Книга: Ловец акул
Назад: Вопль шестой: Вписался в рынок
Дальше: Вопль восьмой: Избушка на курьих ножках

Вопль седьмой: Сошествие во ад

Жил-не тужил, а дальше, может, авитаминоз, а, может, тяжелая работа стала брать свое, и как-то все потихоньку скатилось к невероятной усталости и рутинной, унылой, бесконечной хуете. Оказалось, что жизнь у меня тошнотная, что я встаю с петухами, провожу бессмысленный, вызывающий надсадную головную боль, день, прихожу домой, ложусь на кровать с Жуй Феем и очень стараюсь не сдохнуть.
Сильно хотелось винтануться, просто для энергии, знаете, чтоб работа спорилась.
Сил у меня не было вообще ни на что, я бродил, как зомби, Люси за меня страшно волновалась, но я от нее только отмахивался. Подумаешь, проблема! Настроение у него хероватое, ну надо же. Ох, что ж теперь делать, давайте созовем, что ль, Совбез ООН.
Не, так-то работал я по-прежнему классно, продавать хуйню я могу с закрытыми глазами, без проблем вообще, самый адок начинался вечером, когда я шел домой по ночному Чертаново и понимал, что все совсем не в ажуре.
От холода руки у меня все время были красные, на костяшках пальцев иногда, как следы жестокой драки, появлялись кровавые трещины, и я украдкой облизывал кровь, направляясь к своей общаге, и думал о том, что человек — сам себе тюрьма.
Ну разве ж нет? Все равно, что бы там ни было, у тебя останешься ты с этими твоими дурацкими воспоминаниями, дурацкой усталостью от нагрузки, дурацкими выборами, которые ты всегда делаешь, одни и те же, только одни и те же, никаких исключений.
Тогда я снова начал задумываться: почему бы мне не умереть? Не, ну по серьезу, какой легкий выход из колеса, в котором я бегал без перерыва, и на которое наматывался каждый новый день. Я мог взять и выйти, без мучительного возвращения домой, без всеобщих осуждений, без своих собственных мыслей. Раз — и все закончилось, и только чернота вокруг, и Бог такой:
— Вася, ты лошара, если б ты еще потянул лямку, я б послал тебе миллион долларов.
А я такой:
— Да не надо, Боже, мне бы только, знаешь, чтоб не существовало меня никогда, и я чтоб не думал, а остальное это все от переизбытка фантазии и недостатка пустоты.
А Бог такой:
— Вася, ну какое ничто, ты же ставился винтом, так что я отправлю тебя в ад. Разве я не предупреждал?
— Не, — скажу я. — Ну, про винт конкретно ты не говорил ничего.
— А голова тебе своя на что?
— Чтобы в нее кушать манную кашу, это же очевидно.
И Господь меня пожалеет со всеми моими кашами манными и винтами погаными, он скажет:
— Ладно, Вася, я тебя люблю.
И я пойму, что меня любили.
Короче, вот такие у меня были диалоги с самим собой и со всем миром, и ночи напролет, когда я не мог заснуть, фантазировал я именно об этом. А бессонница меня мучила страшная, никак я не мог угомониться, словно кто-то взял дрель и сверлил ей дырочки в душе у меня. Какая-то сука бессовестная.
От бессонницы я стал серый с лица, и Люси меня даже спросила, не наркоман ли я.
— Ну, не, — сказал я. Херни ей всякой я про себя не говорил, вообще-то был не очень откровенен, больше придумывал, тем более я это умел. Строгой такой зефиринке я сам, в чистом своем виде, совсем бы не понравился. А так — ничего, покатил под пиво и чипсы.
Даже моя великая любовь как-то меня разочаровала, казалось, что Люси, мой светлый ангел в небе с бриллиантами, любит какую-то строго отмеренную, дозированную, фигурно вырезанную часть меня. И это, бля, было правдой — вот что самое обидное. И я сам себе этот аттракцион устроил. Ну, что ж теперь делать? Жизнь невозможно повернуть назад, а?
Вообще, когда я мелкий был, мать часто меня била. Ну, я имею в виду, совсем мелкий, лет пять, там. Не скажу, что смертным боем, вообще херово было только один раз, когда она меня толкнула, а я бровь разбил. В остальном, ну, вполне терпимо, у меня, тем более, перед ней все равно страха не было.
В общем, с пяти-шести перерыв был долгий, а потом, когда меня из пионеров выгнали за воровство, она мне как врежет. Сколько мне там было? Ну, тринадцать, может. По щеке прям, страстно так, до красного пятна здорового. Ну, я такой за руку ее схватил, говорю:
— Еще раз меня ударишь, я тебе руку сломаю.
Очень было просто это сказать, знаете, ну, даже злости не надо какой-то особой. Я за свои слова отвечал. Короче, с тех пор я приобрел в семье славу будущего зека, а мать на меня даже не замахивалась, все тихонько ждала, когда меня менты примут с краденным, или что-нибудь в этом роде.
Но теперь, много лет спустя, я вдруг перестал спать по ночам, вспоминая этот эпизод.
Ну ты и сучара, думал я, вот надо было тебе руку сломать. И такие у меня наставали злоба с виной, что я в них захлебывался.
Один раз я спросил у Люси:
— Как думаешь, почему на рынке не продают гробы?
— Грибы? — переспросила она. — Продают, вон Катя Лукина.
— Гробы, — сказал я как можно четче, Люси засмеялась, словно уловила какую-нибудь черную шуточку. А ее не было, шуточки никакой.
— Не знаю, наверное, потому что такие покупатели на рынок не ходят, — сказала Люси. Я заржал, а потом серьезно добавил:
— А родственники их?
— Ты бы купил гроб? — спросила Люси смешливо и беспокойно одновременно.
— Ну, да, — сказал я. — Хороший гроб с подушечкой. Чтобы не спать больше с Жуй Феем.
Поржали, забыли. Начались дожди, стал таять снег, и вода понеслась обмывать московские улицы. Солнце, опять же, появилось, но какое-то кислое, как лимон. Я конкретно залип на этой своей тоске, не мог вспомнить, когда был счастлив, и что это такое вообще — быть счастливым, и все, что мне когда-либо нравилось, казалось ложью, а я себе — дураком, что купился на этот пиздеж.
Не, в порядке я точно не был. Люси так за меня волновалась, но понять не могла, что это такое с Васькой. Ох, Василий, проебал ты все.
