Книга: Николай Гумилев глазами сына
Назад: ГЛАВА IX Под знаменем улан
Дальше: ГЛАВА XI В экспедиционном корпусе

ГЛАВА X

Черные гусары смерти

После окончания школы прапорщиков приказом главнокомандующего армиями Западного фронта генерал-адъютанта Иванова 28 марта 1916 года Гумилев получил первый офицерский чин и был переведен в 5-й гусарский Александрийский полк. В отличие от других этот полк называли «Черные гусары», иногда — «бессмертные» или даже «гусары смерти». Служившие в полку носили черную форму.

Гумилеву очень нравилась эта форма. Позже им написано о себе в третьем лице:

Он не ведал жалости и страха,

Нес на стремени он черный стяг,

И была украшена папаха

Черепом на скрещенных костях.

Несколько лет спустя художница Наталья Гончарова нарисовала дружеский шарж, изобразив поэта в форме черного гусара верхом на жирафе.

10 апреля 1915 года Гумилев прибыл в штаб полка, стоявший в Аузини, или, по-русски, в Овсеевке, неподалеку от Двинска, и получил назначение в 4-й эскадрон к подполковнику Алексею фон Радецкому.

Полк занимал позиции по Двине в районе фольварка Арандоль. Появление в полку нового прапорщика было встречено с недоверием — какой-то, говорят, литератор, был в уланах, теперь за что-то переведен в гусары… Подозрительной казалась и внешность: медлительный в движениях, он выглядел человеком необщительным или застенчивым, хотя хорошо воспитанным, деликатным.

Но с первых же вылазок отношение к Гумилеву стало меняться: в храбрости ему бы не отказал никто. В полку рассказывали, как штаб-ротмистры Шахназаров и Посажной шли с прапорщиком Гумилевым по открытому полю и возле опушки леса из-за Двины их накрыла длинная пулеметная очередь; пули сбили ветви и листья с березы и свистели над самой головой. Оба ротмистра прыгнули в окоп, а Гумилев достал из портсигара папиросу, помял ее пальцами, постучал мундштуком о крышку, зажег спичку, заслонил ее ладонью от ветра, прикурил и только после этого спрыгнул в окоп.

Рассказывали о новом прапорщике и вовсе небылицы: будто бы, скитаясь по дикой Африке, он там женился на дочери какого-то вождя, даже имел от нее ребенка, а потом организовал из негров войско и почти присоединил Сахару к России, только наше правительство отказалось от такого приобретения. И будто бы в Абиссинии до сих пор поют песню про Гумилева:

Нет ружья лучше маузера!

Нет вахмистра лучше З-Бель-Бека!

Нет начальника лучше Гумилеха!

Многие александрийские гусары баловались стихоплетством, но оценить Гумилева как поэта его сослуживцы не могли. Только полковник А. Н. Коленкин, человек образованный и просвещенный, напоминал офицерам, что Гумилев признанный крупный поэт.

Как-то вскоре после Пасхи в штаб полка прибыл по делам штаб-ротмистр Карамзин и, познакомившись с Гумилевым, принялся выяснять с ним, какого воинского чина заслуживал бы по своим литературным заслугам тот или другой поэт. Гумилев, увлекшись этой игрой, сказал, что Блок вполне на «генерал-майора» вытянет, а вот Бальмонт в признание его больших трудов может считаться «штабс-капитаном».

Пробыл Гумилев в гусарском полку меньше месяца: опять начался процесс в легких, поднялась температура, усилился кашель. 5 мая его отправили в привилегированный лазарет Большого дворца в Царском Селе. Этот лазарет часто навещали августейшие особы: великая княжна Ольга Николаевна, ее сестра Татьяна Николаевна. Однажды появилась в сопровождении большой свиты вдовствующая царица Мария Федоровна — маленькая, морщинистая женщина, говорившая с заметным немецким акцентом.

Упросив доктора отпустить его из лазарета, 9 мая Николай Степанович пришел к Ясинским на Черную речку, где должно было состояться заседание кружка Случевского. На этот раз вечер прошел скучно: не было ни только крупных поэтов, но даже молодежи — одни незнакомые старички, о чем-то брюзжавшие по углам.

Несколько лет спустя дочь Ясинских уверяла, что именно в тот вечер у них был молодой поэт Сергей Есенин, смотревший во все глаза на знаменитого мэтра.

