Вопль шестой: Вписался в рынок
Ну, сразу, конечно, не получилось. Это я только думал, что устроиться на рынок легко и просто, а на самом деле — ну такой же отстой, как и везде: без связей, без денег, на одном таланте хуйню продавать — никуда не уедешь.
Валентина дала мне телефон одной из моих любимых гусынь — телки с Рижского рынка, тощей, с густыми, серьезными косами и каким-то нереальным количеством детей. Звали ее, как мою маму — Тоня. Я так и не смог определиться, хороший это знак или плохой.
Я ее спросил:
— Ну и как туда прилепиться?
И она такая:
— Через бандитов, а как еще?
— Да ты гонишь! — сказал я. Все-таки я был советский паренек, у нас в Заречном из бандитов были посиневшие от алкашки и наколок мужики, про которых ходила слава, что они тебя велосипедной цепью переебут, но на самом деле почти все они были беспонтовые туберкулезники.
Тоня сказала:
— Могу познакомить, на тебя посмотрят, скажут цену. Цены плавают, учти.
Ну, оделся я покрасивше, на встречу-то с работодателем, пришел к Тоньке, торговавшей польскими тампонами и еще муйней какой-то. Ее длинные, по-девичьи толстые и блестящие косы были выпущены из-под шапки, выглядели они как две змеи, а нос у Тони раскраснелся от холода, и она казалась бухой.
— Так, смотри, — сказала Тоня. — Не выпендривайся только.
А Тоня уже знала, как я умею выпендриваться — она же меня из тюрячки доставала вместе с другими серыми от быта и бесконечных перелетов гусынями.
— Ну ладно, — ответил я. — Не проблема. Я буду хороший.
— Ой, — она махнула на меня рукой. — Пригляди за прилавком, сейчас проверю, на месте ли он.
Как мне было, бля, неловко принадлежности для женской письки продавать, вы и представить не можете. Даже хуже, чем стоять перед Лехой Кабульским и объяснять, что мне нужна точка на рынке.
Вы привыкли, да, к горкомам, обкомам, ко всем этим людям в серых костюмах с унылыми, постными рожами. А хер там! Разговор с Лехой Кабульским вышел у меня чисто деловой.
Это был здоровый мужик чуть ли не под два метра с отбитым взглядом бывшего ВДВшника. У него было красивое, есенински-крестьянское лицо, и он часто улыбался, но как-то небезопасно, не было в этой улыбке ничего располагающего.
Не, что он Кабульский, это я вообще потом узнал, а тогда он был просто Леха, и такой вот он сам по себе был Леха, я б его тоже так назвал, если бы придумывал ему имя.
Леха сказал:
— Ну чего, парень, поговорим с тобой?
И я как-то сразу внутренне напрягся, как будто слово "поговорить" обозначало у него что-то вообще другое, чем у нас, средненьких по больнице людей. Например, ломать кости.
— Ну да, — сказал я. — Поговорим давай. Короче, мне бы тут местечко.
— Уж какое-нибудь или хорошее? — спросил Леха деловито. Хватка у него была, как у питбуля, и внимательно он на меня так посмотрел, словно хотел взглядом расколоть, как орешек. У, сука! Стремный был! Я сразу на измену сел, а он такой заржал, и я заржал.
Тут же захотелось справкой своей козырнуть, типа я псих, вообще со мной не связывайся, но это выглядело бы тупо.
На Лехе был приличный кожаный куртец с меховой подкладкой, за ухом он держал сигарету, и все время он щурил один глаз. Это у него была контузия, и вот он с тех пор всегда такой. Но выглядело внушительно.
— Уж хорошее, — сказал я. — Это сколько стоить будет?
С таким человеком, решил я, надо быть конкретным. У меня родилось странное чувство, что общаюсь я с диким животным. Даже в дурке такого не бывало. Может, у меня особый мандраж начался, а если б Тонька не сказала, что он бандит, а назвала бы его, скажем, начальником или бизнесменом, он бы меня так не стремал.
Но вообще я страх хорошо выдерживаю, как и все люди, которые когда-либо хотели умереть. Так что выглядел я ничего весьма, ну, я так думаю.
Леха цокнул языком, прикидывая, потом выдал цену. По фене он, кстати, не ботал, как синюшные уголовники из Заречного, и особо не понтовался. Очень конкретный был пацан.
— Понял, — ответил ему я. — Тогда я денег наберу и приду сюда к тебе.
— Ну, ты не тормози только, — сказал Леха. Я вообще-то тормозить и не собирался, а очень даже наоборот — хотел дать по газам. Но остатков моей валюты, привезенных из Польши, не хватало.
— Ага, — сказал я. — Справимся.
— Ну, давай, — ответил Леха. — Так-то ты мне нравишься.
Это он, наверное, всем так говорил. Во сервис!
Леха еще сказал, что я могу его тут найти, и когда конкретно. Это смешно, конечно, потому что теперь уже ясен хуй, что Леха сверху и для себя попросил, мимо кассы, и не хотел, чтобы сливочки достались его какому-нибудь точно так же почти наголо обритому другану.
Короче, расстались мы полюбовно, и я вернулся к своей мелочевке у метро. Валентина пообижалась, пообижалась на меня, а потом оттаяла, снова стала давать мне конины отпить паленой и добрые советы — тоже.
— Тебе надо идти своей дорогой, в люди выбиваться. Ты же мужик, все-таки, ну что у метро торговать тебе стоять.