Хорошо, что хоть работал годно, а то быть мне в долгах, как в шелках, и выебали бы меня давно уже в жопу быки Лехи Кабульского, который такой депрессивной херней не страдал и придерживался четкого расписания.
Иногда немного хотелось в клубас — пожамкать телок и под музыку покорчиться, но не настолько, чтобы лишний раз выходить из комнаты. В основном, в свободное время я лежал и покуривал сигаретку, а Горби грелся у меня на груди, горячий и маленький, как мое сердце.
Зато я научился пускать из дыма колечки. Обалденно дисциплинирует, кстати.
Так как я много лежал и мало чего делал, мои китайцы меня развлекали, я наблюдал за ними, как за рыбехами в аквариуме. И тогда я впервые увидел, как Чжао ставится ханкой. То есть, я тогда еще не знал, как эта штука называется, но Чжао чем-то проставился, и я сразу спросил:
— Это что?
— Лекарство от мышечной боли, — сказал он. — Древнее китайское.
Ну и правда, за древнее китайское лекарство эта черно-коричневая масса, резко, почти ацетоново пахнущая, вполне сошла. Но я-то тоже не пальцем деланный. Это древнее китайское лекарство, к примеру, Жуй Фей заваривал, как чаек, то-то я и не догадался, но уж когда человек ставится или курит — все очевидно.
Насел я на Чжао, спрашиваю:
— А эффект какой у твоего лекарства?
— Эффект хороший, — сказал мне Чжао. — Мышцы не болят. Ничего не болит.
Эту фразу он знал хорошо, с ее помощью продавал свою "Китайскую мудрую мазь" (так на ней и было написано).
Я смотрел на завернутую в фольгу коричневую массу, и Чжао сказал:
— У тебя большая печаль. Ты вялый. Это может помочь.
Замотал я, конечно, головой.
— Не-не, знаешь, я винт, короче, ставил.
Чжао смотрел на меня, изредка моргая своими черными глазками-бусинками.
— Ну, в общем, другой наркотик. Понял? Я колол его в вену.
Для наглядности я стукнул себя пальцем по руке.
— Ну ты понял, короче. И вот мне так хотелось потом себя убить, после этого. Один раз я чуть и не убил.
Чжао замахал руками прямо перед моим носом, заулыбался.
— Нет! Нет! Это не такая смесь. Ты не будешь хотеть себя убить. Ты расслабишься!
Я снова глянул на ханку в фольге. Так-то этот запах я знал уже давно, он сопровождал нашу комнату с самого начала. Я все списывал на производство бесконечных ублюдских мазей.
— А называется он как?
Чжао ответил мне на китайском, слово прозвенело высоко над ухом и исчезло, не оставив о себе воспоминаний. Наверное, если б Чжао сразу сказал:
— Ханка.
Я б, может, поостерегся. Все ж было у меня какое-то подозрение, что опиум — это смерть. Ну хотя бы из плакатов с басмачами взятое. Только Чжао так не сказал, а кастратно-писклявое китайское слово совсем меня не испугало. Ну, ни разу просто.
— Понял, — сказал я, хотя ничего не понял. — Но точно я не буду хотеть себя убить, а?
— Никто не убивает себя от, — снова китайское незнакомое слово. — Не надо бояться. Это лекарство от боли. Хорошее лекарство от боли. Самое лучшее.
Зубы у Чжао были желтые, он мне их продемонстрировал в порыве китайского гостеприимства, я поглядел на них и кивнул.
— Ладно, будь другом тогда, проставь меня.
Чжао моргнул.
— В смысле дай мне лекарство. Помоги мне принять лекарство. Ну, понял, нет?
Около нас терся Горби, он ходил, высоко подняв хвост. Вроде коты так делают, когда ощущают себя хозяевами положения. Еще бы, среди пяти сраных китайцев и одного печального Васи Юдина, Горби явно был самым успешным и авторитетным существом.
Я погладил его, прошелся от головы до кончика хвоста, вызвав справедливый гнев, но удара лапой даже не заметил. Все думал вот о чем: расслабиться. Это мне правда было нужно, я чувствовал огромное напряжение, ком в груди, с которым я ел, спал, пальцами ебал Люси в небе с бриллиантами и вообще существовал. Этот ком не рассасывался от сочувственного Юречкиного "не грусти, все наладится", и я уже, честно говоря, не знал, что мне с ним делать.
Очень хотелось хуякнуть себя ножом в грудь и вытащить эту муру из себя, как требуху из рыбы. Но я ж понимал, что так не делают, а?
Я ж понимал, чем это чревато. А про ханку не понимал, про ханку мне казалось, что эта коричневая штука, похожая на отсыревший цикорий, будет как афганка, которую мы курили с ребятами. Она ощущалась безопаснее винта, потому что выглядела как-то натурально и безобидно, хоть и пахла лютым химозным говном.
Чжао, наконец, врубился, что мне от него надо. В общем, проставил он меня своим шприцом, и хорошо, что он был чистый, не ВИЧовый и не гепатитный китаец. Вот это везуха! А могло все получиться очень иначе.
Все это было привычным, он даже иглой попал в то же место, в крошечное белое пятнышко, след последнего моего укола. Все по-прежнему.
Но в то же время все оказалось по-другому, и с того момента вся жизнь моя вдруг стала другой, вообще и совсем.
Ком в груди, этот булыжник у меня вместо сердца, он исчез первым, съебался быстренько, от него и следа-то не осталось. Разжало там что-то, расхреначило, и я вздохнул так глубоко, как только мог. Показалось, что я на вершине горы, где разреженный воздух и суровый ветер, вдох дался мне сложно, но такой от него был кайф, словно я этот вдох, как медаль, на соревнованиях выиграл. Готов к труду и обороне. Ох и да.
Минут пять я слушал звон и шум в ушах, голова отяжелела, в груди и в животе разливалось тепло, от которого даже немного тошнило. В мозгах каша образовалась, но какая-то приятная. Куда-то делось чувство времени, я сидел на полу и думал, что надо бы подняться, сигареточку покурить, но мысли до тела никак не добирались, словно летали вокруг моей головы мухами и только-то. Они не шли в ноги, не шли в руки, и я без понятия, сколько это продолжалось.
Потом встал, тело, немножко онемевшее, слушалось, тем не менее, вполне приемлемо. Я постоял, закрыл глаза и тут же увидел мультики, как от сильного переутомления. Собака бежала за желтой канарейкой по какой-то большой, хорошо обставленной квартирке, ее когти шумели, изымали из паркета всякие звуки. Когда я открыл глаза, Чжао рядом уже не было. Я добрел до окна, распахнул его и внезапно почувствовал, что у меня нет никакого желания прыгнуть. Вообще. Даже близко. Ни полжелания даже, ни четвертинки.
