Рой
В прощаниях я не силен, мне больше по душе «увидимся». Перед освобождением я даже не стал прощаться с Уолтером. За день до этого он затеял драку во дворе, и его отправили в изолятор. Собирая в камере свои вещи и перенося их на сторону Уолтера, я подумал, что, наверное, он тоже не слишком умеет прощаться. Я начинал скучать по нему и написал ему записку на первой странице записной книжки, которую тоже оставлял.
Дорогой Уолтер,
Если дверь открыта, надо уходить. Я буду тебе писать. Эти пять лет ты был мне хорошим отцом.
Твой сын,
Рой
До этого я никогда не называл себя его сыном. Я считал себя его сыном, но меня останавливал глупый страх, что это станет известно Рою-старшему или даже Оливия узнает об этом из могилы. Но эту записку я оставил. На его подушку я положил нашу с Селестией фотографию на пляже в «Хилтон Хед-Айленд», которую она мне прислала. У остальных в тюрьме есть фотографии их детей, пусть будет и у Уолтера. Твой сын, Рой, вот кто я такой.
Теперь настало время почтить память Оливии и поехать на кладбище, которое раньше называли «цветным». Его основали в 1800-х, сразу после отмены рабства. Мы однажды туда ходили с мистером Фонтено, копировали на бумагу надписи со старых надгробий, а теперь он сам лежит в этой земле. В Ило есть и другие места для погребения – в наши дни они тоже смешанные, как и все остальное, но я не знаю ни одной семьи, которая предпочла бы для своих близких что-то иное вместо кладбища «Вечный покой».
Рой-старший отправил меня туда с букетом желтых цветов, повязанных праздничной зеленой лентой. Я поехал на «Крайслере», съехал на ухабистую дорогу, проходившую по центру кладбища, и остановился, когда закончился асфальт. Выйдя из машины, я сделал десять шагов на восток, потом шесть – на юг, держа букет за спиной, будто в День святого Валентина.
Я проходил мимо модных надгробий, где были выгравированы портреты похороненных. Памятники сияли как «Кадиллаки», а с камней смотрели почти сплошь молодые парни. Я остановился у одного такого надгробия, покрытого розовыми поцелуями, и в уме подсчитал возраст: пятнадцать лет. Мне снова вспомнился Уолтер: «Или шесть, или двенадцать», – говорил он иногда, когда на него накатывала депрессия, что случалось хоть и редко, но достаточно часто, чтобы я научился распознавать находившую на него тоску. «Вот что ждет черного мужчину. Тебя или несут шестеро, или судят двенадцать присяжных».
Ориентируясь по инструкциям Роя, будто по пиратской карте, я повернул направо у пекана и обнаружил могилу Оливии там, где отец и сказал.
При виде ее тускло-серого надгробия я упал на колени. Я с силой приземлился на утоптанную землю, где трава росла упрямыми клочками. Сверху на камне была выбита наша фамилия. Внизу значилось «Оливия Энн», а справа – «Рой». Я перестал дышать, подумав, что для меня тоже уже приготовлена могила, но потом осознал, что рядом с матерью ляжет мой отец. Я знаю Роя-старшего и понял, что он решил выбить на надгробии и свое имя тоже, раз уж все равно придется платить каменотесу. На его похоронах мне надо будет доплатить только за дату. Я провел пальцем по их именам и задумался, где положат меня, когда настанет мое время. На кладбище было тесно. У Оливии со всех сторон были соседи.
Стоя на коленях, я вложил цветы в тусклую металлическую вазу, прикрепленную к камню, но вставать не стал. «Помолись, – сказал мне Рой-старший. – Расскажи ей все, что нужно». Но я не знал, с чего начать.
«Мама», – сказал я, и тогда у меня полились слезы. В последний раз я плакал во время оглашения приговора, унизившись перед судьей, которому было наплевать. В тот ужасный день мое сопливое всхлипывание сливалось с горестным аккомпанементом Оливии и Селестии. Теперь я страдал а капелла; рыдания обжигали горло, будто меня рвало крепким алкоголем. Моей молитвой стало единственное слово, Мама, и я метался по земле, будто на меня снизошел Святой Дух, только переживал я совсем не экстаз. На холодной черной земле мое тело свело судорогой и физической болью. Болели суставы. Чувство было такое, что кто-то бьет дубинкой мне по затылку. Будто я вновь переживал каждую травму, какую получил за всю свою жизнь. Боль не отпускала меня, а потом ушла, и я сел, грязный и опустошенный.
