История книги в тюрьме есть повторение ее истории на свободе, хотя печатное слово и проникает впервые за толщу тюремных стен лишь с конца XVIII века, т. е. через 350 лет после изобретения книгопечатания. Как первою печатною книгою была библия, так евангелие и библия проложили путь прежде всего другим книгам так называемого «религиозно-нравственного содержания». Первое время тюремная администрация не допускала наряду с ними никаких других конкурентов.
Но очень скоро, в первую же четверть XIX-го века, когда образованию и простой грамотности начали придавать громадное и, вместе с тем, преувеличенное значение, как средству воспитания морального характера, получает доступ в места заключения и всякая другая книга, кроме, впрочем, журналов. Тюремные деятели, теоретики и практики, в добавление ко всем «тюремным вопросам» (о «тюремной» архитектуре, о «тюремной» гигиене, о «тюремной» дисциплине, о «тюремном» труде и пр., и пр.) выдвигают еще новый вопрос о «тюремных» библиотеках. Местные и международные съезды тюремных деятелей вносят в разрешение и этого вопроса характерные черты своей «тюремной» политики установить в своих тюрьмах самый противоестественный режим и сделать дома заключения для исправления арестантов похожими на монастыри. Собравшийся почти на рубеже XIX и XX веков международный тюремный конгресс (1895 г.) все еще подчеркивал своим полосованием: «преподавание в тюремной школе должно быть проникнуто духом религии, как необходимым средством для нравственного воздействия». Точно также, цепляясь за исчезающий авторитет церкви, этот же съезд призывал строить тюремные библиотеки на указанных началах, ставя их «главнейшею целью обучение арестантов и наставление их в нравственности». Так как к этому времени религиозные книги уже почти совсем потеряли прежнее внимание к ним читателей, то, поневоле, конгрессу приходилось говорить о допуске в тюрьмы, кроме религиозных и нравственных книг, также «интересных» описаний, путешествий, «нравственных романов», иллюстрированных романов и пр.
О сравнительном положении духовной и светской книги в русских тюрьмах даже в начале XX века можно судить по смете на 1906 год, когда на содержание церковных приютов при тюрьмах ассигновывалось 67 790 руб. и церквей 26 991 руб., а на содержание учителей при тюрьмах 7260 р. и библиотек всего 4779 руб.
Расширение состава тюремных библиотек продолжало оставаться у нас спорным «вопросом» даже к в 1910 году, когда совещание русских тюремных деятелей, под председательством быв. петербургского губернатора Зиновьева, обсуждало, «насколько и в каких пределах представляется желательным доступ в тюрьмы книг по философии, истории и вообще научного содержания, а также по беллетристике и на иностранных языках».
Библиотечное дело в тюрьмах у нас всегда было в самом печальном состоянии. Так, например, на 688 мест заключения приходилось в 1904 году всего 432 библиотеки.
Число книг в них было ничтожно, и подбор их совершенно случайный: пожертвованные разрозненные журналы, иногда ненужный никому книжный хлам.
За границею тюремные библиотеки находились в значительно лучшем положении. Так, например, в швейцарских тюрьмах: в Цюрихе на 220 арестантов приходилось 5000 томов, в Неуенбурге на 80 арестантов 3000 томов, в Базеле на 120 арестантов 2600 томов, в Лозанне на 100 арестантов 2000 томов, в Люцерне на 80 арестантов 2000 томов, в С.-Галли на 230 арестантов 1900 томов, в Трансвальде на 25 арестантов 1000 томов и т. д.
Из русских тюрем в наилучшем положении оказывались библиотеки в тех местах заключения, которые были предназначены для политических подследственных и осужденных. Это происходило, конечно, не вследствие забот правительства об умственных запросах заключенных, а потому, что сами политические заключенные приходили здесь на помощь друг другу, создавая на собственные средства и собственной энергией книжные собрания. Из воспоминаний бывших политических каторжан и ссыльных видно, что эти тюремные библиотеки удовлетворяли их читателей. Так, заключенные Карийской каторжной тюрьмы называли свою библиотеку «замечательною»; Чудновский называет библиотеку Петропавловской крепости в 70-е годы «прекрасною»; в центральной Новобелогородской и Мценской тюрьмах политические считали свои библиотеки недурными. После дела 1 марта 1881 г. началось гонение на библиотеки политических заключенных. Однако, узники, много терпевшие и много сносившие, ответили на эти гонения упорной борьбой, принявшей особенно яркий характер в Шлиссельбургской крепости, Потребовался ряд жертв, и нужно было пройти ряду лет, чтобы политические заключенные достигли успеха и могли (в частности и в Шлиссельбургской крепости) составить себе свои тюремные библиотеки, удовлетворявшие многих из них своим подбором книг.