Я закурил, и дым ударил в голову, от него почему-то защекотало в кончиках пальцев. Я взглянул на весеннее Чертаново, и оно вдруг показалось мне таким прекрасным, таким стоящим, словно его задумал Бог. Все было наполнено потенциальной жизнью, еще голые деревья уже излучали эту зеленую, буйную перспективу, лужи сверкали, как стекла. Лужи — окна в землю, подумал я, сквозь них можно заглянуть к мертвым. Сейчас-то угорнуть можно, а тогда у меня были такие теоретические выкладки, я казался себе, ну, как минимум Кантом, или кем-то там столь же пиздатым, ха-ха.
Даже одинаковые панельные дома от солнца, которое ложилось на них ласково, как взгляд любящего, казались веселенькими, славными и даже в чем-то красивыми.
Я закрыл глаза и увидел, как маленький иду по дедовой деревне. У меня в руке была веточка, и я хлестал ей по заборам с хуями и незнакомыми именами. Открыл глаза — а на сигарете уже столбик пепла.
Меня ничто на свете не пугало, ничто не волновало и не беспокоило. Мир стал ровным, поверхность его разгладилась, как море в штиль. Ай да Чжао, ай да китайские штучки!
Я выкурил еще сигаретку, она шла легко, дым проходил в горло, как масло. Посмолил и пошел в кровать, Жуй Фей как раз заваривал свой опийный чаек, и я с наслаждением вдыхал его запах.
Странное дело, до того, как я попробовал, запах ханки казался мне мерзким, каким-то пронимающим, теперь же слаще его не было на свете, и вся ханкина горечь уступила место ее бесконечной, океански-огромной сладости. Один этот запах вызывал в мозгу приятные спазмы.
Я лег на кровать и долго смотрел мультик про официантку, которая наливала мне чай, а потом выплескивала его, и наливала снова с неизменной, хорошенькой улыбочкой. Тогда этот полусон не казался мне жутким, вообще ни разу. Наоборот, в нем было приятное успокоение. Это только потом я понял, что жизнь моя теперь, как у той официантки, будет состоять из набора все время повторяющихся действий. Но что это страшно, что это печально — до такого понимания надо еще дожить. Не все доживают. Счастливые люди.
Комната покруживалась, но медленно, а, может, я просто начал осознавать то самое вращение земли, о котором еще в школе без перерыва болтают на географии, например, или когда говорят обо всяких сожженных за идею долбоебах.
И все-таки она вертится, так думал я.
Потом пришло время блевать, я предполагал: хуево будет, как с алкашки, еле добрался до грязного сортича с отбитой плиткой. Склонился над ржавым, беспрерывно текущим унитазом и отпустил на волю скудную пищу тела моего. И это было заебись, честное слово. Никакой боли, никаких спазмов, словно выпускаешь старую, ненужную кровь, и становишься пустым и легким, как воздушный шарик. Потом я долго зырил плитку, зеленые пятна на ней пришли в движение и затусовались, потом из них оформились какие-то всадники, по моему мнению монголы, и куда-то поскакали. В то же время они всегда (всадники и пятна, и всадники-пятна) оставались на месте. Это не были винтовые глюки, беспощадные и уебанские, скорее иллюзии, как будто добрый фокусник показывал мне всякие разные приколы, чтобы меня развлечь. В этом чувствовалось что-то благостное, такое прекрасное, в этом сидении на полу в сортире и в созерцании плитки. Казалось, лучше и быть не может. Я, наконец-то, был там, где я должен быть. Сладость-то какая. Не жестяной винт, от которого нельзя было усидеть на месте и минуты, из-за которого хуй вставал до боли, а пот лился градом и, конечно, хотелось убить себя. На крайняк хоть кого-нибудь.
Я попал в рай, я вообще не думал, что жизнь предоставляет услуги такого уровня. Что можно быть настолько счастливым.
Все раны, которые у меня были, затянулись, и я разлегся на кафельном полу, глядя на паучка, который ползал на потолке, и мне не было важно, сколько лет и столетий пройдет прежде, чем эта тварька доползет. Я чувствовал биение самой жизни, туда-сюда, все возвратно-поступательно в мире, как ебля.
Отпускало тоже не так люто, как с винта. Медленно, без адского депрессняка, от которого жизнь не мила. И ком в груди, он не вернулся, все, съебался с вещичками, только его и видели. Чемодан-вокзал-место, где все несчастны. А я остался счастливый и по всем поводам успокоенный.
Сделал своим китайцам яичницу с помидорами, она так радостно на сковородке скворчала, и я подпрыгивал, тоже напевая какую-то песенку.
Пока китайцы уплетали мою яичницу, я вычесывал наевшегося курочки Горби.
— Красавец ты какой, ай красавец! Люблю тебя!
Горби тыкался в меня розовым, как платье самой правильной на свете девочки, носом и любил меня такого куда больше, чем обычного. А это кот, им-то почти все равно.
Ну и вот, так все и пошло дальше. Сначала Чжао мне давал ставиться, потом попросил немножко денег, ну и вы поняли. Мол, сам знаешь, друг, я за это плачу, а бюджет не резиновый. Ну, он более даунически это, конечно, сказал, со своей китайской грамотой, ха-ха. В итоге, я у него покупал. Но жил — не тужил, и ханка с каждым приемом раскрывалась во мне с новой силой, раз круче другого просто.
Не знаю уж, в какой момент я крепко подсел. Думаю, с первого раза. Что бы тогда ни было еще с мозгом, душа моя купилась в первый же момент — на это благостное спокойствие, в основном.
Дела мои пошли в гору, я лучше спал, классно высыпался, подолгу мог стоять на холоде без секунды сожаления об этом, ведь вечером меня ждало первозданное тепло.
Я всегда был в хорошем настроении, пока не залипал, все думал о том, как залипну, все успевал, со всеми общался легко и радостно, без напряга.
У меня в жизни вдруг появилась цель, и ее каждодневное, маленькое исполнение превращало мое существование в райскую дорогу, по которой я следовал от древа до древа, откуда ни в коем случае нельзя было брать яблок. Но я его брал, этот запретный плод, и утром все было нормас, четенько, без заминок.
Казалось, расклад идеальный.
