хранил его в бархатной коробочке, как для колец. Но я не мог рассказать об этом Селестии, она бы подумала, что я расчувствовался, что я ностальгирую по вкусу нашего первого свидания у меня во рту, как по вкусу мятного леденца. Она бы не поняла, что я не могу уехать без части моего тела.
Она свой выбор сделала. Я понял это по упрямому квадрату ее плеч, когда она мыла мои тарелку с чашкой. Она выбрала, что будет дальше, и на этом все. Как присяжные в наспех собранном зале суда решили, что я насильник, и на этом все. Как судья, уже в другом обшарпанном зале суда, решил, что я сяду в тюрьму, и на этом все. Как судья в Вашингтоне посочувствовал мне и согласился, что прокурор сшил мне дело, и меня освободили, и на этом все. Последние пять лет другие люди решали за меня, как мне жить. Но что я мог поделать? Сказать судье, что не собираюсь садиться в тюрьму? Сказать окружному прокурору, что я решил остаться? Что я мог сказать Селестии? Потребовать от нее, чтобы она снова меня полюбила? Прошлой ночью, когда мы были в постели, когда она заладила «защита, защита», на секунду, меньше чем на секунду, на микросекунду, наносекунду, мне захотелось показать ей, что это не она решает. Пять лет назад я поклялся присяжным, что ни разу не насиловал женщину. Даже в колледже я никогда не давил на девушек, пока они сами не захотели. Мои парни, ну, некоторые из них, рассказывали, как, обнаружив, что девушка их обманула, они заманивали ее в постель на последний злой секс. Я был далек от идеи дубасить кого-то членом, но прошлой ночью я на секунду задумался об этом. Вот во что меня превратила тюрьма. Она превратила меня в человека, который способен остановиться на подобной мысли.
Чтобы дойти до гаража, надо спуститься вниз по лестнице и пройти через прачечную комнату, где гудят стиральная машина и сушилка из нержавеющей стали, современные и удобные. Я вошел в гараж, нажал на выключатель, поднимая массивные складные ворота. Услышав звук металла по металлу, я с усилием сглотнул. Когда мы только поженились, Селестия говорила, что скрежет гаражной двери вызывает у нее улыбку, потому что это значит, что я вернулся домой с работы. Тогда мы жили тут же и были вместе во всех измерениях – в умственном, духовном и, да, физическом. Теперь она ведет себя так, будто вообще меня не знает. Или, хуже того, никогда меня не знала. Как тебе такое, Уолтер? Никто меня к такому не готовил.
Дневной свет слегка осветил помещение. Сегодня рождественский сочельник, и вне зависимости от того, что происходит со мной, каждый ребенок будет ждать. На другой стороне улицы стильная женщина переставляла дюжину пуансеттий на крыльцо. Наискосок мигали лампочки в канделябре. В дневном свете я едва мог разглядеть огоньки, но, прищурившись, я их все-таки увидел. Прямо передо мной стояло дерево, за которым Селестия ухаживала, как за домашним животным. Нет, конечно, я тоже умею любить растительность. В детстве мне был небезразличен один пекан, но не просто так – на нем росли первоклассные орехи, которые можно было продать по доллару за кулек. А Оливия выращивала мирты у нас на заднем дворе, потому что ей нравились бабочки и цветы. Так что это не то же самое.
Снова обратив взгляд на гараж, я заметил, что за помещением явно следили, и это, скорее всего, дело рук Дре. Он всегда любил порядок. В гараже было как на выставке-продаже – слишком чисто, чтобы тут чем-то действительно пользовались. Когда тут жил я, лопата пахла грязью, газонокосилка – бензином, а садовые ножницы – срезанными ветками. Теперь все инструменты висели на крючках, начищенные, будто она пыталась их продать. Все было подписано, будто кому-то нужна бирка с надписью, что топор – это топор.
Вдоль южной стены стояла груда картонных коробок. Ровные печатные буквы: «Рой Г. разн.». Уж лучше там было бы только мое имя, «Рой». Или «Вещи Роя». Даже «Говно Роя» звучало бы не так официально. Когда я вышел из тюрьмы, мне дали бумажный пакет с надписью «Гамильтон, Рой О. Личные вещи». В этом пакете было все, что у меня было с собой, когда я сел, за исключением тяжелого складного ножа, который принадлежал дяде Роя-старшего, его тезке, первому Рою. Теперь передо мной было шесть-семь средних по размеру коробок. Они все с легкостью поместятся в «Крайслер». Мужчины поумнее, Рой-старший или Уолтер, загрузили бы все в машину и умчались по шоссе прочь. Но не я. Я вытащил коробки наружу и поставил их на скамейку в виде полукруга у корней Старого Гика.