«Спасибо, – прошептал я воздуху и Оливии. – Спасибо, что остановила это. И за то, что была моей матерью. И за то, что заботилась обо мне с такой любовью». И замер неподвижно, надеясь услышать что-нибудь в ответ, например послание в пении птиц. Что угодно. Но было тихо. Я собрался, встал и, как мог, отряхнул штаны. Положив руку на надгробие, я промямлил: «Пока», – потому что больше ничего не шло мне на ум.
Я стоял на парковке BP и заправлял папин «Крайслер», когда у меня в ушах прозвучало нечто похожее на мамин голос. Любой дурак может встать и уйти. Всякий раз, когда она начинала рассказывать, что может любой дурак, она всегда добавляла, как бы из ситуации вышел «настоящий мужчина». Еще она любила говорить, что умеют собаки. Например: «Щенков наплодить может и собака, а вот растит детей настоящий мужчина». Такие замечания она выдавала десятками, и направлены они были на меня. А я делал все, что мог, чтобы походить на настоящего мужчину, которого она имела в виду. Но она ни разу ничего не говорила мне о прощаниях – ведь настоящим мужчинам нет необходимости прощаться, потому что настоящие мужчины никуда не уходят.
Держа в руке заправочный пистолет, я замер – вдруг она разразится еще одной мудростью, но, видимо, на большее рассчитывать не стоит. «Хорошо, мэм», – ответил я вслух и развернул «Крайслер» в сторону Хардвуда.
Я должен лично попрощаться с Давиной Хардрик и как-то ее поблагодарить. Может быть, лучше сразу сказать все начистоту и подчеркнуть, как ей повезло избавиться от такого бракованного товара, как я. Я, как это принято говорить, был «непригоден для отношений». Это уже само по себе правда, и мне не придется даже упоминать Селестию. Но, проигрывая это все в уме, я знал, что в реальности все будет сложнее. То, что произошло у нас с Давиной, было замешено на сексе и на чем-то большем. До уровня, когда мы с Селестией хотели завести ребенка, это недотягивало. Скорее, это ближе к тому, когда ты танцуешь поздней ночью и уже настолько пьян, что тебя ведет ритм, и ты просто смотришь женщине в глаза, и вы оба двигаетесь в такт. С одной стороны, у нас было что-то похожее, а с другой стороны – она втрахала в меня силы. Ей я этого никогда не скажу – некоторые слова женщины слышать не хотят, – но это так и было. Порой мужчина может исцелиться, только войдя в женщину, в правильную женщину, которая все делает правильно. Вот за что я хотел ее отблагодарить.
Приехав к ней, я позвонил в звонок и стал ждать, но я уже знал, что ее дома нет. Я раздумывал, не оставить ли мне записку в том же духе, что я оставил Уолтеру, но это казалось мне неправильным. Порвать с мужчиной по переписке – это плохо, но проделать такое с женщиной – это еще хуже. Я не просто пытался не быть банальным. Я пытался вспомнить, каково это – быть человеком. Как отплатить той, кто напомнил тебе, что ты мужчина, а не просто отсидевший негр? Какая валюта нас сравняет? Но предложить ей мне нечего, только свою жалкую личность. Свою жалкую женатую личность, если быть точным.
Я сел в машину, вставил ключ в замок зажигания и включил печку. Не могу я сидеть и ждать, пока она вернется, не могу тратить время, которое мне нельзя терять, и жечь бензин, который мне нельзя тратить. Покопавшись в бардачке, я нашел маленький карандаш и небольшой блокнот. Если я решу написать ей записку, надо найти хотя бы нормальный лист бумаги. Я вышел из машины и залез в багажник, но там лежали только моя спортивная сумка и дорожная карта. Я прислонился к крылу машины, положив бумагу на ладонь, как на стол, и стал думать, что бы написать. Дорогая Давина, спасибо тебе большое, те два дня в твоей постели вернули мне силы. Сейчас мне гораздо лучше. Мне хватило ума не переносить эти слова на бумагу.
– Она на работе, – произнес голос у меня за спиной. Там стоял мелкий придурок, лет пяти-шести, нахлобучив на вытянутую голову старую шапку Санта-Клауса.
– Ты про Давину?
Он кивнул и воткнул карамельную палочку в соленый огурец, завернутый в целлофан.
– А ты знаешь, когда она вернется?
Он кивнул и стал сосать мятную карамельку в огурце.
– А можешь сказать мне когда?
Он отрицательно помотал головой.
– Почему?
– Потому что какое тебе дело?