Как-то мы с Люси пошли в рестик, туда же, где я съел жаренную курочку и выпил хорошего шампанского. Зашел я, осмотрелся, а там уже все такие, как я — едят хуй знает как, сплевывают в салфетки, что им не нравится, угорают громко и оскотиниваются местами до непотребного состояния. Официанты, вышколенные скорее шоком, чем ушедшими годами, безропотно обращались со мной и мне подобными так же, как с предыдущими хозяевами.
Рестик превратился в кабак, и Люси сидела над своим кремом-брюле, или как-то так, стучала по нему ложкой и говорила:
— А я не так себе все это представляла.
— А как? — спросил я, обдолбанный по самое не хочу. Даже если я просто надолго останавливал взгляд на чем-то, картина начинала обрастать несуществующими подробностями.
— Ну, я думала, что люди будут такими тихими, что мы услышим звон вилок о тарелки.
Я заржал.
— Ну ты загнула! Звон вилок о тарелки — это ж неприлично, не?
— Не слышала такого.
Люси с интересом меня рассматривала.
— Ты в порядке?
Мы успели порядком набраться прежде похода в ресторан, и она, видать, думала, что я пьяный. От алкашки я действительно стал больше залипать.
— Не знаю, — сказала она. — Это такое дело, я бы не взялась сказать, как правильнее.
Тут я обалдел. Это ж о чем мы разговаривали? Судя по выражению лица Люси, разговор был в самом разгаре.
— Ну да, — осторожно сказал я, отпивая шампанского. — Это точно. Все в жизни так неоднозначно. А ты видела вообще какую-нибудь проблему, на которую нельзя посмотреть с другого угла?
— Ты прав, конечно, но это все демагогия. Про эмиграцию все очень однозначно. Я не хочу в чужой стране, я имею в виду, в совершенно в чужой стране, начинать все с нуля. Я хочу говорить на своем языке, жить в своем доме, где никто не назовет меня чужой.
Ага! Оказывается, мы говорили об эмиграции.
— Ага, — ответил я. — Люблю Родину. Родина — это все. Родина или смерть. Я имею в виду, я б тоже никуда не уехал. Мне тут все дорого. Это сердце мое, как я без него буду жить, а?
— Но тогда нашим детям придется расхлебывать последствия, разве нет? То есть, в каком-то смысле мы отказываемся дать им нормальное будущее?
Нашим детям? Ух ты ж, как ж мы до этого дошли.
— У страха глаза велики, — сказал я. — Сначала дети, только потом — их будущее. А там как-нибудь разберемся.
Я подался к ней, хотел целовать, но в итоге окунул локоть в остатки ее крема-брюле. Люси заверещала.
— Что ж ты такой неаккуратный, Вася?!
Я снял с рукава немножко этих копченых сливок, облизал палец и сказал:
— А что ж ты такая красивая?
Вот и все, шах и мат, Люси в небе с бриллиантами.
Она принялась обтирать мой локоть салфеткой. На ней было красивое, простое вискозное платьице в цветочек, старое, еще советское, но туфли на высоком каблуке (она переобулась в туалете, сапоги положила в пакет) были турецкие, они серебристо блестели и наталкивали на определенный ход мыслей. Я погладил ножку Люси под столом, покружил пальцем вокруг родинки.
— Я тебя люблю, — сказал я. — Поняла, да? Все у меня серьезно.
Я достал из кармана коробочку (бархатную, как у взрослых) с простым серебряным колечком, купил его во время очередной поездки в Польшу. В колечке была капелька светлого, как глаза у Люси, халцедона.
Она прижала руки ко рту, и я сразу понял, что никто еще не дарил ей колечек. Теперь уже она подалась ко мне и влезла локтем в мой салат. Слава Богу, локоть у нее был голый, я слизал с ее кожи майонез, и она стукнула меня по носу.
— Не здесь, это не прилично. Спасибо! Спасибо! Спасибо! Не представляешь себе, как я рада!
— Так это здорово, конечно, что ты рада! — сказал я, надевая колечко на ее указательный палец. Однажды, подумал я, она приоденет и свой безымянный пальчик.
Я попросил еще шампанского, хотя и не был убежден в том, что у меня с собой достаточно денег на все про все. Но ханка делает тебя самоуверенным, еще каким.
По итогам, Люси заплатила треть суммы, и мы ушли такими пьяными, что едва не уснули прямо на скамейке, но нас разбудили какие-то панки.
Я сказал:
— Слушай, моя жизнь так изменилась в последнее время.
Она приняла это на свой счет, смущенно и счастливо улыбнулась, поэтому искреннего разговора не получилось.
А потом, едрен батон, жизнь моя изменилась еще пизже.
Короче, все началось с того, что китайцы мои уехали. Просто так, вообще никому и ничего не объясняя. Возвращаюсь я как-то с работы, а в комнате один Горби, ни китайцев, ни китайских вещей. Нет, безусловно, не без радости я эту новость встретил. Представил себе, как я все три кровати сдвину и разлягусь, будто король, на этом траходроме. Можно было привести Люси и отпялить ее, наконец, хорошенько, а то она месяц морозилась и только пьяная давала пальцами ее потрахать. Еще китайцы оставили электроплитку, что тоже было приятно. И вообще я был за них рад, кому ж не хочется вернуться домой. Хотя их история так и осталась для меня загадкой, и только загадочнее ее сделало такое внезапное прощание.
Ну, я открыл окно и стал проветривать комнату, потом вытряхнул вниз полную окурков пепельницу, поискал сковородку, чтобы сделать ужин, и тут до меня дошло: ханки нет, и я понятия не имею, где ее брать.
Это жулье узкоглазое мне само ханку двигало, а я, кретин конченный, не додумался даже спросить, как эта хуета по-русски-то называется.
Стало страшно — просто мгновенно. Какая-то часть меня задергалась в животном ужасе, прям по-серьезу, от одной мысли, что ханка у меня не в доступе. Я стоял посреди опустевшей комнаты и думал, как же я, идиот, попал.
А рай-то все! Но я такой:
— Куда ты, рай! Подожди меня!
А он хвостом павлиньим махнул и только его и видели, этот рай.
Пустую комнату продувало очень хорошо, и меня тоже — прям насквозь, как призрака нахуй.
— Нет, нет, нет, нет, — сказал я, зубы у меня стучали. Это ж как надо умудриться до такого скотского состояния опуститься тут же, за пару минут буквально. И хотя воздух шел весенний, прохладный и чистый, я ощущал его, как наждачку, елозящую в горле.