Мужики, которые на рынок не собирались, разобиделись на Валентину не на шутку и по справедливости. А вообще, так-то, мне все говорили — рынок меня пережует и выплюнет, бандючье меня там пырять будет в печень чуть ли не каждую неделю, грабанут, общипают, ну и все такое. Короче, все беды, горести и кары обещали и прям на мою голову. Но это, я так думаю, оттого, что перед рынком у них был страх неизвестного. Как у детей перед заброшенными домами и вот такой вот всякой байдой.
А я не боялся, я знал — приживусь. Я вообще как таракан — везде выживу и проблемы-то нет никакой.
Короче, ел как птичка, спал как слон и даже почти бросил пить, ну, за свой счет, по крайней мере. Разве что Юречке с мамочкой для приличия немножко отслюнявливал, чтоб не забывали обо мне там, в родных пенатах, и не думали, что я украшения спиздил, чтобы гулять-отдыхать. Да и не гулял я и не отдыхал, если так-то по-честному. Конем работал — и заработал. Тогда, кто в Польшу ездил, бабла делал немерено. Был бы умный — стал бы богатый.
Ну вот, пришел я с деньгами к Лехе Кабульскому, он их взял, по-бухгалтерски аккуратно пересчитал (очень было неожиданно для такого бычары).
— Ага, — сказал он. — Теперь все четко.
Ну и началась моя новая, рыночная жизнь. Сначала строяк, потом продажи, и все пошло быстро-быстро, и я торговал даже во сне. Вообще Рижский рынок с самого начала показался мне похожим на раковую опухоль. Вокруг здания с проклятым прежде словом "рынок", где тусовалась и торговала элита, расходились наши метастазы — торговые ряды на улице. Легонькие палатки с полосатыми тряпичными (для отборного сброда) или деревянными (формирующийся российский средний класс) крышами защищали нас от дождя и снега, уж как умели, и перед нами всегда шумела река покупателей, бурная, какой я себе и не представлял. У метро с этим было проще. На Рижском рынке с непривычки просто шалеешь — это ж надо, как может реветь человеческое море, кошмар вообще.
Торговали абсолютно всем, от мяса до трусняка, от картин до газировки, было все и везде, и от такого разнообразия можно было сойти с ума. Прям свихнуться. Что люди и делали. К нам ходили просто как в музей, иногда тупо купальники посмотреть — разноцветные, с люрексом, турецкие. Люди заглядывались на вещи, они их хотели, у них были голодные, совершенно охуевшие глаза, счастливые, как у детей, и дикие, как у животных. Вот, клевое время на самом деле, и его течение здесь, на рынке, ощущалось очень хорошо. Что бы ни продавали, толстые куриные ножки или дешевые, с торчащими нитками, малиновые пиджаки, люди все встречали с любовью.
Мы были так голодны и несчастны, нас так удивляли элементарные вещи, мы были очень наивными. Все продавцы смолили как паровозы, потому что мозги горели, и потребляли литры чая, который развозили полубезумные, растрепанные тетки.
Одна тетенька, очень добрая, возила нам домашние пельмени, с перченым бульончиком шли они отлично, и баба эта — красивая, еще не старая грузинка по имени Нинель, прилично зарабатывала с наших обедов, но мы ее боготворили так, словно пельмени она нам давала бесплатно.
Первые пару дней я стоял, охуевая от всего происходящего, даже элементарно от шума, от грязи, от того, как тысячи ног смешивали снег в свинцово-черную жижу. Потом вдруг привык, и дело пошло. Сначала думал — прогорю, и, когда Леха Кабульский придет дань брать, он с меня три шкуры спустит.
Ан нет! Оправился, привык, и вот уже возле моего стола с бабскими приблудами появилось много прекрасных (или нет) дам. С ними надо было разговаривать, телки вообще поговорить любят, и покупали они активнее, как я понял, чем мужики. Лучше всего брали помады, всем хотелось раскрасить себя, все давили на секс. Ну и, конечно, телочки, как никогда прежде, захотели себе красивые лица. Все ж продавалось, ну да.
И вот, короче, впаришь какую-нибудь штучку, а она тебя всем подружкам посоветует, что у тебя вот купила, и они придут тоже, а у них и свои подружки, отдельные, имеются. Короче, бабы — это золото. В прямом смысле. Прямее только у сутенеров.
У меня начало водиться баблишко, реально водиться — там такие деньги шли, шальные, безумные, бешеные деньги. Как будто сидишь перед озером, полным рыбы, только успевай доставать. Я б мог и не жить с китайцами со своими, но так меня закрутило и завертело, что у меня даже не было идеи съехать, вообще хоть куда-то в сторону сдвинуться.
Бабло я домой стал посылать уже приличное, по нашим-то меркам. Когда опять звякнул соседке, и она позвала Юречку, он первым делом спросил:
— Ты ни во что не ввязался?
Он, конечно, спрашивал, не занимаюсь ли я чем-то криминальным, но я только заржал.
— Это теперь законно! Я — бизнесмен!
Юречка неодобрительно помолчал, но деньги брать не обломался. Ну и я реально чувствовал, как он за меня волнуется. Дескать, как там Васька, один на свете, сейчас ограбит кого-нибудь и сядет в тюрьму. Но, по прошествии всех лет, надо сказать, всем было бы лучше, если бы я сел в тюрячку. А уж мамочка бы как обрадовалась, все ж бы тогда по ее вышло.
Ну вот, короче, когда я все это рассказывал Юречке, про рынок, про то, как в Польше челночу, он только говорил:
— Хм.
Это было такое особое Юречкино "хм", которое меня до искр из глаз злило, он так еще на мои двойки реагировал.
