Глава II
1
Вернувшись к себе в кабинет, я, к своему удивлению, обнаружил, что разговор с Люменом подействовал на меня самым благотворным образом. Снимая с себя промокшую одежду, я оглядел комнату, в которой царил хаос: повсюду кипами громоздились записки, книги, газеты. Пора разобрать весь этот хлам, решил я про себя, пора наконец навести порядок и, дабы грядущие сражения не застали меня врасплох, встретить их во всеоружии. Не удосужившись даже надеть сухие носки, не говоря уже о прочей одежде, я взялся за дело, как говорится, в чем мать родила, и принялся разбирать накопившийся за время моего писательства беспорядок. Я расставил книги по полкам, что не составило большого труда, и так же быстро разделался с газетами и журналами — связав в кипы, я вынес их за дверь, предоставив провести дальнейшую сортировку Дуайту. Но воистину сложной задачей оказалось разобрать мои многочисленные записи, коих было несколько сотен страниц. Часть из них были написаны в пришедшие ко мне посреди ночи минуты вдохновения, когда я неожиданно просыпался; другие рождались в досужие дневные часы от нечего делать, хотя перо мое упорно отказывалось касаться бумаги. Некоторые походили на весьма нескладные поэтические наброски, иные напоминали какой-то метафизический бред, а прочие и вовсе разобрать было нельзя.
Мне надлежало пересмотреть их с особой тщательностью, ибо я опасался выкинуть наброски моих размышлений, содержащие в себе нечто такое, что впоследствии могло пригодиться. Даже те из них, что не заслуживали никакого внимания и не внушали ничего, кроме отвращения, подчас могли пролить свет на темные стороны моих устремлений, равно как придать пикантный оттенок моему подчас унылому повествованию.
Но я твердо принял решение наконец разделаться с этим хламом. Пригодится он или нет, сказал я себе, без него мне станет гораздо легче двигаться дальше. Поскольку мне надлежит держать в поле зрения все текущие события, насыщенность которых с каждым днем растет, ваш покорный слуга не имеет права давать своим героям ни минуты передышки. Я обязан пребывать у постели влюбленных, когда те предаются любви, не упустить минуту, когда из уст умирающего сорвутся предсмертные слова, а также проникнуть в головы тех, у кого помутился рассудок. Ради этого все ненужное надлежит отбросить. Например, стародавнюю историю о военном предводителе Тамерлане, мощи которого покоятся в Самарканде, — наверняка она мне никогда не пригодится. Уберем ее прочь. Или, скажем, заметки относительно форм гениталий гиены — весьма любопытные, но не имеющие никакого отношения к моему роману. От них тоже лучше избавиться. А также размышления о природе моих устремлений — написанные во времена, когда я возносил себя слишком высоко, они оказались довольно претенциозными. Пожалуй, им вряд ли найдется место в моем нынешнем труде. Во всяком случае, хранить всю эту чепуху не имеет никакого смысла, тем более что мы готовимся к войне.
Кроме того, у меня ушло немало времени на то, чтобы разобрать ящики письменного стола, что вкупе со всем прочим составило добрых семь часов. Когда работа подошла к концу, за окном уже стемнело, а силы мои были на исходе. Но в своем изнеможении я находил некоторое удовлетворение; во всяком случае, мои труды оказались не напрасны хотя бы потому, что я получил возможность вновь лицезреть ковровую дорожку. На письменном столе тоже царил идеальный порядок: за исключением единственной копии моего романа, которую я положил слева, стопки чистой бумаги с ручкой, лежавших посередине, а также подаренного Люменом револьвера, который находился справа, дабы можно было в случае необходимости быстро им воспользоваться, больше ничего не было.
Осталось только разделаться с ненужными записями, которые я собрал в кучу, чтобы уничтожить. Мне не хотелось, чтобы мои сентиментальные глупости или орфографические ошибки когда-нибудь стали чьим-то достоянием, а также чтобы в минуты слабости я поддался искушению обратиться к ним вновь. Поэтому, прихватив их, я вышел на лужайку. Если вы не забыли, на мне по-прежнему ничего не было. Но что в этом особенного? Кому пришло бы в голову любоваться моей наготой, тем более что зрелище это, поверьте, не из приятных. Итак, я вышел из дома, выкопал ямку, положил туда бумаги и поджег. Погода была безветренной, и пламя быстро заиграло среди бумаг, превращая листок за листком в черные завитки. Сам же я сел на траву, которая после дождя все еще была сырой, и почтил память усопших слов стаканом джина. Во время этой церемонии мой взор время от времени выхватывал из пламени некоторые фразы. Так, когда я пожирал глазами одну из них, меня вдруг охватила волна сожаления. Я попытался успокоить себя тем, что мысли, посетившие человека однажды, обязательно приходят еще раз, но это не очень помогло. Представляете себе, что может произойти, если тот ум, что создал эту книгу, постепенно зачахнет, если его постигнет смерть, о коей много раз уже косвенно упоминалось на страницах этого романа? В таком случае восстановить сожженные мною записи будет совершенно невозможно и все мои размышления канут в Лету. Хотя, разумеется, факты при желании можно восстановить, но пережить те же чувства дважды нельзя, ибо они ушли и вернуть их не удастся никогда.
