Париж,
10 декабря 1967
Мама, я только что впервые в жизни увидела снег. Повсюду только об этом и говорят — и не в одном Париже, а по всей Франции. Кругом все застопорилось, холодно, снег скрипит, и все ворчат, что тротуары обледенели, поезда не ходят и даже самолёты не могут оторваться от земли. А снег как ни в чём не бывало падает и падает и покрывает землю. И я, пусть даже мне очень холодно в этой крошечной комнатёнке под самой крышей, куда я прихожу только ночевать, а Фаншетта готовит мне грелки с горячей водой и кладёт их на простыни, — я наслаждаюсь этой безмолвной красотой улиц, погребённых под снежной хламидой. Как будто вдруг время стало можно остановить.
Вот в такие минуты мне особенно тяжело, что мы не вместе. В такие минуты я с особой силой думаю о вас, и у меня ощущение, что вы со мной, но это иллюзия, и потому становится ещё печальнее, и вот я возвращаюсь к своим письмам; держать данное слово, не рвать нить, такую тоненькую ниточку надежды, что до тебя дойдут эти несколько слов.
Париж, зима
1967
Я начала заниматься, но не в Сорбонне, как представляла себе, а в пригородном отделении, в Нантере, где царит большое оживление. Пожалуй, тут ни дня не пройдёт без того, чтобы хотя бы одна лекция не была прервана требованием студенческих групп, активно выступающих против руководства, но ещё и против министра и правительства в целом. С одной стороны, мне они очень нравятся — они меня смешат, и такому радостному хаосу трудно противиться. Но с другой, они меня пугают. Мне надо вести себя спокойно, из уважения к своим хозяевам и дабы отплатить добром тем, кто оказал мне доверие; я должна успешно учиться, иначе все принесённые вами жертвы и те, что вы ещё принесёте, окажутся ни к чему.
Я часто захожу в кафе «Фонтан» у станции метро «Сен-Мишель», рядом с Сеной. Там много беженцев от нас. Много мужчин. Многие — дети интеллектуалов из Афин и Фессалоник. Они очень сплочённые, любят встречаться своей компанией.
Я как можно меньше рассказываю обо всём, что касается меня. Люблю присесть между ними и слушать наш певучий язык. Но долго мне это делать нельзя — внутри поднимается вихрь ностальгических чувств, в котором все траурно и безнадёжно. Мне необходимо сберечь силы. Некий Ставрос, связанный со студенческой ассоциацией в Афинах, попытается разузнать что-нибудь о вас. Он мне обещал. Когда я немного рассказала ему обо всех нас, он потемнел лицом. Запретил мне возвращаться в страну. «Это был бы твой смертный приговор». Я проплакала всю ту ночь. Он не знает, что я пишу тебе, я не смею ему про это сказать. Я не могу поверить, что вам это может навредить. Неужели я должна прекратить? У кого мне спросить об этом? Раз это по-французски, значит, уже не так опасно.
Самое ужасное в диктатуре — что ты против воли пропитываешься этим страхом…
Когда я не хожу на факультет учиться, то продолжаю зарабатывать на жизнь в домах мод; доход весьма непостоянный, и мне до сих пор не удалось договориться о заключении контракта. Но зато это даёт передышку и средства на жизнь. Сегодня я позировала в белье от «Курреж», очень коротком, голубом и сером. Это было великолепно. Одна девушка мне сказала, что я всё-таки не совсем в стиле этого дома: слишком полные груди и бёдра и слишком пухлые губы. Так что долго это, наверное, не продлится… Но сейчас это меня забавляет.
Тебе беспокоиться не о чем. Как только закончу писать это письмо, сразу же возьмусь за выполнение задания по «Принцессе Клевской». Я столько раз её читала, что, кажется, некоторые пассажи помню наизусть. Видишь, я не забываю уроков отца. Каждый миг думаю о тебе.
Твоя дочь,
которую тут называют Клео
(шикарно, правда?)