Вопрос о количественном и качественном составе тюремных библиотек интересует нас не сам по себе, не как часто весьма сомнительное для нас средство «нравственного перевоспитания» преступников, а исключительно с психологической точки зрения. Нас интересует отношение к книге читателя-арестанта. Нас занимают переживания читателя, связанные с процессом чтения в местах заключения, где все воспринимается иначе, чем на свободе.
Отношение к книге и на свободе определяется уровнем развития индивида, присущими ему интересами, теми или другими его способностями. Влечение к книге может определяться и на воле не одинаково в различные моменты повседневной жизни и стоять в прямой связи с переживаниями и настроениями. Но это нисколько не мешает определить характерные психологические черты того или другого круга читателей. В очень бедной на эту тему русской литературе были, однако, сделаны попытки изучения психологии читателя. Такова, например, интересная работа Анского «Народ и книга». Опыт характеристики народного читателя. Автор, обрисовывая социально-психологический тип читателя из народа, из рядов которого, как мы знаем, выходит наибольшее число заключенных в тюрьмах, проводит резкую грань между читателем-крестьянином, с одной стороны, и рабочим-шахтером, с другой. Отношение того и другого к одним и тем же произведениям было резко различно. Так, например, крестьяне относились к проповеди Льва Толстого о непротивлении злу насилием сдержанно, а рабочие прямо отрицательно, и один из них, в противовес такой проповеди, вел свою пропаганду: «колом в бок и конец». Точно так же шахтеры не осуждали воровства, и моралистические рассказы на тему: «не воровать», воспринимали иногда, прямо негодуя: «стерва, есть-то он мастер, а воровать трус». Вообще, они не любили поучений: «меду много». Тем не менее, были, конечно, и общие психологические черты у этих читателей и народа, и Анский мог делать из изучения этих черт и общие выводы о ненадобности народу «сентиментально-елейных поучений грошовой морали», о требовании им «серьезного ответа на грозные вопросы: как жить, как справиться с теми, невероятно тяжелыми, условиями, которые охватывают железным кольцом его жизнь, душат его мысль…»
В более широких размерах опыт изучения психологии читателя из парода был сделан Библиотечным Отделом ПУРа, организовавшим анкету опроса красноармейцев по схеме, предложенной Н. А. Рыбниковым. В конце 1920 и в начале 1921 г. поступило 11 900 опросных листов, обработка которых еще не закончена. В печати имеются результаты более широкой обработки пробной анкеты до 400 красноармейцев московского гарнизона: Таков доклад Н. А. Рыбникова Первому Всероссийскому съезду библиотечных работников Красной армии и флота. Этот доклад под названием: «Изучение психологии читателя», впрочем, не затрагивает вопроса о самом процессе чтения, а говорит о «читательских интересах» красноармейцев в связи с их возрастом, с предшествующей профессией, образованием и пр. Не приводя подробно выводов докладчика, мы отметим лишь некоторые из них, небезразличные для сравнения их с нашими выводами о тюремном читателе. Так, например, разбивая возраст красноармейцев на четыре группы: 1) 1620 лет, 2) 21–24 г., 3) 25–28 л. и 4) 29–40 л., мы находим, что ответы любящих читать «о любви» (романы распределялись по возрастам так: 1 группа – 22 %, 2 17 %, 3 13 % и 4 6,6 %, т. е. интерес к чтению романов падает с возрастом. То же самое приходится сказать о книгах, описывающих приключения, хотя и не с такою резкостью: 1 группа 22 %, 2 и 3 груп. по 18 % и 4–12 %. Совершенно обратное отношение замечается в отношении к книгам по сельскому хозяйству: 1 гр. 18 %, 2 35 %, 3 47 % и 4 52 %. При выяснении интереса к книге в связи с профессией Н. А. Рыбников брал группы: 1) хлебопашцев, 2) рабочих, 3) ремесленников и 4) интеллигентов. Романы больше всего интересовали ремесленников 30 %, затем рабочих 7 %, а хлебопашцев наравне с интеллигентами по 6 %.