В лазарете было интереснее: заехал Лозинский, очень интересно рассказывал о новых стихах Блока, о готовящемся вечере Брюсова в Тенишевском училище. Пришел Георгий Иванов, забавно говорил об увлечении Кузмина начинающим литератором Юрочкой Юркуном. Сестра милосердия Ольга Арбенина навестила палату со своей подругой по лазарету — Аней Энгельгардт. Эта тоненькая, хрупкая девушка с большими карими глазами, нежным и безвольным ртом очень понравилась Николаю Степановичу. Когда 14 мая на вечере в Тенишевском училище Гумилев среди публики узнал Энгельгардт, он очень обрадовался и, протиснувшись, сел рядом с ней. Говорили о поэзии. Она знала на память много стихов, и его, гумилевских, тоже, и внимательно слушала его слова, доверчиво смотря в глаза.

Через две недели врачи отправили Гумилева на лечение в Массандру, опасаясь, что бронхиты приведут к чахотке.

Перед отъездом в Крым он побывал в Слепневе, где летом жили Анна Ивановна с Левой. Анна Андреевна в это время была у близких в Севастополе. В старом доме с потрескивающими половицами, книжными полками и лампадками перед образами казалось так уютно после фронта. Впервые война показалась Гумилеву кровавым кошмаром, когда люди стараются убить как можно больше людей, когда окровавленные трупы не вызывают содрогания.

Через несколько дней он уже был в Массандре. Море было тихое, на блестящей поверхности виднелись то голубые, то ярко-зеленые полосы. Сладкое волнение охватило его:

Боже! Будь я самым великим князем,

Но живи от моря вдалеке,

Я б, наверно, повалившись наземь,

Грыз ее и бил в слепой тоске!

(«Тоска по морю»)

Дни проходили за днями, кашель прекратился, вместе со здоровьем возвращались и поэтические образы. Целыми часами Гумилев бродил по берегу, ничего вокруг не замечая, вслушиваясь в себя: стихи еще не родились, но все томительнее становилось чувство, что вот-вот зазвучат новые строфы. Это было воспетое им шестое чувство:

Так век за веком — скоро ли, Господь? —

Под скальпелем природы и искусства

Кричит наш дух, изнемогает плоть,

Рождая орган для шестого чувства.

(«Шестое чувство»)

Торжественный настрой охватывал душу поэта. Он думал о самопожертвовании — не оно ли высшее проявление божественного духа? И правда ли, что «светло и свято дело величавое войны»? Вспоминался немецкий солдат, лежавший навзничь, раскинув руки, среди белых ромашек, его лицо, по которому ползали зеленые мухи. Уже появлялись первые, еще не связанные воедино строки:

Для чего безобразные трупы

На коврах многоцветных весны?

Предстояло возвращение в полк. Если совсем недавно оно было бы радостным и желанным, то теперь Гумилев испытывал тоскливое чувство. Он понял, что мало быть храбрым воином. Надо стать настоящим офицером, а не прапорщиком, которого никто не принимает всерьез. Надо сдать экзамен в училище, получить чин корнета, и это сделает его равным среди офицеров… Нет, не равным, он будет выше их, он получит все четыре Георгия, и ему будут завидовать.

Перед отъездом из Крыма хотелось повидать жену: видимо, она все еще жила в Севастополе, хотя ни одного письма от нее не было. 10 июля он приехал в Севастополь, но Ахматова уже была у матери в Киеве.

И тут ему очень захотелось повидать Аню Энгельгардт. Узнав, что Аня у дяди и тети в Иваново-Вознесенске, Николай Степанович, не раздумывая, направился туда же.

Семья врача местной больницы жила в собственном доме с чудесным садом, полным цветов. Когда Гумилев подошел к калитке, его охватил сладкий, медовый дух цветущих лип.

Его встретил мальчик лет четырнадцати, который с восхищением смотрел на гусарскую форму, изогнутую саблю и не сразу понял, что гвардейский офицер спрашивает его сестру Аню. За большим обеденным столом гостя угощали чаем с домашним печеньем и вареньем в вазочках. Николай Степанович был предельно вежлив и предупредителен со всеми. После чая они с Аней долго сидели вдвоем в садовой беседке, увитой диким виноградом. С вечерним поездом Гумилев уехал.