Я-то не думал, что все тут у нас по-серьезу. А как оказалось? А в том, как оказалось, никто не виноват, кроме меня самого, умного такого.
Тут я хрясь себя по голове, сам не ожидал.
— Васька, соберись! Давай, думай, голова!
Даже язык онемел. Я как-то сразу понял, старая жизнь, какая бы она ни была, тут закончилась. Теперь будет новая, хорошая или как, вопрос большой, не без заебов, наверное, но это уж точно — другая дорога.
Я даже не особо жалел.
А ведь я на винте сидел, я знал, что люди соскакивают, но ханка — это другое. Такая тема, не объяснишь даже. Короче, мне не хотелось соскакивать, я даже представить себе этого не мог без того, чтоб мне сердце разодрало.
Я хотел ханки, а не научиться жить без нее. Неприглядно, зато честно. А честность, как известно, лучшая политика. Без нее нынче никуда. Без политики, в смысле.
Ну, стал я думать, что мне делать-то дальше? Рвется ж оно где? Рвется там, где тонко. Вот не баловался бы я с винтом, может, и с ханкой бы не сложилось, но чего уж теперь.
Всего аж потряхивало, чтоб сосредоточиться, я хорошенько приложился башкой об стену. Дурьей своей тупой башкой, ох и да.
Теперь-то уж смысла не было думать, почему я, и почему такой тупой, и что ж во мне упустили родители. Надо было проблему решать, причем чисто конкретно, чтоб надолго, чтоб капитально.
Я содрал выцветший цветочек обоев, покатал его между пальцев, и он почти рассыпался. Прямо передо мной полз большой, черный таракан, я раздавил его и, под хруст хитиновых пластинок, понял: надо банчить.
То есть, по сути, вариантов было два: я соскакиваю, и мне хуже прежнего, снова спрашиваю у людей невинных про гробы, потом, в лучшем случае, прыгаю вниз на батин манер, в худшем, не знаю, Пашу зарежу и себя зарежу. Это раз. А что два? Два — это сохранить голову. А мне хотелось, Господи, как же хотелось, быть нормальным человеком. Ну, относительно хотя бы, даже если без изысков.
Чтоб сохранить голову, надо не просто ханку покупать, а то сегодня торговля шпарит, а завтра замерзла, надо ханку иметь в доступе, всегда.
Я уже начал понимать, что такое опиатный нарк, каким-то новым, отросшим у меня чувством, на уровне инстинктов.
Ох и попал же я. Ну, на каждую старуху бывает проруха, подумал, а я как-нибудь все-таки вывернусь.
Уж как я проклинал и Чжао, и себя, и Жуй Фея с его опийным чайком, и всех остальных безымянных моих китайцев. Горби принялся тереться о мои ноги.
— Ну, Горбач, уж мы с тобой найдем какой-нибудь выход. У нас будет перестройка. Только со счастливым концом.
Ладно, подумал я, почесав Горби по пятнышку на лбу, будем решать проблемы по мере их поступления. Но решал я проблемы по мере своего отупения, ха.
В общем, первым делом, спустился в общажный холл, звякнул Юречке. Они как раз телефон домой купили, вот и опробуем.
Юречка подошел не сразу.
— Извини, — сказал он. — Мылся.
А это у него дело долгое и даже мучительное.
— Ну, что, дошли бабки-то? — спросил я.
— Ну, да, — ответил Юречка. А я-то помню, как мы с ним могли ночи напролет болтать, когда мне было лет, скажем, семь. Закончились те времена теперь.
В общем, повел я с ним разговор светский о погоде, о здоровье мамочкином, о всякой такой ерунде, а потом вдруг говорю:
— Слушай, я тут кроссворд гадаю. Название наркотика коричневого цвета с резким, химическим запахом и расслабляющим эффектом.
Юречка сначала опешил.
— Совсем они там обалдели.
Потом спросил:
— Сколько букв?
Тут я почесал арбуз и сказал:
— А, не знаю. Я сам кроссворд забыл в комнате, просто вопрос запомнил. Дай, думаю, тебе задам. Ты ж многомудрый.
— Ханка, — сказал Юречка очень странно, совсем лишенным эмоций голосом, а потом как заорет по-армейски. — Ты охерел?!
— Тихо, — сказал я. — Тихо, ты говоришь со своим кормильцем. Не с кем-то там. Я тут лавандос нам зарабатываю, а ты на меня орешь! Искусство в массы, деньги в кассу! А тебе беспокоиться не о чем! Это я не для себя, а для господина Чжао Хуя. Он спросил.
— Вася, я приеду!
Что-то зашебуршало в трубке, зашумело. Может, штанишки надел, хуй его знает.
— Да приезжай, — сказал я, отлично зная, что Юречка даже до Ебурга не может добраться без маленького сердечного приступа. Херово у него стало с путешествиями, а раньше в походы ходил.
— Ты вообще понимаешь, что ты делаешь?!
— Понимаю. У меня к тебе встречный вопрос: а ты откуда знаешь, как она называется, если ты у нас такой правильный?
— Да у нас эту дрянь чуть ли не бесплатно раздавали, чтоб мы дохли! А ты!
— Тихо, — сказал я. — Тихо-тихо, Юречка, все в порядке.
Но все не было в порядке, руки у меня тряслись, ходуном просто ходили, чуть трубу не выронил. Я утер со лба пот и сказал:
— Тихо, тихо, — это уже себе.
— Как ты вообще в это вляпался?!
Но его помощь мне была не нужна. Если и существовал на этой земле человек, который мог мне клево помочь, то это Леха Кабульский, хоть я его и ссыковал страшно.
Я сказал:
— Ну все, до созвона. Мамочке привет, и все дела. Давай.
Я положил трубку, подошел к Пашке, оперся о его стол. Он сидел, откинувшись на стуле, голова его безвольно повисла, рот был приоткрыт и ровная струйка воздуха все время шевелила усы.
— Э! — сказал я. Пашка очнулся, воззрился на меня.
— Чего тебе?
Вот это сервис.
— Китаезы съехали, что там с соседями у меня?
— Не боись, подгоним скоро, — сказал Пашка, потирая виски с выступающими на них венами, аж смотреть на это было больно.
— Понял, не вопрос. С ценой так же?
Хотя про бабло мне было, по большому счету, уже все равно. Оно водилось. Пашка махнул рукой.
— Ну, да. Недельку один поживешь, считай, подарок от фирмы.
Пашка протер глаза, вперился, взырился в меня.