В психологии чтения различаются четыре момента: 1) восприятие данных слов, 2) понимание содержания, связанного с этими словами, 3) оценка прочитанного и 4) влияние впечатления, произведенного чтением на волю читателя. Содержание читаемых книг воспринимается неодинаково, а в зависимости от содержания психики, общего направления внимания, характера интересов читателя. Громадное значение для оценки прочитанного имеет объем внимания, не являющийся неизменной величиною. Таким образом, изучение психологии чтения становится не только в высшей степени интересною, но и трудною задачею. Для ее разрешения потребуется немало времени и сил. Неудивительно, что такой выдающийся и всем известный работник в этой области, как Н. А. Рубакин, создал особый международный библиопсихологический институт. Наш настоящий очерк представляет очень скромную попытку посмотреть, как читают в тюрьме. Если есть различные социальные типы читателей, то не может остаться на психологию читателя без своего влияния тюрьма, в которую он принудительно заточен, запертый крепко-накрепко в свою камеру.
Социальные и индивидуальные особенности читателей будут сказываться и в тюремном заключении. Вероятно, мы не ошибемся, утверждая, что страдания, испытываемые в тюрьме от лишения книги, далеко не одинаковы у интеллигента и у человека, не привыкшего к умственным занятиям и малограмотного: подтверждений этому искать не приходится. Нам не известно ни одного протеста общеуголовных преступников, в массе малограмотных или даже неграмотных, на почве неудовлетворения их запросов на книгу. Но нам известны яркие, по их силе, волнения политических заключенных, когда, в добавление ко всем тягостям тюрьмы, им приходилось испытывать настоящие страдания от лишения их книги или лишь опасаться возможности такого лишения. Эти волнения показывают, что в некоторых случаях, в условиях тюремной жизни отнятие книги равносильно угрозе жизни. В 1889 г. министр внутренних дел Дурново, посетивший узников Шлиссельбургокой крепости, сделал распоряжение об изъятии из тюремной библиотеки ряда книг. Заключенным это распоряжение казалось возвратом к прежнему времени, когда в борьбе за улучшение условий жизни в заточении погибли их товарищи. Наступило тревожное и безнадежное положение. По признанию Новорусского, почти каждый думал: «лучше смерть, чем это». Так решена была голодовка. Она продолжалась девять дней. Стародворский вскрыл себе гвоздем артерию на руке с целью самоубийства и, прежде чем был усмотрен стражею, потерял несколько стаканов крови. Также и библиотека в Карийской каторжной тюрьме была предметом «нескончаемых тревог и опасений»: как бы чего-нибудь не изъяли, поэтому при наездах начальства принимались всевозможные меры скрыть и замаскировать от него библиотеку. Не решались поднимать вопроса о предоставлении новых шкафов для библиотеки, хотя полки и ломились под избытком накопленных сокровищ.
Эти тревоги и беспокойства за судьбу тюремной библиотеки, эта борьба за книгу с готовностью скорее умереть, нежели остаться без той или другой книги, ярко свидетельствуют о таком отношении к чтению в тюрьмах, какого нет на свободе.
И это вполне понятно. При полном запрещении общения с внешним миром или при значительном ограничении такого общения, книга до некоторой степени поддерживает связь заключенного со свободною жизнью. При отсутствии внешних впечатлений, монотонности и однообразии прозябания за четырьмя стенами, книга дает пищу уму, родит впечатления. Вот почему строго последовательные в проведении одиночной системы заточения тюремщики, в лице квакеров и начальства политических казематов, не допускали в тюрьму художественной литературы. Новорусский, вспоминая, как долго и настойчиво изгонялась из крепости беллетристика, видит в этом дело опытной руки тюремщика: «Нам нечем было заглушить гнетущее чувство боли, раз оно возникало. Нам не над чем было забыться и отвлечься от созерцания и ощущений тюрьмы».
Как много читают в тюрьмах. Новорусский утверждает, что заключенные Шлиссельбурга за 20 лет своего заточения просидели за книгой столько времени, сколько редкие из их современников, и прочли, наверное, больше книг, чем «где бы то ни было на свободе», и при этом книг, не всегда стоящих того, чтобы на них тратить силы и внимание.
Мы располагаем некоторым статистическим материалом из деятельности библиотек при тюрьмах. Правда, для наших целей было бы важнее сравнить его с размерами чтения соответствующих групп читателей на свободе, но такое сравнение невозможно. Однако, приводимые нами ниже числа сами по себе довольно показательны и говорят о распространении чтения в тюрьме.