Вернувшись в гараж, я стал искать, чем можно было разрезать скотч, но не нашел ничего, кроме двустороннего топора. Выбора у меня не было, и я стал вскрывать коробки ключами – теми, которые открыли входную дверь, наполнив меня ложной надеждой.
В первой коробке было все, что я хранил в верхнем ящике комода. Вещи лежали в беспорядке, будто они с Андре просто открыли коробку, вынули ящик и вытряхнули все туда. Рядом с небольшим флаконом одеколона «Давидофф» валялись мятые фотографии – мои детские, мы с Селестией, когда только начали встречаться. Почему она хотя бы снимки не захотела оставить? На картонном дне рассыпались семена из небольшого пакетика травы. В другой коробке я нашел свой диплом, он лежал невредимый в кожаной обложке, чему я был рад. Но таймер для яиц и полупустая пачка антибиотиков? В этом не было никакой логики. Стеклянное пресс-папье завернули в фиолетовый с золотым свитер, который я тут же надел. Он пах секонд-хендом, но хоть что-то защищало мое тело от холода.
Мне стало наплевать на вещи, но я не мог остановиться и вскрывал коробку за коробкой, вытряхивая все на траву, перебирая содержимое, высматривая крохотный осколок кости. Бросив взгляд на дом, я заметил какое-то движение у окна. Я представил, как Селестия выглядывает наружу. Спиной я почувствовал взгляд женщины из дома через дорогу. Когда-то я знал ее имя. Я помахал ей, надеясь, что она не начинает беспокоиться и не надумает вызвать полицию, потому что мне меньше всего хотелось встречаться с правоохранительными органами. Она помахала в ответ, положила в почтовый ящик стопку писем и подняла красный флажок. На бордюре стоял «Крайслер» Роя-старшего, я сидел, разрывая коробки, в воздухе летал мусор – сцена, должно быть, была как в гетто, и к такому на Линн Вэлли Роуд не привыкли. «Счастливого Рождества», – прокричал я и помахал еще раз. Это ее подуспокоило, но не слишком, и она осталась стоять на улице.
Среди находок из последней коробки я обнаружил стеклянную банку с юбилейными четвертаками, которая была у меня с шести лет, пару сиротливых ключей, но моего зуба там не было. Я провел рукой под картонными створками, проверив, не завалился ли он туда, но вместо этого там я нашел бледно-розовый конверт, на котором читались небесно-голубые буквы девчачьего почерка моей мамы. Я сел на холодную деревянную скамейку и развернул страницу, которая лежала внутри.
Дорогой Рой,
Я пишу тебе письмо, чтобы ты мог обдумать мои слова с холодной головой и не плодить непонимание руганью, потому что тебе вряд ли понравится то, что я должна сказать. Так что вот.
Во-первых, я хочу сказать, что я очень тобой горжусь. Возможно, даже слишком горжусь. Многие у нас в церкви Царя Христа уже устали слушать, как я рассказываю о тебе, потому что у их ребят дела идут не очень. Мальчики уже сидят в тюрьме или направляются к ней, а у девочек у всех есть дети. Это не у всех так, но у достаточно многих, откуда и берет начало источник ревности и зависти ко мне и моим. Поэтому я каждую ночь читаю защитную молитву для тебя.
Я рада, что ты встретил девушку, на которой хочешь жениться. Ты знаешь, я всегда хотела стать бабушкой (хотя, надеюсь, для «бабули» я пока выгляжу слишком молодо). Тебе не придется волноваться, что надо будет поддерживать нас с отцом. Мы уже давно откладываем деньги, и на жизнь в старости нам хватит. Так что пойми меня: то, что я хочу сказать, продиктовано не денежными интересами.
Я хочу спросить тебя вот о чем. Ты уверен, что эта женщина для тебя? Станет ли она женой для настоящего тебя? Но как ты можешь об этом судить, если ты еще даже не привез ее в Ило познакомиться со мной и отцом? Я знаю, ты виделся с ее родителями и они произвели на тебя впечатление, но нам тоже надо с ней увидеться. Так что приезжайте нас навестить. Обещаю, что мы все сделаем красиво, и я также обещаю, что буду вести себя подобающе.
Рой, я не могу ничего плохого сказать о женщине, которую я не видела, но на душе у меня неспокойно. Твой отец говорит, что я не хочу видеть тебя взрослым. Он считает, что у многих было неспокойно на душе, когда мы с ним «прыгнули через метлу». Но я, как твоя любящая мама, обязана тебе сказать, что мне снова стали сниться мои сны. Я знаю, ты не веришь в знаки, так что пересказывать ничего не буду. Но я беспокоюсь о тебе, сын.