В какой-то момент они меня попросили присылать им продуктами, тушенкой, там, макаронами и прочим — туго стало в городе с поставками, и я отправлял им с проводниками поездов ящики, которые, наполовину разворованные, все-таки добирались до Ебурга. Потом наладилось, и снова стали просить деньгами.
А я? Я в первый раз в жизни пошел в ресторан, охуев от своей роскошности. Заявился туда, как был, в джинсах и демисезонке, и почувствовал себя внутри огромного бриллианта из-за всех этих искрящихся от света бокалов и огромных окон.
Тогда я, кстати, впервые увидел настоящие бриллианты. В ушах у бабы, на которую я засмотрелся. У нее были маленькие, аккуратные сережки-гвоздики, но как в них сияли эти камушки — всеми на свете цветами и так сильно, словно сами излучали свет. Я влюбился в бриллианты и подумал: это самое прекрасное, что я на земле видел, эти крошечные штучки, искусно вырезанные из земных недр. Красота!
Я задыхался от восторга. Казалось, что я вытираю ноги о картину Репина. Я пришел в место, которое было для меня закрыто по определению, прошел внутрь, в своих грязных ботинках по их светлым полам, и сел за столик, за которым прежде сидели люди, и не догадывавшиеся о моем существовании. А я о них знал и иногда даже видел по телевизору.
И вышколенные, голодные официанты, они обратились со мной так же, как с теми другими, особенными людьми, и повесили мою дурацкую демисезонку на вешалку, а потом принесли меню в кожаном переплете.
От испуга я заказал просто жаренную курицу (с хитрым соусом, правда) и какое-то дорогое шампанское. И мне все это принесли, а шампанское было даже в ведре, совсем не похожем на то, в котором мы таскали воду из колодца на деревне у деда.
Я даже хотел попросить оставить ведро, чтобы, там, голову льдом смочить или в шампанское его добавить, или курицу остудить, но не решился — я же не знал, как правильно.
Курицу я долго пытался есть ножом и вилкой, возил кусок по тарелке, потом сдался, отломил ножку и стал обгрызать, как это принято у нас, обычных людей. Потом я разгрыз косточку и добрался до мягкого, сладкого костного мозга. А в этот момент там, знаете, были еще люди старой эпохи. Секретари уже несуществующих горкомов, исполкомов, чиновники исчезнувшей страны, давно привыкшие к определенному уровню жизни. Они еще ходили в своих хороших костюмах, а их женщины — в своих прекрасных платьях, и в таких вот рестиках, наверное, было их последнее убежище. Я окопался в месте, в котором они пытались забыться и нарисовать себе картинку бывшей (или небывшей уже, все далекое стало, наверное, как во сне) красивой жизни. Я был там чужеродным элементом, еще хуже, чем ставшие привычными кооператоры.
И я ел свою курицу руками и грыз ее кости, а они смотрели на меня, словно на первобытного человека, который оттаял из ледника и приперся на барочный бал. Я расхерачил их лаковую атмосферу, и за это они меня ненавидели.
Я их понимал, нет, серьезно, но мне совсем не было жаль. Иллюзии — это плохо, от них надо избавляться. Теперь человек вроде меня, простояв весь день на рынке, к вечеру мог прийти в ресторан и заказать себе что-нибудь далеко не копеечное и даже роскошное. А потом сожрать это любым желаемым способом, да хоть в нос засунуть.
И я в душе над ними смеялся, потому что время у них все — тю-тю, и не было никого, кто защитил бы их от этой правды. И их доченьки с бриллиантовыми сережками в ушах знали, что денег на хотелки хватает только пока. А я смотрел на них и думал: придете ко мне выбирать помады "Руби Роуз", и поярче-поярче, чтоб новым хозяевам жизни понравиться.
Это ж плохое чувство? Или нет? Они же таких, как я, презирали, гоняли в своих членовозах эти членкоры и партчлены, и членчлены. А оппа! Ну как так-то теперь? Пришел Вася Юдин, практически с улицы, с того края вашей необъятной Родины, и сидит в вашем ресторане, и пальцы у него жирные, а он их облизывает.
Кайф же. И вовсе не то, что Репиным подтереться — Репина жалко, он нес добро и красоту, а они несли чушь по центральным каналам.
И такой я был злой, такой свободный, и у меня было столько яростной такой энергии, как у Кашпировского в лучшие годы. Казалось, я тут взглядом всех могу уложить. И я улыбался, а дамке той в бриллиантовых сережках я оскалился, потом губы облизнул, совершенно непроизвольно, и хорошо представил, как деру ее до криков в сортире, таком чистеньком и страшно хорошеньком, как ее личико без единого прыщика, здоровое и молодое.
Это было время, когда Снарк оказался Буджумом, и многие тогда "без слуху и духу пропали, не успев даже крикнуть "спасибо".
Клево, что я успел в ту лакуну, которая запала между ними и нами, когда они еще здесь, а мы уже тут. И курица была балдежная, а соус был хер знает с чем, но для меня — со свободой.
А ночью я вернулся в свою общагу, долго пытался добудиться китайцев, и у меня еще были вертолеты от шампанского. В комнате меня встретил Горби, которому я принес курочки в целлофановом пакете, а китайцам — пиваса, купленного в ларьке с черными, пожарными подпалинами. Жизнь! Она самая!