О господи! Всего несколько минут назад, вполне удовлетворенный собой, я пребывал в прекрасном состоянии духа, от которого ныне не осталось и следа. В чем же дело? Что со мной произошло? Очевидно, виновата эта проклятая книга, которая не дает мне покоя. Из-за нее я слышу эти чертовы голоса, беспрестанно звучащие у меня в голове. Я смертельно устал, равно как устал ощущать некую странную ответственность. Мой отец за свою долгую жизнь не потратил бы и дня на какую-то писательскую ахинею о Галили и клане Гири. Сама мысль о том, что кто-то, не говоря уже о его собственном сыне, может просиживать день за днем за столом, записывая трещащие без умолку у него в голове голоса, показалась бы ему по меньшей мере смехотворной.
В свою защиту от его нападок я мог бы, пожалуй, сказать только то, что своим раболепным безумием, которым, очевидно, также наделен мой роман, я обязан исключительно ему, своему отцу. Дерзни я это вымолвить, нетрудно было бы представить ответ Никодима.
— Безумцем я никогда не был.
И что я мог бы ему возразить?
— Послушай, папа, — скорее всего, сказал бы я, — вспомни, как ты ни с кем не разговаривал по нескольку месяцев. Твоя борода доросла до пупка, но ты упорно воздерживался от мытья. Ты ходил на болото и поглощал разложившийся труп аллигатора. Помнишь ли ты это?
— К чему ты клонишь?
— Так ведет себя сущий безумец.
— Это твое личное мнение.
— Все так считают, отец.
— Сумасшедшим я никогда не был. Потому что всегда точно знал, что делаю и зачем.
— Тогда просвети и меня. Помоги мне понять, почему первую половину жизни ты был любящим отцом, а вторую — провел во вшах и экскрементах?
— Из экскрементов я сделал пару ботинок. Помнишь?
— Да, помню.
— А еще, помнится, однажды я принес домой череп, человеческий череп, который нашел в болоте. А своей сучке-жене сказал, что ездил в Вирджинию и откопал там сам знаешь кого.
— Ты сказал, что откопал череп Джефферсона.
— О да, — хитрая улыбка заиграла на его лице, когда он вспомнил об удовольствии, которое получил, причинив ей боль. — Я напомнил ей, как выглядели его тонкие губы, указав на то место черепа, где им надлежало быть. Указал на впадины, где некогда находились его бесцветные глаза. «Целовала ли ты его глаза? — спросил ее я. — Они находились как раз там...»
— Как мог ты быть таким жестоким?
— А сколько раз она поступала со мной и того хуже? Мне было чертовски приятно хоть однажды увидеть ее страдания. По крайней мере, я убедился, что у нее есть сердце. А иногда я начинал в этом сомневаться. О господи, видел бы ты, что она стала передо мной вытворять. Как разразилась криком, требуя отдать ей череп! Это недостойно, кричала она. Ха! Недостойно! Будто она имела какое-то понятие о достоинстве. Когда на нее нападал пыл, она превращалась в самую развратную шлюху в мире. И ей еще достало наглости домогаться меня и взывать о достоинстве! — Покачав головой, он невесело рассмеялся. — Лицемерная шлюха.
Случай, о котором рассказывал мне отец, сразу всплыл у меня в памяти, ибо тогда стены «L'Enfant» буквально ходуном ходили от гнева. Что послужило предметом раздора, я прежде не знал, но, размышляя о нем ныне, нахожу нисколько не удивительным, что Цезария в тот день так расстроилась.
— В конце концов она завладела этой штуковиной, точнее, почти завладела. Во время нашей схватки череп упал на пол и разбился на мелкие кусочки, которые разлетелись во все стороны. Закричав, она бросилась на колени их подбирать. Видел бы ты, с какой нежностью она это делала. Глядя на нее со стороны, можно было подумать, что в каком-то из этих осколков все еще пребывал он...
— Неужели ты так и не сказал ей, что череп принадлежал вовсе не Джефферсону?
— Сказал, но позже. А прежде насладился ее воплями и стенаниями. Раньше мне еще не было доподлинно известно, что связывало эту парочку. Разумеется, подозрения у меня были, но...
— Он построил для нее «L'Enfant».
— Это ничего не значит. Если бы она захотела, то могла любого мужчину заставить выполнить свою прихоть. Меня не интересовало, какие чувства питал к ней он. Меня интересовало, какие чувства питала к нему она. И я получил ответ. Глядя на то, как она собирала осколки, которые принимала за его череп, я убедился, как сильно она его любила, — остановившись, он принялся изучать меня своими темно-синими глазами. — Как мы могли дойти до такого?
— И ты лишился рассудка.