Может, твой отец прав. Я признаю, что держу тебя немного крепче, чем следовало бы. Может, когда мы познакомимся с Селестией, я снова успокоюсь. Судя по твоим рассказам, она действительно хорошая девушка. Надеюсь, ее родители не станут думать, что мы с твоим отцом какие-то деревенские мыши.
Прежде чем отвечать мне, прочитай это письмо трижды.
Я также посылаю тебе молитвенную карточку, и тебе будет полезно читать эту молитву каждый вечер. Становись на колени, когда говоришь с Господом. Нельзя молиться, лежа в постели – это называется думать. Думать и молиться – это две разные вещи, а в вопросах настолько важных тебе нужна молитва.
Твоя любящая мать,
Оливия
Я сложил письмо и опустил его в карман штанов. Ветер кусался, но я весь вспотел. Мама пыталась предостеречь меня, пыталась спасти. Но от чего? На первых порах она всегда пыталась спасти меня от двух вещей – от тюрьмы и от всяких давалок. Когда я выпустился из школы, не схлопотав статью и не заделав никому ребенка, она почувствовала, что свое отработала. Провожая меня и три новеньких чемодана на междугородний автобус, она подняла кулаки в воздух и крикнула: «У нас получилось!» Думаю, она не волновалась обо мне до тех пор, пока я не сказал ей, что женюсь.
Я сел на скамейку и перечитал письмо еще раз. Я не верил «пророческим снам» Оливии; к тому же гибель мне принесла не Селестия, а штат Луизиана. Но мне все равно приятно было чувствовать нежность, вплетенную в мамины слова. Я осекся, вспомнив свою реакцию на это письмо столько лет назад. Отвечая маме, я юлил, но на самом деле кричал, как с цепи сорвавшись. Не стыдись нас, – молча сказала она тогда.
Я читал письмо снова и снова, и каждое слово было ударом. Когда мне стало невмоготу, я убрал его в карман и оглядел кучу хлама, которую я высыпал из коробок. Маленький зуб легко мог затеряться в мусоре, спрятавшись между стеблями травы. Может, оно и к лучшему, что в свое неопределенное будущее я вступлю без него. Свою неполноту я пронесу через вечность, и таким меня обнаружат расхитители могил следующего тысячелетия. Клянусь Богом, я хотел уехать в ту же секунду – заправить «Крайслер» и выехать на трассу, забрав с собой только мамино письмо. Но потом, кажется, я заметил в гараже теннисную ракетку. Она была дорогой, но, самое главное, она была моей. Может быть, я отдал бы ее Рою-старшему, в детстве мы с ним ездили играть в теннис в досуговый центр в городе. Я пошел по песочно-белой дорожке, думая о Давине и о том, что Селестия сказала ей после похорон Оливии. «Джорджия, – крикнул я в воздух. – Ты не единственная, кто здесь ужасный человек».
Я оглядел стену гаража. Конечно же, ракетка висела на маленьком крючке. Я взял ее в руки и увидел, что ее испортили время и годы простоя. Когда я ее купил, она была лучшей во всем Хилтон-Хед. Теперь от нее остался только ржавый металл и струны. Рукоятка размякла, но я изобразил бэкхенд, вскользь ударив по бамперу ее машины. Первый удар был случайностью, но второй, третий и четвертый получились более умышленными. Завыла, возражая, сигнализация, но я не остановился до тех пор, пока в гараж с сумкой на плече и ключами в руке не вошла Селестия.
– Милый, что ты делаешь? – она выключила сигнализацию маленьким пультом. – Все хорошо?
Жалость в ее голосе царапнула мне по коже.
– Нет, не хорошо. Как у меня может быть все хорошо?
Она покачала головой, и снова в ней была эта мягкая грусть. Я никогда не бил женщину. Мне никогда и не хотелось. Но в ту минуту мои руки горели от желания сбить это беспокойство с ее хорошенького личика.
– Рой, – сказала она. – Чего ты от меня хочешь?
Она прекрасно знала, чего я от нее хотел. Не так уж это было и сложно. Я хотел, чтобы она была мне хорошей женой и впустила меня в мой же дом. Я хотел, чтобы она ждала меня, как женщины ждали мужчин еще до Рождества Христова. Она что-то рассказывала, но мокрые щеки и болтовня, как она пыталась, исчерпали мое терпение.