Не без недостатков, конечно, бывало всякое, особенно в Чертаново. Меня и грабили, и пиздили вчетвером, и даже ножом чуть не пырнули — дикий, дикий юго-запад! Пиздились тогда до смерти, хуже волчар. Дерусь я ничего, ну, для дрыща позорного, я сильный и без балды, этого часто достаточно, но нож, конечно, купил все равно, на том же нашем Рижском рынке, красивый такой нож, на рукоятке была выгравирована еще голова орла. Мне сказали, что это антиквариат, но залили, сто пудов, а мне главное, чтобы колол хорошо.
Но были в моей жизни вещи намного хуже, чем беспонтовая гопота и даже ранние подъемы. Моя сраная демисезонка. Я ненавидел ее больше всего на свете. Из-за нее зима казалась мне страшной, как, наверное, французам Наполеона, или ребятам из тургруппы Дятлова, или еще кому, кто близко познакомился с нашим климатом.
Я постоянно чувствовал себя больным, горло у меня болело просто все время, но температура — не температура, берешь себя за яйца и валишь работать, как вол. А что там у тебя дерет, кто тебя дерет — это дело десятое.
В общем, демисезонка убивала меня быстрее, чем винт, и я все никак не мог собраться купить себе новую куртку, то проставлюсь китайцам, то деньги для мамочки с Юречкой, то себя как-то роскошно порадую, то Леха Кабульский придет экспроприировать кассу. И с курткой все никак не получалось, хотя, когда я привык к рынку, после бесконечной торговли мне начала сниться она. Приходила в самых разных образах: как я ее покупаю, продаю, надеваю, снимаю, даже ем.
В конце концов, я охреначился до температуры, и пора было что-то решать. И вот оставил я соседа, последить за моим товаром, и отправился искать себе курточку. Выбирать не планировал, думал по-быстрому отоварюсь, и опять в строй. От температуры глаза были горячие, как два угля, засунутые по какому-то недоразумению в мой череп.
Я остановился у первой же палатки, над которой увидел надпись (исполненную на традиционном картоне) "Куртки Зимние". Вперился в товар, шмыгнул носом.
— Мужчина, что ищем? — спросили меня, я повернулся и сразу влюбился. Ее звали Люси. И только так. Вообще она, конечно, была Людмилой и даже Карпенко, но все-таки звали ее Люси. У нее был нервный, всегда чуточку дрожащий голос, и лицо ангелочка, скорее из мультика, чем с какой-нибудь мудреной картины эпохи Возрождения. Большие глаза, круглый, бледно-розовый ротик, светлые локоны — все это в ней было таким марципаново-сладким, таким кукольно-нежным, что не хватало только пушистых, с цыплячьим пухом, крылышек за спиной.
Никогда я еще не видел таких милых телочек, таких волооких феечек.
И я сказал:
— Женщину, с которой хочу провести остаток жизни. Нашел уже, сколько стоит?
И она засмеялась, потому что в те времена все смеялись над такими шутками, которые почти что оскорбления.
Я сказал:
— А серьезно если, то куртку. У меня температура уже.
Я не был уверен, что эти две реплики, они в полной мере связаны друг с другом. Так что не стоило упускать возможность представиться:
— Меня вообще-то Вася зовут.
— Люси, — сказала она и протянула мне свой стаканчик с горячим чаем. И в этот момент я влюбился по-серьезу.
Я отпил немного, вернул ей стаканчик, но она покачала головой.
— Не надо, ты же, наверное, заразный. Пей сам. Ты покупать будешь или просто посмотреть?
На ней была такая смешная пушистая розовая шапка. Она вообще очень любила розовый, такой зефирно-розовый, и все пушистое — тоже. Даже лобок не брила. Но мне это вообще нравится, когда естественно все, как там у женщины должно быть.
Я даже взял у Люси самую дорогую куртку — просто чтобы ее порадовать. Телефончик тоже, конечно, взял.
Влюбился я в нее совсем-совсем и сразу, словно видел ее в какой-то детской книжке или типа того. Не знаю уж, что такого в ней было. Я где-то слышал, что любовь — это история, которая в тебе уже записана, ну, на подкорке там, или как-то так, что это все в детстве формируется в психике, родителями, там, и прочей шушерой, а потом встречаешь человека, который сыграет в твоей истории главную роль, он проходит кастинг, и вот вы экранизируете с ним любовь. То есть, и у мужика, и у девки должно совпасть там что-то. Не знаю уж, муть — не муть, но мне нравится. Так все как-то осмысленно. Ну и красиво даже.
Ну, в общем, вечером я ей звякнул. Сидел такой в общажном холле, прям перед кемарившим Пашкой, и накручивал провод на палец. Волновался, как пиздюк просто, еще и трубу никто не брал.
— Але! — услышал я бойкий девчачий голос. Люси он явно не принадлежал.
— Привет, — сказал я. — Люси дома?
— Ну, да, а кто ее спрашивает?
— Серийный убийца, — ответил я. — Ну что, дай ее сюда к телефону, а?
— Серийный убийца, — засмеялась девчонка. — Ладно, подожди. Эй, Люси, тебе звонит маньяк!
Я услышал раздраженный взвизг Люси, что-то в нем было поросячье, но оттого не менее потрясающее. Я тупо лыбился, тут Паша открыл глаза, посмотрел на меня, как на ебанутого. До меня только потом дошло, что Паша решил, будто я так улыбаюсь всеми (да не всеми, задних у меня не было) зубами ему.
— Але! — крикнула Люси. — Кто это звонит?
Голосом ее можно было, как камнем, огонь высекать.
— Вася, — сказал я. — Ну, на Рижском, помнишь? Ты мне куртку продала.