В сборнике № 3 «Каторга и ссылка», издания общества бывших политических каторжан и ссыльнопоселенцев, напечатана интересная для нас статья П. Фабричного: «Грамота и книга на каторге». Автор статьи, очевидно, близко стоял к тюремной библиотеке в продолжение долгого времени. Поэтому, его отзыв о степени распространения чтения в тюрьме приобретает для нас особую цену. Он прямо считает, что «число читателей в тюрьме поразительно высоко», и что «число грамотных и число читателей почти совпадают». Автор приводит помесячные сведения за три года (1914–1916 гг.), о числе читателей и количестве заключенных и определяет средний процент читателей и грамотных в 71 %. В библиотеке было около 3000 томов беллетристики, свыше 3000 т. научного содержания и около 1000 книг различных журналов. При производстве выдачи и обратного приема книг два раза в неделю, половина подписчиков меняла книги каждый день открытия библиотеки. Цитируемый нами автор объясняет распространение чтения в местах заключения тюремной психологией и полагает, что, хотя и в меньшей степени, чем у политических, но и у уголовных такое распространение чтения связано с тюремной скукою. Может быть, именно для того, чтобы бороться с этою скукою, заключенный, перечитав доступные ему книги тюремной библиотеки, предпочитает второй и третий раз перечитывать уже прочтенного им автора, нежели томиться от этой скуки. Факт такого многократного перечитывания книг после того, как довольно обширная по своему составу книг тюремная библиотека вся была перечитана в короткий срок, отмечает один из авторов, наблюдавших за тюремною жизнью. Результатом такого усиленного обращения книг среди тюремных читателей и бывает та, по словам Осоргина, «ужасная» внешность книг тюремной библиотеки, когда приходится думать не о том, чтобы не испачкать книгу, а о том, как бы не испачкать хлеб; ложку, нож о книжку».
В тюрьме читают не только больше, но, вместе с тем, и иначе, чем на свободе.
Характеризуя отношение политических заключенных на Каре в книге, Геккер говорит о жадности и нетерпении, с которыми набрасывались на библиотеку новички, прибывшие из других тюрем. В одном из наших первых очерков мы уже говорили о составляемых арестантами так называемых «тюремных календарях». Нередко составлялись календари и тюремного чтения: круг чтения распределялся на все время заточения с таким расчетом, чтобы пройти намеченный курс и приобрести за это время желаемые знания.
При таких условиях чтение, не переставая быть средством развлечения, становится, вместе с тем, обязательною работою. Работа эта приятная, и процесс чтения растягивается. Спешить здесь не приходится и, может быть, не будет преувеличением сказать, что в тюрьме, больше, чем где-нибудь, книга избавлена от обидного для нее только просматривания, беглого перелистывания, поверхностного и скачущего через несколько страниц ее чтения. Нет, здесь продумано и прочувствовано «так много, как много можно продумать и прочувствовать, только будучи наедине с книгами, вне всяких «отрезвляющих» и отвлекающих житейских впечатлений».
Тюрьма создает для книги такую обстановку, что влияние прочитанного увеличивается во много раз больше, чем на воле. Часто книга захватывает читателя всецело, с такою невероятною силою, какой не имела, не имеет и никогда не будет иметь то же самое произведение автора на свободе.
Вот почему лучшие гимны, пропетые книге, пропеты ей тюремными заключенными. Новорусский называет чтение в крепости и библиотеку «главным жизненным нервом, поддерживающим в заключенных душу живую и спасающих их от окончательного душевного разложения». Вспоминая свое настроение, с которым она читала (книжку Янжул) в тюрьме, В. Н. Фигнер признает, что в такое восторженное состояние можно придти только в засушивающей атмосфере заточения.
Особенно характерным примером силы душевного потрясения, вызванного чтением в тюрьме, является свидетельство Александрова о впечатлении, произведенном на него прочтением в его одиночной камере стихотворения П. Я. «Юность». К первым строфам стихотворения он отнесся холодно, но, по мере дальнейшего чтения, волнение возрастало и чуть не разразилось истерикой. Автору воспоминаний пришлось через 17 лет перечесть вновь это стихотворение на свободе. Перечитывая его, он не понимал, почему был так потрясен им при чтении его в тюрьме, и признается, что не поверил бы силе полученного впечатления, если бы этот факт не был им своевременно записан.
Еще давно Достоевский отмечал, что трудно дать отчет «о том странном и волнующем впечатлении», которое произвела в нем первая прочитанная в остроге книга после того, как он несколько лет провел без чтения. Пред ним встала ярко и светло его прежняя жизнь. Он старался угадать по прочитанному, много ли он отстал от этой жизни, какие вопросы занимают теперь общество? Конечно, в этом случае сила тюремного чтения увеличивалась долгим перерывом без книг. Здесь должно было происходить то, что замечал в психологии читателя Анский, говорящий об особой силе впечатления от чтения научившимся грамоте первой книги или от чтения вслух неграмотным первой книги. Если первая книга в месте заключения производит колоссальное впечатление, то оно неестественно велико и впоследствии от чтения других книг.