— Ну у тебя и видок.
— Сезонный грипп, — сказал я. — Дело страшное.
— Дело ясное, что дело страшное, — сказал Пашка и отодвинулся от меня на стуле. — Все, гуляй. Я старый человек, у меня могут быть осложнения.
— Вся наша жизнь — осложнения, если задуматься, — сказал я.
А про грипп все угадал, хера себе! Бывает такое, когда ляпнешь сдуру, а это истина окажется. В общем, заснул я кое-как, проснулся, гремя соплями, с кашлем, мокрый, как мышь, дрожащий и с комом тошноты внутри. С животом вообще непонятно что происходило. Сначала подумал — вправду грипп, а потом до меня дошло. Ай да Васька, ай да молодец!
Но на работу пиздовать все равно пришлось, а то как же. Больничный ему еще — тут больничных нет, разве что лично от Лехи Кабульского билет в Склиф.
Весенняя прохлада казалась мне страшным, совершенно уебанским холодом, болело решительно все, в метро от меня отсаживались ипохондричные бабульки.
Наверное, это были худшие дни в моей жизни — ну чисто по самочувствию, хотя, может, это все таким осталось только в памяти, но я всегда удивлялся, как у меня хватило сил. Тогда же все было просто: я жил от секунды к секунде, одну выдержал, давай вторую. Казалось, что умру, но оттягивать этот момент как-то получалось.
Торговля не шла, не, ну, из жалости кое-кто у меня отоваривался, но так-то не особо я был сегодня завлекательный. Пришла Люси, ужаснулась моему состоянию.
— Ты же болеешь!
— Это еще что! Ты меня утром не видела.
Я все время норовил почесаться, зуд был невыносимый, как, знаете, когда никак не можешь заснуть, скребешься снова и снова, пока не жахнешь успокоилки.
Люси глядела на меня с жалостью, чуть ли не слезами ее огромные глаза наполнились. Она протянула по-весеннему нежную ручку, погладила меня по щеке.
— Сейчас я тебе чаю возьму, ладно?
Принесла и насыпала мне много-много сахару, как Юречка в детстве. Люси меня так жалела, так любила, а я чувствовал себя страшным обманщиком. Она-то думала, что меня грипп покосил, и не знала, что сам я дурак, да и вообще обо мне мало что знала. И так любила, и так жалела, и даже надыбала мне лимон, и я его ел спокойно, аж со шкурой, потому что вкуса не чувствовал.
— Во ты мужик, — сказал мне сосед.
— Не без этого, — ответил я, откусив чуть ли не треть лимона за раз.
— Ты что, плачешь? — спросила Люси, она гладила меня по голове, обнимала без малейшего страха заразиться. Вот женщина декабриста!
— Угу. Птичку жалко, — ответил я. На самом деле мне даже Васю жалко не было, слезы текли как-то сами по себе, просто глаза резало, будто от лука сраного.
В общем, на работе от меня пользы особенной не было, да и от Люси тоже, потому что она все время бегала ко мне, а я бегал в наш рыночный сральник.
Короче, бизнесмену нужно быть очень здоровым человеком и, желательно, безжалостным.
Люси пошла ночевать ко мне, ирония судьбы, а? Вот мы одни в комнате, никаких тебе китайцев, только Горби, Люси и я. И в окне небо с бриллиантами, конечно. Идиллия. И Люси, которая прежде позволяла себя только пьяную и пальцами, казалась сегодня милосердной, но дома я даже пошевелиться лишний раз не мог, а она отпаивала меня лекарствами, которые мне очень сомнительно помогали, и заваривала горячий чай, который действовал как-то явственнее.
В конце концов, Люси заснула, а я лежал с болью в каждом кусочечке моего тела и боялся пошевелиться, чтобы ее, ангела моего, не потревожить. И я представлял, что реально гриппую, а она, вот, так любит меня, так ласкает.
Но только я ее обманывал, Люси-то в небе с бриллиантами всего не знала.
Короче, по итогам я аж переломался. От ханки ломка легче, чем от героина, да и короче. Я так боялся соваться к Лехе Кабульскому, пока меня кроет, боялся, что он меня запалит.
Как мне чуть полегчало, так я замазал проколы на руках польским тональником и пошел просить за себя. Боялся ли я? Да как меня переломало — так уже нет, наверное. Я знал, Леха Кабульский человек четкий, он меня выслушает.
Прихожу к нему, говорю:
— Привет, друг!
И он такой:
— Привет!
Не было в нем этого паскудного снобизма скотского.
— Перетереть с тобой надо, — сказал. — По теме одной.
Леха оживился.
— Что за тема?
— Да про рост профессиональной.
Леха тут же потерял интерес, отмахнулся.
— Занят сейчас, не до тебя.
— Ну, смотри, — сказал я легко. — Может, придешь ко мне за баблом, ну и поговорим.
— А, — сказал он. — Может.
Небрежно так сказал, ну, сами понимаете, царь интереса не кажет. Леха причесал пятерней ершик своих волос и сказал:
— Ну ладно, посмотрим.
Леха был неплохой чувак, так-то. Конкретный очень, за это его любили. Никогда не грубил, от силы своей не кончал непрерывно и, в общем, не против был помочь. За отдельную плату, без вопросов, но так вступили ж в новую, капиталистическую эпоху. Везде так.
Короче, я ему сверху дани за место положил чуть ли не половину того, что у меня было, приготовил все и не удивился, когда Леха все-таки пришел. Бабло почувствовал, как Горби колбаску.
Денюжки взял, посмотрел на них, потом на меня, с новой какой-то благосклонностью.
— Ну? — спросил он. — Проблемы какие-то решить надо?
Взгляд у него стал пристальный, какой-то по-особому тупой, бычий, но я быстро махнул рукой.
— Да нет. Просто, слушай, мать у меня заболела. По-женски, какая-то онкология вроде.
Это у него живо отбило желание выяснять.
— А, ну ясно, — сказал Леха, вперившись в меня своими бесцветными глазами с афганским песком, так из них и не высыпавшимся.
— Ну, в общем, — продолжил я. — Надо бы мне денег. На "Руби Роуз" можно жить, а вот лечиться — никак. Я уже и так пробовал извернуться, и сяк пробовал, а все одно выходит. Все одно мне дорога выпадает в казенный дом.
Леха как заржет.
— Ну и?
— Ну и то. Я видел, у нас тут "афганкой" торгуют. У меня брат с войны вернулся, я этот запах теперь везде узнаю.