— Что не так с курткой? — спросила она устало.
— Это с тобой что не так? Думаешь, я такой телке буду звонить про куртку?
Она помолчала, потом засмеялась, звонко и все-таки как-то взвинчено.
— Тогда почему звонишь?
Ее тоже ко мне тянуло, такое всегда ж чувствуешь, не? Даже если не видишь, а все-таки чувствуешь, что как-то вот она к тебе с этим странным бабским вниманием, как-то льнет даже голосом.
Я, наверное, тоже прошел какой-то ее кастинг, потому что она не сказала, что занята, и трубку не положила.
— Что делаешь? — спросил я.
— Да так. Журнал листаю.
— Пойдем гулять.
— Слушай, я устала.
— И каждый день будешь уставать, а жизнь-то идет. Гулять пойдем!
— Да я бы с радостью, но голова раскалывается.
— А ты мне так нравишься! Ты похожа на кусочек пастилы!
Она засмеялась.
— Это самый странный комплимент в моей жизни, но спасибо.
— Пошли гулять, ты еще не все странности видела!
— Слушай, я не пойду гулять с человеком, который представляется серийным убийцей.
— Да это прикол, что ты такая, а? Да расслабься, я хороший. Отличный вообще! Ты не пожалеешь!
— Нет! Нет, не пойду гулять! Может быть, потом.
Но трубу-то она не положила, значит, поговорить ей хотелось.
— Одиноко тебе там, а, зефирочка?
— Да нет, восемь девчонок в двухкомнатной квартире.
— Я и пять китайцев в общажной комнате на три койкоместа не хочешь? Точно одиноко тебе, по сравнению со мной, отвечаю просто.
Она снова засмеялась. Флирт — это прикольно, как простенькая игрушка, нажимаешь на кнопочки, если она от этого смеется вместе с тобой — играет веселенькая, пиликающая музыка, проходишь на следующий уровень.
— Ладно, — сказал я. — Сжалюсь над тобой. Сейчас перескажу тебе один очень прикольный стишок. Я бы прочитал, но это за книгой надо на этаж подниматься. Но сюжет там прикольный, ты не заскучаешь.
В общем, проговорили мы с ней всю ночь, но казалось, что и еще больше. Я узнал, что Люси Карпенко из Харькова на самом-то деле врач-терапевт, хотела пойти в офтальмологи, ну, в глазные, короче, но тут все ебнулось, и пришлось идти в торгашки, чтобы прокормить маму и маленькую сестру. Обычная история, прям как у всех. У меня тоже похожая, только я вот звезд с неба никогда не хватал.
— Я вообще-то пойду доучусь, — сказала Люси. — Как все успокоится. Я очень хочу.
Несмотря на свою сладкую, ангельскую, конфетную внешность, Люси была очень серьезной девочкой. Между прочим, диплом у нее был красный, как кровь, но жизнь такая штука. Никогда не угадаешь, пригодятся тебе твои мозги или нет.
Люси надавала мне советов по лечению моей застарелой простуды, и я принял их с благодарностью. Никому в огромной Москве и даже во всем мире не было дела до того, что я простужен, а ей — было.
Люси сказала:
— Обязательно ешь что-то кислое или соленое, это ослабит боль в горле. Кроме того, тебе нужны антибиотики. И, вообще-то, по-хорошему сходи ко врачу.
— Ну, я к тебе приду.
— Я не врач, у меня просто диплом есть. Я потом стану врачом, а пока иди к настоящему врачу. В поликлинике.
— Так у меня регистрации нет. Скажут, пиздуйте в свое село и там лечитесь навозом конским, а?
— Температуру сбивай только, когда переползет за тридцать восемь, понял? — продолжала она, почти меня не слушая. Голос у Люси был очень важный, и я представлял, как она оттопырила пухлую нижнюю губку, моя требовательная отличница.
Еще мы поговорили о ее сестре и о моем брате.
— Она очень-очень милая, такая смешная. Ей сейчас двенадцать. Очень умная и смышленая. Такая лисья мордочка — вся в маму. Всегда мне пишет, знаешь, "милая моя, самая дорогая на свете Люси, привет!". Трогательно, сил нет!
— Мой брат недавно говорил только "хм" пятнадцать минут подряд. Я думаю, что "хм" — это я. А ты как думаешь?
— Думаю, брат у тебя зануда.
— Ага, однорукий причем. У него вообще много недостатков.
Я заржал, а она такая:
— Нельзя над этим смеяться.
Ну и ля-ля тополя, пятое-десятое, целую лекцию мне прочитала про то, как надо относиться к инвалидам. Смешная она была, сил нет. Я даже устыдился, ну, чуть-чуть, разве что. И от стыда рассказал ей свою историю охуительную, про батю-летчика, который разбился. Почти что правда, не? Она мне так посочувствовала, я аж ощутил, как сердце к сердцу потянулось.
— Ну, да, ну да, — сказал я. — Нет, ну мы живем дальше, как можем. Жалко, конечно, но судьба, значит, ему такая была.
Что-то мы смеялись, шутили, обсуждали какое-то кинцо, книжки, она мне сказала, что любит пьесу "Добрый человек из Сезуана", и я это записал на ладони, чтобы прочитать, я ж с ней говорить обо всем хотел. Будь моя воля, я бы ей всю свою жизнь разложил, кожу б снял, потом мясо, потом косточки бы расколол, чтобы она меня всего увидела. Страничку бы за страничкой она меня читала, но наскучит же. А наскучить я не хотел.