Примеры, которые мы приводили до сих пор, относились к интеллигентному читателю в тюрьме. В наших предшествующих очерках нам часто приходилось отмечать могущественное влияние тюрьмы как на интеллигентного, так и на неинтеллигентного обитателя мест заключения. Различны не столько переживания того или другого, сколько внешние формы проявления этих переживаний. В психологии тюремного чтения должны сильнее сказываться особенности принадлежности читателей к той или другой группе по его интеллектуальному развитию. Но и здесь приходится отметить некоторые черты сходства переживаний, и, прежде всего, ту радость и счастье, которое несет с собою книга и для неграмотных.
Чтобы уяснить себе поистине громадные размеры радости неинтеллигентных заключенных от чтения книги, надо пересмотреть страницы воспоминаний тюремных учительниц и, вообще, тех, кому пришлось наблюдать картины чтения вслух в общих камерах тюрьмы. Тут нет разногласия: в один голос все говорят о потрясающем впечатлении, какого не дает чтение на свободе. Хотел бы я знать, видела ли история народного просвещения, вообще, и история так называемых народных чтений, в частности, картины бешеного восторга, охватившего слушателей Мельшина при чтении им первой книги «Братьев-разбойников» Пушкина: каторжане от восторга пустились в пляску, и чтецу стало стыдно и за Пушкина, и за себя… Таких эффектов чтения не видела свобода. Совершенно иная картина описывается тюремной учительницею (она начала свои чтения с отрывка из рассказа Сенкевича: «Камо грядеши»): глубокая и долгая тишина по окончании чтения прерывается сначала Сдельными восклицаниями, сливающимися затем в один общий гул выражения радости и благодарности. Характеризуя отношение слушателей, учительница говорит о «жадности», с которою воспринималось это первое чтение. Критики здесь еще не было совсем. Она появилась и развилась лишь позднее. У этого же автора находим описание впечатления, вызванного чтением комедии Островского: «Не так живи, как хочется»: от избытка радости… хохот не умолкал ни на одну минуту. Слушатели были так возбужденно настроены, что даже такой пустяк, как выражение: «кошку в лапти обувать, да за вами посылать!», вызывали припадок такого искреннего, здорового, беззаботного, неудержимого хохота, какого давно не знали заключенные.
И всегда и во всех тюрьмах даже неопытный чтец оказывался в силах овладеть аудиторией, вызывая в ней и бурный смех, и глубокие симпатий, и заставляя ее иногда с затаенным дыханием следить за развитием основной мысли рассказа.
Характерною особенностью чтения в тюрьме является высокая степень напряженного внимания. Мы уже говорили, что от обидного просматривания книга избавлена в тюрьме больше, чем где-нибудь: как она ни мало интересна, как мало ни дает она читателю, она интереснее тюремного однообразия и дает больше, чем камера.
Внимание к читаемому приводит к развитию критики. В местах заключения нет так называемого «механического чтения»: чтение там нередко напряженная работа мозга. Читатель-узник обыкновенно превращается в критика. Он не только читает, но, говоря словами Новорусского, «по косточкам разбирает читаемого автора».
О распространенности фактов превращения тюремного читателя в критика можно судить по тем надписям, которыми покрываются книги из тюремных библиотек. В то время, как в иностранной литературе имеется обширный труд Ломброзо, переведенный на несколько иностранных языков, представляющий собою очень полное собрание надписей заключенных на стенах тюрьмы и книгах из библиотек различных мест заключения, в нашей русской литературе специально этому вопросу была посвящена недавно опубликованная статья в сборнике «Каторга и ссылка». Впрочем, сведения об этих надписях встречаются в некоторых мемуарах о тюремном заключении и особенно у Осоргина, но они носят разрозненный и случайный характер. К сожалению, названный труд Ломброзо и скромные материалы русской литературы остаются неиспользованными криминальной психологией ни для изучения психологии наказания, ни для исследований в области характеристики самого преступного мира. Мы уверены, что быстро развивающаяся криминальная психология вынет из-под спуда этот интересный материал и сумеет его использовать. Я лично с моими учениками делал попытку собирания надписей в апреле 1917 г., преимущественно, в камерах смертников Московской Таганской тюрьмы, и летом этого года знакомился с надписями на книгах из библиотек Таганского и Сокольничего исправительных домов и женской Новинской тюрьмы, но обе эти попытки были самых скромных размеров. Однако, как ни были они скромны по их размерам, они показали нам, что, несмотря на строгие запрещения делать таковые надписи, они постоянно делались и не исчезли даже и теперь с допуском в названные места заключения газет, с устройством в них спектаклей и концертов. К сожалению, в Таганском исправительном доме, где мы нашли более всего надписей, как раз перед нашим обследованием там были сожжены старые книги, бывшие в долгом употреблении и, конечно, имевшие большое количество надписей. Таким образом, мы не успели их использовать.