И хотя Юречка сроду ничего психоделичнее водки во рту не держал, я все-таки подумал, что ввернуть про него надо, хоть ложь, хоть пиздеж. Но как-то так, исподволь, типа я не сомневаюсь, что бабла достаточно, а про армейскую солидарность даже не думаю.
Леха отреагировал тут же.
— Где?
— Да под Кандагаром где-то, — ответил я так, словно это к делу совсем не относилось. Но афганцы есть афганцы. Потянулся Леха, расправил широкие плечи, демонстрируя мне свою армейскую выправку, вытащил из-за уха сигаретку и завалил меня вопросами о Юречке.
Просек меня, значит, подумал, понтуюсь я, но я-то тоже не пальцем деланный, назвал имена всех Юречкиных товарищей, его командира, и даже сумел обсудить с Лехой, кое-как, особенности боевого применения артиллерии в горах. Экзамен выдержал.
— А брат где? — спросил Леха, наконец, получив от разговора изрядное удовольствие. — Может, его подтянем? Нам такие нужны.
Я аж обиделся. Ну да, везде такие нужны, Васька только неликвид у вас.
— Он руку потерял. На мине подорвался, — сказал я, опустив очи долу.
— Вот, бля, сучья жизнь, — глубокомысленно сказал Леха, достал сигаретку из-за второго уха, но предложил ее мне. — На, брат.
Он, видать, имел в виду, что я Юречке брат, но прозвучало прикольно, обрадовало меня.
— На "афганке" много не заработаешь, — сказал мне Леха доверительно.
— Понял, — сказал я и побарабанил пальцами по прилавку. Люди огибали нас ручейком, испугавшимся камня. Ну и правильно, Леха-то — кремень.
— Что ж делать, что ж делать, что ж делать. Слушай, ну я не знаю, ну, ханка, может. Я ж ничего делать не умею, кроме как торговать. Но торговать могу! И могу хорошо!
Слово "ханка" я произнес как можно более небрежно. Спиздануть я умел, еще и удачно. Леха заглотил наживку.
— Ну, ханка, может.
Леха цокнул языком, поглядел на меня неожиданно хитрым глазом.
— Лады, — сказал он. — Будет тебе помощь. Но я за тебя своей башкой отвечаю, понял? Что будет не так, я тебя сам в лес повезу. Кататься.
— Да не вопрос, — сказал я. — Человек в стрессовой ситуации действует невероятно ловко.
Тут Леха как-то невероятно горько усмехнулся, у меня аж сердце удар пропустило. Киношно вышло и ужасно печально. Уж он-то знал, о чем я говорю, с какой-то с такой стороны, с которой и Юречка знал, и поэтому не мог терпеть салютов.
— Ну все, есть там одна тема. Обещать ничего не буду, но, может, и получится. Я поговорю с кем нужно. Но учти, ответственность во!
Он резанул ребром ладони воздух над моей головой. Я смотрел на него спокойно.
— Да еще б. Я тебя не подведу, обещаю.
Леха, вроде как, остался доволен. Мы еще покурили, потом он крикнул кому-то:
— О! Какие люди в Голливуде!
И скрылся Леха с глаз моих долой, а я остался со своими думами всякими наедине. Не, ну я представлял, в какой цирк с конями ввязываюсь. Чтоб я думал, что это работа чистая — не было такого. Но мне хотелось жить, да, кроме того, еще жить прикольно, жить, по возможности, без обломов. А это всегда какой-никакой риск.
В общем, все было славно, я весь в надеждах, хоть и с легкой депрессухой, Люси еще у меня жила. Как раз в тот вечер я ее, наконец-то, отпялил, член у меня был весь в крови, словно я ее им зарезал, а Люси долго прижималась ко мне и выглядела так трогательно и сентиментально, что я подумал про девчачьи романчики.
А еще подумал, что я, наверное, не тот мужик, который ее заслуживает. Ну, знаете, такая она классная, такая хорошая, добрая и ответственная, а еще и чистенькая оказалась, целочка.
Не, с целочками прикольно, во-первых точно не заразные, во-вторых трогательные и сильно зажимаются. Но какая-то у меня такая вина все равно перед ней возникла, словно я ее хреново отвалял, хотя я отвалял ее отлично.
— Знаешь, — сказала Люси, целуя меня в шею. — Мне снилось недавно, что мы с тобой в Лондоне, и хотя нас хотела проглотить большая жаба, в целом, все прошло очень даже ничего.
— Натурально, ты хочешь уехать, — сказал я. — Вот все время эту тему давишь.
Люси засмеялась.
— Нет! Я хочу, чтобы меня съела большая жаба, что уж тут непонятного?
— Ничего непонятного, я тоже хочу. Чтобы жаба съела. И чтобы побольше, побольше!
Тоже ржал, вместе с ней, угорал, стучал по подушке, но тут меня, как, сука, стрелой пронзила огромная нежность, болезненная, как докторский укол лет этак в пять. Я почти заплакал. Притянул такой ее к себе, приник ладонями к ее щекам.
— Так люблю. Не потому что дала, а даже в целом. Вообще как-то.
Она густо покраснела, схватила меня за руку, но не вывернулась, погладила косточку на моем запястье.
— И я, — сказала она. — Все это так ужасно романтично.
Как-то она умела перерисовывать реальность, да и весьма годно. Не смущала ее плесень в уголке потолка и сдвинутые кровати, с которых я даже не собрал китайского белья. Все ей было романтично, моей Люси в небе с бриллиантами.
— Вот бы, — сказал я. — Заглянуть в будущее и посмотреть, какие мы там. Как у нас все. Ну, там, счастливы ли мы, и все такое.
— Я хочу быть всю жизнь такой счастливой, как сейчас.
— Да не вопрос вообще. Будет у нас сладкая жизнь, как у Филлина.
— Феллини.
— Ну, да.
— Не путай, а то перед людьми стыдно.
— Да все логично, а то я думаю, как сова ебучая может фильмы снимать.
— Не смешно и не матерись, пожалуйста.
Была в ней эта старательно выдаваемая за тонкий вкус обрывочная образованность, и она мне тоже нравилась.
— Если не материться и не угорать, то я, пожалуй, знаю, чем тут заняться. Иди-ка сюда!
Она заверещала, засмеялась, и я ее поцеловал. Так кайфово было, я и думать забыл о ханке. А потом проснулся среди ночи, и мысли были только о ней, о широчке родимой, хотя теплая, ласковая Люси и спала рядом.