Спина у меня страшно затекла, я сидел фактически не меняя позы, неподвижный, как мумия, и очень торжественный. Договорились, в конце концов, уже ближе к рассвету, до какой-то мути. Она мне рассказывала, как боялась первого секса, а я ей кое про что совсем другое.
— Мне с батиной смерти ужасно интересно про нее. Про смерть-то. Это как был человек, а потом он исчезает, но тело-то остается. И вот в этом теле уже никого нет, а остальное — все то же. Как будто в порядке. У меня ощущение, что это как-то противоестественно, как-то даже невозможно, но так есть, почему-то. Не знаешь, почему?
— Я врач, конечно, я знаю, почему.
— Почему?
— Энтропия растет.
— Это ж физика.
Мы помолчали, а потом я добавил:
— В общем, ну как же это может быть: исчез человек, исчезли книжки, которые он читал, его детство, его, там, не знаю, таланты, его шуточки, а осталась вместо него вещь. Пустая машина. Да? Нет, разве?
— Ты не очень нормальный, — сказала Люси, но предрассветная странность нашего разговора заставила ее отнестись к этой теме серьезно.
— В детстве я думала, что человек, как улитка. То есть тело — это просто домик, а душа — это та склизкая штука, которая и есть улитка. И вот она сбросила свой домик, понимаешь, и он ничего не значит, и ничего удивительного в этом нет. Он как бы всегда был отдельно.
И я как-то очень хорошо представил маленькую девочку, которая мыслит именно так. И что она стала бы врачом. И что, случись в ее стране катастрофа, эта девочка непременно пошла бы торговать на рынке, чтобы прокормить свою семью. Все один к одному выходило.
— Видел бы ты, — сказала она через некоторое время. — Как сейчас звезды на небе выцветают.
— А у меня тут окна нет. Но ты опиши, и я представлю. У меня заебись фантазия.
— Не матерись, пожалуйста.
Люси вздохнула, как-то поудобнее, судя по шуршанию, уселась и заговорила снова:
— Значит, небо, как бархат, черновато-синее, то есть в нем есть уже этот синий оттенок, и он совсем виден, и на небе эти звездочки, маленькие, крошечные кристаллики, и вот они все бледнеют, бледнеют, и уже кажется, словно это пятнышки перед глазами оттого, что ночью не спала, а потом снова взгляд фокусируется, и ты понимаешь — они настоящие. Так странно и красиво.
— Красиво, — сказал я. — Я песню вспомнил. Знаешь, у Битлов, по-моему. Там тоже была Люси, в каком-то небе, да?
— В небе с бриллиантами, — сказала она.
— Точно! Вот ты сегодня эта Люси.
— Ладно, — сказала она нежно, почти спокойно. — Пора собираться на работу, потому что…
Тут ее голос изменился.
— Твою мать! — сказала она. — Ты меня заговорил! Я же опоздаю!
— В гробу отоспимся, — сказал я. — Надо было соглашаться гулять, спала бы уже в моих объятиях.
Но мне тоже пора было собираться на работу. Нет ничего более унылого и безрадостного, чем голый утренний рынок, который постепенно заполняют адски сонные, продрогшие люди, матерятся, закуривают, развешиваются, плачутся друг другу о своих непростых судьбах.
Я нашел Люси, она как раз расправляла одну из курток на вешалке.
— Эй! — сказал я. И прежде, чем она успела хоть что-нибудь сказать, я ее поцеловал, и она мне ответила, и все было естественно, словно мы знали друг друга очень много лет, словно всегда у нас так было.
— Привет, — сказала она серьезно, но щеки ее покраснели. Когда я прикоснулся к ним губами, (раз и два, какая ж ты хорошенькая!) они оказались очень горячими.
— Я тебя не заразил? — спросил я.
— Еще не непонятно, — ответила она и получше натянула свою розовую шапочку. — Так странно, я как будто хорошо тебя знаю, а на самом деле вижу только во второй раз.
Я снова прижался губами к ее губам и понял, что чувствую себя отлично. Ну, то есть, горло еще болело, но я был так счастлив, то почти этого не замечал.
Товарки Люси переглядывались и хихикали, глядя на нас, беспонтово и палевно, как школьницы. Я убрал прядь ее волос, выбившуюся из-под шапки, и сказал:
— Ладно, еще, может быть, заскочу. А после всего пойдем гулять.
— Я не спала всю ночь.
— Так я тоже. Поспим в сугробе, как бомжи. Да и неважно, короче, главное тут, что гулять будем. Я тебя потом до дому провожу, ты не беспокойся. Я…
Тут я не удержался и снова поцеловал Люси. Люси в небе с бриллиантами.
Ну, бля, конечно мне тоже хотелось, чтобы меня любили, и я был молодой, и все вокруг стало приключением, ну и, короче, было много причин, почему. Но главное ж в этом не почему хоть кто-то, а почему именно она.
Да хуй его знает, может быть, в детстве я представлял себе так девчат-ангелов, и мне, опять же, очень хотелось ангела, который будет меня любить. Как домашнее животное. Только мама не разрешала мне завести собаку или кошку. Надо сказать, она и против ангелов была, как коммунистка с партбилетом, но я про это молчал.
И вот я представлял себе какую-то очень похожую девчоночку, только меньше, которая говорит мне:
— Зато я тебя люблю, Васенька.
Сопли слюнявые, конечно, но все ж мы родом из детства.