– Джастин! – крикнула женщина, стоявшая на крыльце соседнего дома, где раньше жил учитель французского.
– Я не разговаривал с ним, – сказал Джастин. – Это он со мной разговаривал.
Я объяснил женщине, стоявшей на крыльце мистера Фонтено:
– Я пытаюсь найти Давину. Джастин сказал, она на работе, и я хотел узнать, когда она вернется.
Женщина, которая приходилась, видимо, бабушкой Джастину, была высокой и темнокожей. Ее поседевшие на висках волосы были заплетены в косы, которые опоясывали ее голову, как корзинку.
– А какое тебе дело?
Джастин ухмыльнулся, глядя на меня.
– Мы друзья, – сказал я. – Я уезжаю из города и хотел попрощаться.
– Так оставь записку мне, – сказала она. – Я ей передам.
– Она заслуживает большего, чем просто записка.
Бабушка подняла брови, будто поняла, что я имею в виду. Не просто «до свидания», а настоящее «прощай».
– Праздники же. Она только в полночь освободится.
Но я не могу провсти весь день, дожидаясь возможности разочаровать Давину лично. На часах 4.25, и мне пора выезжать. Я поблагодарил бабушку и Джастина, сел обратно в машину и поехал в «Волмарт».
Я шел по магазину, просматривая все отделы, пока не увидел Давину в глубине, рядом с товарами для творчества. Она отрезала кусок чего-то синего и ворсистого для худого мужчины в очках. «Мне нужен еще ярд», – сказал он, и она отмотала рулон еще немного и отрезала ткань большими ножницами. Она заметила меня, когда сворачивала отрезок и прикрепляла на него ценник. Передавая ткань мужчине, она улыбнулась мне, и я почувствовал себя худшим человеком в мире.
Когда мужчина ушел, я пододвинулся к столу, будто мне тоже нужно было измерить и отрезать кусок ткани.
– Чем могу помочь, сэр? – сказала она, улыбаясь, как будто это какая-то праздничная игра.
– Привет, Давина. Есть минутка? Надо поговорить.
– Все нормально? – спросила она, разглядывая мою грязную одежду. – Что-то случилось?
– Не, – сказал я. – Просто переодеться не успел. Хотел переговорить с тобой по-быстрому.
– Перерыв у меня не скоро, но возьми ткань и иди сюда. Можем поговорить тут.
Ткани, разложенные по цветам, напомнили мне о маме, как она по воскресеньям брала меня с собой в «Мир шитья» в Алегзандрии. Я взял рулон красной ткани в золотую крапинку, вернулся к столу Давины, передал ей рулон, и она тут же начала разворачивать ткань.
– Иногда покупатели спрашивают, сколько у нас есть, и тогда я измеряю отрезок целиком. Так мы сможем поговорить. Что такое? Пришел сказать, что соскучился? – И она снова улыбнулась.
– Я пришел сказать, что скоро буду по тебе скучать.
– А куда ты едешь?
– Назад в Атланту.
– И надолго?
– Пока не знаю.
– Ты к ней едешь?
Я кивнул.
– Ты ведь изначально так решил, правда?
Она c силой дергала за отрезок, пока рулон не размотался и ткань не покрыла стол, как красная ковровая дорожка. Она измеряла ее, сверяясь с сантиметром на краю стола, и беззвучно считала.
– Я не это имел в виду.
– Я ясно спросила, женат ли ты.
– А я ответил, что не знаю.
– Ты не вел себя так, будто ты не знаешь.
– Я хотел сказать спасибо. Вот зачем я пришел, чтобы сказать спасибо и попрощаться.
– А я хочу сказать: пошел ты. Как тебе такое? – ответила Давина.
– Между нами было что-то особенное, – сказал я и почувствовал себя кретином, хотя не произнес и слова неправды. – Ты дорога мне. Не будь такой.
– Буду такой, какой захочу, – она была в ярости, но я видел, что она едва сдерживает слезы. – Давай, Рой. Езжай к своей мисс Атланте. Но ты мне должен две вещи.
– Хорошо, – с готовностью сказал я, чтобы сделать что-то, что покажет ей, что я хочу пойти навстречу, не хочу ее ранить.
– Не позорь мое имя и не рассказывай никому, как когда ты вышел из тюрьмы, совсем отчаялся и завалил девчонку из «Волмарта». Не надо рассказывать это всем направо и налево.
– Я и не собирался. Все было по-другому.
Она подняла руку.
– Я серьезно. Не произноси мое имя. И, Рой Гамильтон, обещай мне, что ты забудешь ко мне дорогу.