Особенно отмечаем, что автор названной статьи в сборнике «Каторга и ссылка» и Осоргин подчеркивают большой интерес и значение этих надписей. Это указание, идущее от самих бывших заключенных, для нас очень ценно: надписи на книгах материал, ждущий своего исследователя. Нам даже кажется, что первый из названных авторов недооценивает его, когда говорит, что часть надписей «совершенно ничего не говорит». Таковы, по его словам, надписи с названием книги, фамилии автора или своей, адреса тюрьмы и т. п. Такие «ничего не говорящие» надписи редко встречаются на книгах вне тюрьмы, хотя надписи, вообще, распространены и на книгах публичных и общественных библиотек. Бессодержательность этих тюремных надписей говорит о бессодержательности самой жизни в местах заключения, заставляющей арестантов от скуки выводить лишенные содержания или смысла слова. Нам бросался в глаза почерк таких, лишенных смысла надписей: было видно, что они писались старательно, не спеша. Арестант писал свою фамилию не обычным своим росчерком, а именно «выводил, вырисовывал» ее. Может быть, такого происхождения была обнаружена нами в апреле 1917 г. и скопированная надпись в той камере Таганской тюрьмы, где отбывал свое наказание председатель первой Государственной Думы, профессор С. А. Муромцев: на внутренней стороне двери сохранились следы начальных букв фамилии Муромцева. Я вполне допускаю, что эта надпись вырезана собственною рукою носителя этой фамилии. Для меня нет ничего удивительного, что крупнейший общественный деятель и ученый был занят в своей одиночной камере таким «почтенным занятием». Впрочем, может быть, он справедливо хотел украсить тюремные стены, как скрижали истории политической борьбы, своим именем?
В нашем настоящем очерке мы воспользуемся только теми из надписей на книгах, которые дают нам материал о чтении в тюрьме.
Некоторые из них прямо признают, что читатель внимательно прочел книгу (на книге «Убийство Маргариты Орсей»): «Прочел с особым вниманием в день пасхи 10 апреля 1922 г., в три дня», подпись читателя; «эту книгу читал я прилежно» («Россия и папский престол») или на соч. Станюковича «Равнодушные»: «…прочтена вся мною…».
Что касается надписей критического содержания, то их очень много. Осоргин даже считает возможным говорить, что «оценка дается каждой книги» из тюремной библиотеки: «очень хорошо», «хорошая книга (для того), кто читает со вниманием», «все это неправда написана», «ничего не стоит», на книжке Метерлинка «Синяя птица»: «пора бы убрать эти дрянные книжки», на книге о докторе Гаазе, которого воскресил в память потомства А. Ф. Кони: «книжка очень хорошая», «дивная книга», «кому бы ни было, советую прочесть: клевая (хорошая) вещица». Не ограничиваясь общей оценкой книги, читатель выражает своей «резолюцией» благодарность автору: на книге Войтинского «За железной решеткой»: «кто эту книгу написал, вечную жизнь бог ему дал, и честь и слава его уму и эти, слова будут ему… Я его сердечно благодарю за эту книгу» или на рассказе Леонида Андреева о семи повешенных: «за рассказ о семи повешенных я вас сердечно благодарю. Страдания их сожалею. Мучительная это смерть, друзья».