Может, моя Люси в небе с бриллиантами представляла, когда была маленькой, какого-то похожего на меня мальчика, школьного хулигана, или, ну, я не знаю. И вот мы встретились, у нас у обоих в головах щелкнуло, и мы увидели друг в друге каждый свое.
Весь день я как на крыльях летал, раздавая помады и тональники направо и налево, думал о том, как там Люси всучивает людям куртки. Куртка — нужная вещь. Даже, с натяжкой, благородная профессия ими торговать.
Все у меня в руках спорилось, даже с Лехиными бычками я поговорил ловко и заставил их посмеяться. Зачетная жизнь началась, думал я. Вот мы с Люси будем торговать на рынке, а потом она пойдет доучиваться на офтальмолога, а я стану бизнесменом, буду носить малиновый пиджак и клевые бриллиантовые перстни. Потом у нас с Люси дети пойдут, и они будут учиться в Лондонах. Потом у Юречки рука сама отрастет, и это будет чудо науки, и все зададутся вопросом: как? Его будут исследовать в жутко-прежутко секретной лаборатории, там найдут ген бессмертия, окажется, что батя тоже не умер, а просто спал все это время в гробу. А мать, она посмотрит на меня, и все поймет. Короче, размечтался я. У Нинель даже взял вторую порцию пельмешек в полиэтиленовом пакете, чтобы Горби тоже за меня порадовался, как я домой вернусь.
После работы Люси согласилась разве что, чтоб я проводил ее до дома, но я и этому был рад.
— Я живу на Беляево. То есть, нам идти по прямой, по линии движения поезда, понимаешь? Я только пару раз так гуляла и днем. Надеюсь, мы не потеряемся. А когда гуляла, я помню, мне очень нравилось представлять, что под ногами у меня едет поезд, туда же едет, куда я иду.
Не знаю, вот не были бы мы так молоды, наверное, не смогли бы после бессонной ночи и тяжелого рабочего дня покрыть это расстояние. А тогда казалось, что это все легко и просто делается. Я купил дешевый, воняющий какой-то химозой "Амаретто". Девкам он, я слышал, страшно нравится, прям мечта.
Мы были молодые, счастливые, мы так с ней сияли, и я все целовал ее, чуть ли не после каждого слова, а Люси, хоть и старалась поддерживать приличный вид, пила, как лошадь, и мы смеялись все громче. От бессонницы в голове мутилось, а от бухла мир расплывался еще сильнее, в сопли, в смазанные пятна. Один раз нас с Люси чуть не сбила машина, и я засмеялся, как-то ее покружил, и мы повалились в снег, расплескав изрядную долю "Амаретто".
Люси от алкашки становилась все более разговорчивой, мурлыкала какие-то песенки и жаловалась на подружек по квартире.
— Слушай? — сказал я, чмокнув ее в губы после приличного глотка ликера. — Ты же врач. Вот скажи мне: на ноге есть указательный палец? Вот есть же большой, есть мизинец, средний, это понятно. Но можно ли сказать про то, что на ноге именно указательный палец? Никто же им не указывает никуда.
Люси задумалась и посмотрела на небо в бриллиантах.
— Не знаю. Я боюсь, что меня сейчас стошнит.
— Так ты лучше сблюй, — сказал я.
— Фу! Ты как будто с другой планеты! С планеты отвращения!
— Ну, тогда терпи раз не хочешь, это был мой дружеский тебе совет. Любовный. Любовный совет.
К тому времени, когда поняли, что потерялись, мы стали уже такие синие, что не расстроились. С голодухи съели пельмени из пакета, которые я нес для Горби. Метро уже было закрыто, и мы знали, что домой не попадем. Ждали, пока оно откроется обратно, вились вокруг него. В ларьке я купил для Люси шоколадку у сонного мужичка, который сначала отпрянул, приняв меня за грабителя.
Она жевала сникерс, сидя на этой ебучей штуке, ну, которая как бы выступ метро мраморный, где я еще товар раскладывал, короче. Жевала сникерс и болтала ногами, сверкала глазами и иногда касалась своей теплой, даже в ночной мороз, ручкой моей щеки.
— На, — сказала Люси. — Укуси.
Чем пьянее она становилась, чем отчетливее был ее украинский акцент.
— Да не, — сказал я, мотнув башкой. — Не, ты ешь.
Не потому, что мне не хотелось сникерса, просто слаще было смотреть, как она ест.
— Красотка ты вообще.
— Спасибо, — сказала она. — Ты тоже ничего.
И я сказал:
— Мне так нравится в тебе все.
И она сказала:
— А мне в тебе — большая часть.
Она закусила губу, как будто сдерживала смех, потом заржала так пьяно и обняла меня.
— Ну ладно, все! Все нравится, Васька!
Бриллианты в небе постепенно исчезали, а Люси оставалась со мной. В пять тридцать мы нырнули в метро, в вагоне она улеглась головой на мои колени, а ноги в старых, с лопнувшей подошвой ботинках положила на сиденье. Снег на ее обуви растаял в тепле и серой лужицей растекся по дерматину.
Странно, это была первая в моей жизни любовь. С Веркой у нас скорее за дружбу все было, а тут я охуел от того, какое хрупкое, хрустальное чувство у меня может быть. Даже две бессонные ночи подряд никак не притупили остроту всяких там моих переживаний, странных-странных, новых чувств.
На "Рижской" я аккуратненько ее разбудил, она взглянула на меня сонно и несчастно, и мне подумалось — она будет просыпаться со мной снова и снова, и так долго, что я забуду, как это вообще было — без нее в постели. Я в этом абсолютно уверился, по серьезу, безо всяких там.