Любовь спасает, это да, но через раз, не очень конкретно.
Короче, вообще я думал, что Леха меня кинул, козел. Он ко мне не подходил, никто из его отбитых наглухо и обритых налысо братанов тоже не объявлялся, да и мое самочувствие потихоньку приходило в норму. Сначала я психовал, а потом даже обрадовался.
Ну, подумал я, значит не судьба. Значит, буду рассказывать внукам, что мог совершить в жизни очень опасный поворот, но как-то пронесло, как-то одно к одному так совпало, что остался честным человеком. Девкам, опять же, такой романтический флер нравится, а вот в реальное дерьмо влезать они редко ходоки.
Короче, что ни делается, подумал я, все к лучшему. Разве ж не этому жизнь учит, местами весьма жестко.
Ну и вообще, думал я, зря, что ли, переломался. А, может, я могу взять и ханку бросить? Стал я перед моей несуществующей ханкой хорохориться, мол, мне и не надо, и вообще я из такого говна только что вылез. Ну, сами понимаете, как назло, в тот самый момент, когда я себя окончательно убедил, что вся эта история мне только во благо, появляется Леха Кабульский. Это уже под вечер было, я товар снимал.
Леха сказал, что меня ждут у выхода, да ждут, помимо прочего, ровно пять минут.
— А товар? — сказал я. — Мне убрать надо!
— Ну, оставь на кого-то. Или, ну, его, сопрут, и хер с ним. Ты теперь другими вещами заниматься будешь.
И то правда. Короче, я бежать. Не, часть меня все еще думала, что опоздаю, ну и хер с ними, мне без надобности такая работа, поспешил, мол, я, не подумал. У страха глаза велики. Но была и другая часть, весьма и весьма происходящим озабоченная вообще-то.
Выбежал, людей было к вечеру уже немного, и у меня одного — такой ошалевший вид, так что серая девятка мне фарами помигала.
Сел я в тачку, сказал:
— Здрасте. Это Вася Юдин, от Лехи.
В тачке пахло бензином и освежителем таким, знаете, в форме елочки, тошнотным невероятно. Ну да! Смотрю — он же и телепается на зеркале заднего вида.
Тачка была новенькая, свеженькая, ни царапинки. А люди в ней показались мне невероятно, просто убийственно серьезными. Их было трое: бритый водила многокилограммового вида и двое попроще, все в кожанках, один в темных очках, что тупо смотрелось вечером. Рожа водителя оставалась для меня загадкой, две других были ничем не примечательны, ну рожи как рожи, не шибко красивые и не шибко страшные. У мужика, который со мной заговорил, разве что нос был чуть кривоват.
— Серега, — сказал он, крепко, словно проверяя мою силу, он пожал мне руку и широко, демонстрируя золотую фиксу, улыбнулся.
— Ну, что, — сказал он. — Готов вписаться?
— Готов, — ответил я.
— Ты не меченный?
Я аж потерялся. Ну хуй знает, как их понимать.
— Ну, в смысле?
— В ментовке был? — спросил второй, поправив темные очки. Водила хмыкнул.
— Только в дурке, — ответил я. Все трое как заржут, и я вместе с ними — ну просто на всякий случай.
— Короче, расклад такой, сейчас место есть, — сказал носатый Серега. — Место хорошее. С проживанием.
— С проживанием, серьезно? А питание есть? Полный пансион вообще?
Носатый поржал опять, а потом так спокойно сказал:
— Ты молчи, когда с тобой говорят, это понятно? Это для начала.
Уроки я, что б мамочка ни говорила, усваиваю быстро. Ну, я закрыл варежку и стал слушать.
— Жалостливый ты вообще человек, как думаешь? — спросил меня парень в темных очках.
— Да не, — ответил я. — Не замечал за собой.
— Это хорошо, — кивнул Серега. — Там не до этого. Сам торчишь?
Секунд с десять мы с Серегой пялились друг на друга, я проверял, стоит ли врать, а он проверял, совру ли я.
— Ну, — сказал я. — Торчу.
— Во, — кивнул Серега. — Это хорошо. Это даже отлично.
Я тогда еще не знал, что в этом бизнесе все боинги прокалывают, от мала до велика, и думал, что это не хорошо, а, напротив, очень даже плохо. Думал, что Серега надо мной стебется. Но он говорил серьезно: дилер на дури существо подневольное, его легко контролировать, он не смоется с товаром, потому что знает — товар закончится, как все в мире заканчивается, а ему понадобится еще. А в какой-то момент все, кто связан с наркотой, начинают колоться, доказанный факт. Можешь прийти в этот бизнес цветочком чистым, но таким не уйдешь, на каком бы этапе ты ни сопровождал товар, он потянет тебя, у него для этого есть особая магическая сила.
Тут машина тронулась.
— Э! Мы куда вообще?
— Да расслабься, — сказал водитель. — Мы покататься.
— Что, прикопать меня хотите в леску? — спросил я. Серега хмыкнул.
— Захотим — прикопаем. Но пока это ни к чему вообще. А тебя часто прикопать-то хотели?
Ох и давящая же у него была манера вести собеседование, прелесть одна.
— Только моя мать, — ответил я.
— А Леха говорил, что мать у тебя больная, — сказал парень в темных очках. Ну, думал я, назовись уже, сука, а то я так и буду тебя мысленно называть.
— Не без этого, — ответил я. — Дурные мысли просто так не проходят. Но сын я хороший.
— Ну, какой ты сын, положим, это не так важно, — сказал Серега. — Важно, какой ты работник.
— А это увидите. Не разочарую.
— Обещаешь? — засмеялся водитель.
— Клянусь.
— Клятва, — сказал парень в темных очках. — Это штука серьезная.
— А я серьезный парень. Мы друг для друга созданы с клятвой.
— Смешной ты, — протянул Серега, как мне показалось, одобрительно.
Неслись мы куда-то, не пойми куда, и я вдруг понял, что ни разу не вспомнил о том, что решил с ханкой завязать. Не вспомнил о своем убеждении, к которому пришел, что все сложилось к лучшему, безо всякого там криминала.
Я думал только о том, что, когда они дадут мне товар, я проставлюсь. Это случилось быстро, словно и не было ломки, и не было любви. Я спокойно сидел в тачке с бандюганами.
И мне стало, в сущности, совершенно все равно, куда мы с ними едем.
Назад: Вопль шестой: Вписался в рынок
Дальше: Вопль восьмой: Избушка на курьих ножках