— О да, — улыбнулся он. — Мое безумие... мое блаженное безумие... — он вздохнул глубоко, всей грудью. — Но сумасшедшим я никогда не был, — продолжал он. — Потому что сумасшедшие не ведают, что делают и зачем. А я всегда это знал. Всегда, — выдохнул он и громко добавил: — А вот что касается тебя...
— Меня?
— Да, сын, тебя. Ты просиживаешь день за днем и ночь за ночью, слушая голоса, существование которых весьма сомнительно. Разве может так себя вести человек в здравом рассудке?
Ты только погляди на себя. Ты даже дошел до того, что стал записывать весь этот бред на бумагу. Только отвлекись на минутку и подумай, до чего же это нелепо: утверждать что-то с такой уверенностью, будто это правда, заведомо зная, что сам все выдумал.
— В этом я не совсем уверен.
— Послушай, сын. Я умер и ушел в мир иной сто сорок лет назад. Сейчас от меня остался такой же прах, как от Джефферсона.
Я не нашелся, что ответить, ибо вся загвоздка заключалась в том, что отец был прав. Само по себе странно было вести разговор с усопшим так, как делал это я, не имея никакого представления о том, откуда исходят его слова — от моих генов, пера или воображения. Или наш диалог свидетельствует о моем безнадежном безумии? Равно как странно было бы что-либо утверждать касательно моего романа, не зная, какую долю в нем составляет истина, а какую — вымысел. Подчас я тешу себя надеждой, что я действительно безумец. В противном случае — если мне не изменяет рассудок — боюсь, недалек тот день, когда грянут события, мною предвещенные, и тот, кто ныне беседует со мной, вернется из своего путешествия в смерть, широко распахнув ведущую туда дверь.
— Отец?
Подчас, когда я пишу это слово на бумаге, оно смахивает на некий вызов.
— Где ты?
Всего несколько мгновений назад он находился здесь, со мной, и я явственно слышал его голос. (Иначе откуда бы мне стала известна история о черепе Джефферсона, который отец предъявил Цезарии? Прежде я никогда о ней не слышал. При первой же возможности нужно будет расспросить мою мачеху, и если таковой случай в самом деле имел место, значит, услышанный мною голос отнюдь не являлся плодом моего воображения и отец воистину пребывает где-то рядом. Или, по крайней мере, пребывал.)
— Отец?
Однако ответа не последовало.
— Мы еще не закончили наш разговор о безумии.
Вновь тишина. Что ж, может, продолжим его как-нибудь в другой раз.
2
Я начал эту главу с наведения порядка, а закончил появлением призрака отца. С самого начала странные, гротескные и даже апокалиптичные события постоянно пересекались с событиями, происходящими у нас дома, с нашей семейственностью и непоследовательностью. Пока я пил чай, мне виделось, что я иду по Шелковому пути в Самарканд. Песня сверчков вызвала в моем воображении образ Гаррисона, развлекающегося с трупом. А однажды вечером, выщипывая волосы из ушей, я увидел в зеркале устремленный на меня взгляд Рэйчел, и я знал, что она влюблена.
Наверное, нет ничего удивительного в том, что Шелковый путь послужил мне образом странных явлений, а сношения Гаррисона с холодным телом олицетворяли собой гротеск, но я никак не могу понять, почему Рэйчел и Галили представлялись мне, именно когда я думал об апокалипсисе?
Честно говоря, ответ на этот вопрос для меня остается загадкой, и хотя на этот счет у меня есть некоторые тревожные подозрения, я не решусь их оглашать, опасаясь превратить вероятность их осуществления в неизбежность.
С определенностью могу сказать только одно: чем больше продолжает приходить ко мне видений, тем отчетливее я ощущаю рядом с собой присутствие Рэйчел. Близость эта бывает подчас столь ощутимой, что, когда я завершаю описание связанного с Рэйчел эпизода — в особенности это касается тех сцен, в которых участвует она одна, или, вернее, мы вдвоем, — мне кажется, что я становлюсь ею. И несмотря на то что мое тело тяжелое, а ее — легкое, моя кожа смуглая, а ее бледная, я передвигаюсь неуклюже и спотыкаясь, будто только что научился ходить, а она движется плавно, точно лебедь плывет, все равно я ощущаю себя с ней одним целым.
Помнится, повествуя о любовной связи Рэйчел с Галили, которая была описана довольно много страниц назад, я испытывал некоторую неловкость оттого, что находил в этом некую форму литературного кровосмешения. Ныне же могу чистосердечно признаться: от былой стыдливости, равно как и прочих предрассудков, я совершенно избавился, чем обязан исключительно присутствию Рэйчел. Пребывая рядом с ней на протяжении всего моего художественного путешествия, внимая ее слезам, гневу и всему тому, что изобличало в ней тоску по Галили, я стал гораздо смелее.
Случись мне описать подобную сцену во второй раз, я не стал бы строить из себя пуританина. Если не верите, то наберитесь терпения, и, как только двое влюбленных встретятся, я докажу вам, что это не пустое хвастовство. Мэддокс более не будет чувствовать себя третьим лишним, ибо в объятиях Галили попросту превратится в Рэйчел.