Большею частью, вся критика прочитанной книги и сводится к этой краткой оценке: «книга очень хороша, советую прочесть» или «ничего не стоит» и т. п. Мотивировки, почему плоха, чем хороша, обыкновенно не бывает. Для подробной рецензии часто нет свободного места, и уголовный читатель не способен на мотивировку той оценки всей книги, которую он дает на последней странице или даже на переплете. Те отдельные места, которые критик должен был бы отметить в своей рецензии, как слабые, или, наоборот, особенно удачные, критикуются тюремным читателем тут же на полях похвалою или бранью: «чепуха», «молодец», «дурак» и т. п. Обилие таких отзывов, отмечаемое Осоргиным и автором статьи в сборнике «Каторга и ссылка» свидетельствует как о внимательности тюремного читателя, так и о своеобразном критическом отношении к читаемому. В том, что эта краткая похвала и брань исходит чаще всего от малограмотного читателя, трудно сомневаться: как ни кратки даваемые оценки и делаемые на полях замечания, видно, что их авторы не из числа интеллигентов: «Это он нарочно улещивает, обманет, подлец», «я бы ему задвинул»…
Как ни захватывает в тюрьме чтение, арестанту часто очень трудно забыть, что он находится в заключении. Там, где мир сужен до размеров общей или одиночной камеры, невольно напрашиваются сравнения описываемых картин, образов, типов с тем, что тесным кольцом окружает заключенного. Арестант, прочитавший в рассказе Мих. Альбова описание смерти, останавливает свое внимание на словах: «это теперь забвение глубокое… какое бывает лишь в настоящей могиле», и пишет на полях: «это глубокое и полное забвение найдешь только в могиле и одиночной камере Таганской тюрьмы». На рассказе Достоевского «Игрок» надпись по поводу распространенной в тюрьме карточной игры: «прошу я господ читателей обратить внимание, как портит культура и цивилизация». Ну, там культура и цивилизация виноваты, допустим, а в тюрьме что? Дикость, невежество и отсутствие впечатлений. «Это про Ваську Калитина написано. Беспременно он, больше некому». Осоргин приводит длинный ряд выписок с полей книги Поля Бурже «Космополит». Какой-то читатель нашел сходство героя романа с самим собою. Что бы ни говорил, что бы ни думал герой, читатель отмечает на полях: «и я также», «и я люблю эти парадоксы», «увы, когда-то и я рассуждал с собою», «моя привычка» и т. д. Это «и я» идет на протяжении всей книги. Какой-то другой читатель, раздраженный этими надписями, не выдержал и написал: «вот проклятый идиот, который портит книги». Другой прибавляет: «вообще глупо пачкать книги, но пачкать их подобной непрошенной и бессмысленной критикой – глупо в квадрате». Далее следуют надписи: «вполне согласен», «и я вполне согласен», «согласен».
Как ни бессмысленна та или другая критика на тюремных книгах и как ни резки протесты против «пачкания» книги надписями, тюремный читатель не может отказаться ни от критики, ни от надписей вообще. Это свыше его сил. Его не останавливают ни дисциплинарные наказания, ни призывы самих заключенных. Призывы «не пачкать» книгу надписями выливаются в одну, доступную арестанту форму в те же самые надписи на книгах, в то же самое пачкание. Многим известно, что в тюрьме чрезвычайно распространено занятие поэзией. Древнеримская поговорка говорила: «Поэтом не делаются, а родятся», но тюрьма превращает многих из своих невольных обитателей в «поэтов». Кажется, отказаться от «стихосложения» и исписывания книг из тюремной библиотеки произведениями тюремной музы так же трудно, как отказаться от критики: «Каждый Митрофанушка воображает себя талантом и портит книги… Купил бы тетрадь, да и писал бы до пота лица, а то лезешь со свиным рылом А-ля-поэты». Так писал тюремный читатель, «пачкая» книгу и критикуя на этот раз прочитанное им тут же стихотворение другого заключенного. Критиков в тюрьме, кажется, еще больше, чем поэтов. Почему? В библиотеке Таганской тюрьмы на «Истории одной жизни» Вербицкой тюремный читатель подчеркнул слова автора: «От хорошей жизни в критики не пойдешь», и написал на полях: «Поэтому и Белинский не от хорошей жизни стал критиком». Мы скажем: не от хорошей жизни тюремный читатель становится критиком: он становится им от тюремной тоски, не по доброй воле, а из-под палки всего тюремного режима. Беда в том, что этот режим сумел даже книгу сделать средством разврата. Нам уже приходилось в нашем очерке о половой жизни в тюрьме отмечать, что даже такие слова в книгах, как «чулок», приводят тюремного обитателя в половой экстаз. Самую циничную надпись, показывающую, какой эффект произвело чтение, мы нашли на томе Соловьева «История России в царствование Петра II и Анны Иоанновны». Тюремный критик приглашает читать эту книгу и обещает читателю, что это сочинение произведет непременно у него тот же самый грязный эффект, который произошел у него…
Это психологическая особенность чтения в тюрьме. Здесь самый подход к книге иной, нежели на свободе. Тюремный читатель видит в книге не только, что там написано, но и то, чего там совсем не написано. Мелочь, на которую обыкновенный читатель не обращает никакого внимания, вырастает до серьезных размеров, лишь бы она удовлетворяла затаенному желанию заключенного.