Мы покурили у метро, сигаретка оказалась головокружительной на фоне проходящего опьянения. Мимо проходили цыгане, подтягивали за собой разновозрастных деток и тяжелые баулы, и Люси тут же вцепилась в сумочку.
— У тебя глаза черные, — сказала мне она. — Есть в роду цыгане?
Я перекрестился.
— Да упаси Господи!
Мы долго еще над этим угорали, уже и не вспомнишь, почему, что там такого смешного в этой паре фраз. Люси сказала:
— Мне очень нравятся глаза. Поэтому я и хотела быть офтальмологом. Хочу, я имею в виду. Первое, что я рассматриваю в человеке — это глаза. И запоминаю всегда точно. Я могу воспроизвести цвет глаз всех моих знакомых, вот до оттенка прямо.
— Клево, может, ты тогда и так можешь быть офтальмологом.
— Дурак ты, Вася, — сказала она обиженно, и я протянул ей бутылку "Амаретто".
— А трахаться когда будем? — спросил я.
— Никогда, — ответила она. — Я не поеду в твою общагу, а у меня всегда девочки. Ты готов к платоническим отношениям?
Но я не был готов, поэтому где-то в уголочке, за складами, напоил ее всеми остатками ликера, залез ей под длинную курточку, расстегнул ей джинсы и засунул руку в трусы. Где-то шлялись редкие рабочие, кто-то шумел, а у нас была прекрасная, чистая-чистая любовь, зажатая между грузовиком и толстым, черным, нетронутым сугробом.
Люси обняла меня за шею и покусывала за ухо, пока я погружал пальцы в нее, такую скользкую, влажную и суперски нежную. Иногда она всхлипывала, но совсем тихонько. Не думаю, что в той кондиции она как-то много осознавала, особенно учитывая, что, когда мы встретились в следующий раз, я получил по роже.
Было холодно, пальцы у меня были холодные, но быстро согрелись в ней. Она облизывала губы, а я, свободной рукой, оттягивал ее волосы, чтобы смотреть на нее, чтобы она не уткнулась мне в плечо, не спряталась. Такая была красивая.
Долго Люси стонала и ерзала, долго у нее дрожали коленки, наконец, я ее домучил, и она подалась ко мне, поцеловала в уголок губ, пока я застегивал на ней джинсы.
— Такая ты классная, — сказал я. — Атас просто.
А она, повиснув на мне, заснула. Девки так, кстати, иногда выключаются — как кончат. Это зря про мужиков только так шутят. Ну, или ладно, может, бухлище и двое суток без сна ее тоже убаюкали как-то, может, не без этого.
А что потом? А потом мы пошли работать.
А еще потом были другие ночи, такие же классные, когда мы пили уже спирт "Рояль" с газировкой, целовались и признавались друг другу в каких-то странных вещах, но не в любви. А хотелось-то в любви, но это все было и без того понятно.
Ну как ее было не полюбить, строгую врачиху с ангельскими светлыми кудряшками. Вечно раздраженная, со мной она чуточку утихомиривалась, зато как она орала на своих подружаек — просто благим матом, это надо было видеть и, первую очередь, слышать. Зато Люси почти не материлась, я даже предлагал ее научить, но Люси сказала, что так низко она не падет, а я сказал, что всегда есть, куда еще, так что пусть не стесняется.
Она все время меня отчитывала, причем, знаете, по самым мелким поводам, даже если куртку я до конца не застегивал, и было в этом что-то такое беззащитное, как в девочке, которая играет мамку в "Дочки-матери". Хотя бесилово у нее иногда было знатное, аж тряслась. Я думаю, мединститут частенько людям мозги взъебывает. Во всяком случае, Люси рассказывала всякие ужасы про то, как они шили трупы, и за это я прозвал ее трупной швеей.
Такое чистое было чувство, классное, молодое-зеленое, но искреннее, и химозный "Амаретто", и черный снег, и пустые вагоны метро утром — все это стало для меня символом моей первой серьезной любви и приобрело огромное значение, которого другим людям в черном снеге никогда не увидеть.
Если когда-нибудь Бог с меня спросит, я ему так и скажу:
— Я любил и не забуду.
А вроде как он так и сказал: любите друг друга. Я любил, любил, и это было прекрасно. Значит, работает этот рецепт, значит из него можно сварганить какой-никакой, а все-таки пирог. Ну, типа жизнь свою, да? Поняли метафору?
Ну это ничего, что не навсегда. А что у нас в жизни навсегда-то, если уж так? Она и сама ненадолго.
Как-то позвонил я мамочке своей и сказал:
— У меня есть невеста.
Спизданул просто, если честно, мы не то что о свадьбе не говорили, а вообще будущее очень смутно себе представляли. Тут что завтра будет лучше не гадать, какая уж свадьба.
— Красавица? — спросила меня мамочка, и даже как-то по-человечески, заинтересованно так.
— Очень, — ответил я.
— Очень красавица, — передразнила она меня. — Если залетит твоя красавица, на меня не рассчитывай, мне выблядки не нужны.
— Да кто на тебя рассчитывает, дура старая, — сказал я. — Лишь бы под себя не ссалась, и то хлеб уже.
Как трубку положил, так легко у меня на сердце стало, пошел и купил пожрать моим китайцам, а Горби игрушку — резиновую мышку с радужным перышком на спинке. И такая красота стала жизнь, заебись просто.
Полет нормальный, подумал я, а, может, и высший класс даже. Покорил Москву-сучку, сладил со всем, красавец я.
Ну как меня можно не любить?