– А ты не пыталась пожить как почетный гость в тюрьме штата Луизиана? А вот попытайся. Представляешь, насколько это сложно – пять лет следить за каждым своим движением, чтобы не подставляться? Тяжело тебе было встретить уставшего мужчину? Я в тюрьме соевые бобы собирал. У меня диплом Морхауза, а я возделываю землю, как мой прапрадедушка. Так что не надо мне рассказывать, как ты тут пыталась.
Она всхлипывала, когда я снова бросился на машину. Но теннисная ракетка плохо подходит к «Вольво». Я даже окна выбить не мог, только запустил сигнализацию, но Селестия ее быстро выключила.
– Рой, хватит, – сказала она, вздохнув, как уставшая мать. – Положи ракетку.
– Я тебе не ребенок, – сказал я. – Я взрослый мужчина. Почему ты не можешь со мной разговаривать как со взрослым мужчиной? – я постоянно думал, как я выгляжу в ее глазах: потный и вонючий, в одежде из «Волмарта» и свитере времен старшей школы, машу старой теннисной ракеткой как каким-то оружием. Я бросил ее на пол.
– Пожалуйста, успокойся.
Я осмотрел аккуратно подписанные ряды инструментов, надеясь увидеть там тяжелый гаечный ключ или молоток, чтобы выбить все до единого окна в этой машине. Но там, на расстоянии вытянутой руки, висел двусторонний топор, и мне он сразу приглянулся. Удивительным образом, как только я положил руку на его массивную деревянную рукоятку, комната сразу предстала передо мной под другим углом. Селестия втянула ртом воздух, у нее по лицу разлился чистый ужас. Он меня тоже злил, но уж лучше так, чем эта жалость. Я как мог размахнулся топором в узком пространстве между «Вольво» и гаражной стеной. Окно разбилось, рассыпав повсюду стекло. Но даже в ужасе у Селестии хватило ума снова выключить сигнализацию, чтобы не поднимать шума.
По-прежнему сжимая топор, я подошел к ней, но она отпрянула от меня. Я рассмеялся:
– Что, теперь меня боишься? Да ты вообще меня не знаешь.
И я вышел из гаража, закинув топор на плечо, как Поль Баньян, чувствуя себя мужчиной. Ступив в холодный ясный день, я собирался отправиться в Ило, взяв с собой только топор, мамино письмо и страх во взгляде своей жены.
В Бытии, кажется, говорится, что нельзя оглядываться? Дурацкий взгляд назад открыл мне, что она зримо расслабилась, радуясь, что я не забрал с собой ничего, что нельзя было бы заменить, радуясь, что я не сломал ничего, что нельзя было бы починить.
– Я вообще что-нибудь для тебя значу, Джорджия? – спросил я. – Скажи, что нет, и больше ты меня не увидишь.
Она стояла на дорожке, обхватив себя руками, будто она мерзла.
– Андре уже едет.
– Я не про Андре тебя спросил.
– Он будет через минуту.
Голова у меня раскалывалась, но я не отставал.
– Ответь, да или нет.
– Можем мы поговорить, когда Андре приедет? Мы можем…
– Перестань говорить о нем. Я спросил, любишь ли ты меня.
– Андре…
Она повторяла его имя слишком часто. Придется ей признать: в том, что произошло дальше, есть и ее вина. Я задал ей простой вопрос, а она отказалась дать мне простой ответ.
Я отвернулся от нее и резко свернул влево, шагая через двор, чувствуя, как у меня под ногами хрустит сухая трава. Шесть широких шагов привели меня к основанию тяжелого дерева. Я прикоснулся к шершавому стволу – минутное сомнение, чтобы дать Старому Гику преимущество в этом споре. Но на самом деле он был просто бесполезным старым деревом. Высокое, вот и все. Чтобы разбить скорлупу ореха с такого дерева, нужен молоток, железное упорство, и даже тогда вам все равно нужна будет отвертка, чтобы добраться до мякоти, которая по вкусу напоминает глыбу известняка. Никто не станет горевать по дереву гикори, кроме Селестии и, возможно, Андре.
В детстве, когда мне по силам был только топор вроде того, какой был у Джорджа Вашингтона, Рой-старший показал мне, как срубить дерево. Согни ноги в коленях, замах бери пониже и посильней и бей прямо. Селестия плакала, как ребенок, который у нас не родился, подвывая и мяукая с каждым взмахом топора. Поверьте: я не сбавлял темпа, даже когда мои плечи горели, а руки свело дрожью. При каждом ударе от раненого ствола отлетали свежие щепки, осыпая мое лицо горячими покалываниями.
– Погромче, Джорджия, – закричал я, вонзая топор в толстый серый ствол, ощущая наслаждение и мощь с каждым ударом. – Я спросил, любишь ли ты меня.