По этой же причине религиозные книги совсем не производили тех результатов, на которые надеялись чины тюремной администрации и наделявшие ими арестантов члены разных религиозных обществ. Новорусский указывает, что выносили из чтения религиозных книг шлиссельбургские узники. Это было совсем не то, что выносили оттуда живущие на свободе «благодушные мирные обыватели, жизнь которых хорошо смазана житейскими благами и течет гладко и елейно». Узники искали и находили в Библии борьбу с беззаконием и неправдою, находили образы энтузиастов, готовых на мученичество, возвышавших свой голос, полный негодования и обличения; находили примеры, когда к израильским царям и царицам, в случае нужды, применялась очень крутая расправа. Наивные же детские сказания «духовно-нравственного назидательного чтения» давали обильный материал для критики и самого веселого вышучивания. Точно так же обстояло дело и с чтением Библии уголовным каторжанам сибирской тюрьмы. По словам, Мельшина, уже через час после начала чтения многие храпели. Было и вышучивание. Так, один из слушателей много смеялся по поводу рассказа об оскорблении жителями Содома и Гоморры ангелов, и «от души жалел, что его самого там не было». Критикуя ветхозаветное «око за око, зуб за зуб», заключенные говорили Мельшину, что «это не по нашему времени»: по-моему», говорил один из них, «за око надо два ока и за зуб все зубы». Поскольку в тюрьме развит критицизм и поскольку арестант берется за книгу только потому, что другой книги не дают, иного отношения к книгам «духовно-нравственного и религиозного содержания» и не может быть.
Тот же цитируемый нами Новорусский прекрасно обрисовывает переживания политических заключенных Шлиссельбурга при чтении ими книг исторического содержания. Позволяем себе целиком привести эти яркие строки: «… С какою затаенною страстью предавались мы изучению исторических сочинений! С каким жгучим чувством не простой научной любознательности, а с чувством почти религиозного верования отыскивали мы в книге все, что могло служить, хотя бы косвенным, хотя бы отдаленным аргументом в пользу того, что все-таки земля вертится, что прогресс идет вперед, с неодолимою настойчивостью разрушая все преграды, и что все-таки все народы всегда, в конце концов, завоевывают себе свободу и перестают считать преступлением стремление к ней и борьбу за нее».
Таково было настроение шлиссельбургских узников при чтении ими книг исторического содержания. «Дистанция громадного размера» между этим настроением и настроением того уголовного арестанта, который в своем состоянии полового возбуждения, вызванном в нем чтением тома истории Соловьева о царствовании Петра II и Анны Иоанновны, поведал нам гнуснейшею надписью на этой книге. Но не приходится доказывать, что оба настроения вызваны чтением именно в тюрьме, и что на свободе их может испытывать разве только читатель, психически ненормальный – политический маньяк, в первом случае, и эротоман во втором.
Автор статьи «Грамота и книга на каторге» делится своими впечатлениями о размерах спроса каторжниками книг разного содержания. Он не сообщает сведений о возрасте, бывшей профессии, образовании читателей-заключенных, как это делают приведенные нами выше материалы анкеты читательских интересов красноармейцев. Припомним, что у красноармейцев спрос на книги о любви был наивысший в самом молодом возрасте 16–20 лет, падал у 21–24-летних, еще ниже спускался у 25–28-летних и достигал минимума у лиц в возрасте 29–40 лет. Возраст каторжан должен быть в среднем более 30 лет, а у многих он старше 40 лет. Тем не менее, самыми ходовыми книгами в тюрьме были книги о любви, о женщине или, вернее, книги с такими названиями и, особенно, как говорит фабричный, о женщинах, не совсем добродетельных, в Арцыбашевском духе, с порнографическим оттенком. На книги же по половому вопросу приходилось устанавливать очередь.
Большим успехом в тюрьме пользовались «путешествия, фантазии, грезы, сказки». Для читателя из народа увлечение сказками совсем необычно. Но мы уже знаем, какую громадную роль играет в тюрьме фантазия. Скудная впечатлениями, однообразная жизнь в остроге вызывает спрос на фантастические рассказы и сказки.
Сравнительно много читались книги юмористического содержания. Кстати, автор цитируемой статьи, постоянно объясняющий тот или другой спрос на книгу тюремной психологией, приводит пример, когда юмористический рассказ вызвал большой успех в тюрьме: над ним вволю смеялись. На воле же он оказался слабым.
Постоянно спрашивались книги с картинками. «Картинки, иллюстрации, говорит автор, заменяют волю, природу», т. е. дают ему те впечатления, которые отняла у него тюрьма, превратив его как будто в слепого и глухого.
«Библиотека в тюрьме» это звучит в устах тюремщика очень гордо. «Книгу арестанту» такой клич либеральных тюрьмоведов. Но поскольку они сами же строят все выше и выше тюремные стены или считают святотатством всякую попытку поколебать эти стены, они не дают книге возможности достичь ее назначения. Они мешают ей и служат как раз тому делу, против которого борется книга.