Пройдя медицинскую комиссию в Петрограде, Гумилев 25 июля возвратился в полк. Черные гусары продвинулись с боями к Шлосс-Ленбургу, близ Сигулды. Здесь 8 июля 1901 года, купаясь в реке, утонул Иван Коневской, двадцатичетырехлетний поэт, которого называли одним из создателей символизма. Николай Степанович знал его стихи и его судьбу, помнил и стихи Валерия Брюсова «На могиле Ивана Коневского»:

Я посетил твой прах, забытый и далекий.

На сельском кладбище, среди простых крестов,

Где ты, безвестный, спишь, как в жизни одинокой

Любовник тишины и несказанных снов.

Зегевальд — прелестное местечко, прозванное Ливонской Швейцарией; в его окрестностях, на лесистых холмах виднелись развалины рыцарских замков. Гумилев представлял себе их гордых владельцев, закованных в черные латы и кольчуги, и эти видения постепенно переплавлялись в романтические образы. Какие-то из них отзываются в романтической поэме «Гондла», какие-то — в трагедии «Красота Морни». Отрывок из нее появился в печати через шестьдесят с лишним лет после гибели автора.

 

Август выдался сухой и жаркий. На фронте наступило затишье. В расположении эскадрона стоял благостный покой.

С восходом солнца отряд седлал коней для парфорской охоты — так называли в полку скачки по бездорожью. Участие в скачках было добровольным, но на тех, кто боялся сломать себе шею, смотрели с презрением. А опасность действительно была большая. Особенно трудно было справиться с изгородями, за которыми обычно оказывались канавы, полные воды. Каждый раз кто-нибудь из всадников падал вместе с лошадью — счастье, если отделывался ушибами.

Николай Степанович сразу по возвращении в эскадрон принял участие в этой охоте. И не только не слетел с коня, а опередил испытанных всадников. Отношение к нему сразу изменилось. Одни прониклись уважением, другие — недоброжелательством.

Офицеры устраивали застолья, чествовали победителей в скачках или отмечали чьи-нибудь именины. Часто во время таких пирушек раздавалось постукивание ножа о край тарелки, разговоры смолкали. Медленно поднимался Гумилев и размеренно, чуточку подчеркивая ритм, читал. Особенно нравились гусарам его стихи об Абиссинии, такие как «Дагомея», где прославлено мужество и беспрекословное повиновение воле своего повелителя:

Царь сказал своему полководцу: «Могучий,

Ты велик, словно слон дагомейских лесов,

Но ты все-таки ниже торжественной кучи

Отсеченных тобой человечьих голов.

И как доблесть твоя, о единственный воин,

Так и милость моя не имеет конца.

Видишь солнце над морем? Ступай! Ты достоин

Быть слугой моего золотого отца».

Барабаны забили, защелкали бубны,

Преклоненные лица завыли вокруг,

Амазонки запели протяжно, и трубный

Прокатился по морю от берега звук.

Полководец царю поклонился в молчанье

И с утеса в бурливую воду прыгнул,

И тонул он в воде, а казалось, в сиянье

Золотого закатного солнца тонул.

Оглушали его барабаны и крики,

Ослепляли соленые брызги волны,

Он исчез. И блистало лицо у владыки,

Точно черное солнце подземной страны.

Читал Гумилев и подражание абиссинским песням:

Я служил пять лет у богача,

Я стерег в полях его коней,

И за то мне подарил богач

Пять быков, приученных к ярму.

Одного из них зарезал лев,

Я нашел в траве его следы, —

Надо лучше охранять крааль,

Надо на ночь разжигать костер.

А второй взбесился и сбежал,

Звонкою ужаленный осой,

Я блуждал по зарослям пять дней,

Но нигде не мог его найти.

Двум другим подсыпал мой сосед

В пойло ядовитой белены,

И они валялись на земле

С высунутым синим языком.

Заколол последнего я сам,

Чтобы было чем попировать

В час, когда пылал соседский дом

И вопил в нем связанный сосед.

(«Пять быков»)

Эта песня очень понравилась слушателям, которые нашли справедливой месть владельца быков. Долго вспоминали сослуживцы и здравицу, сочиненную ко дню рождения корнета Балясного. Там были такие строки:

К тому же он винтер прекрасный

И может выпить самовар.

Итак, да здравствует Балясный,

Достопочтенный юбиляр!

К полковому празднику Гумилев написал мадригал полковнику Коленкину и прочел его на банкете под гром аплодисментов:

В вечерний час на небосклоне

Порой промчится метеор,

Мелькнув на миг на темном фоне,

Он зачаровывает взор.

Таким же точно метеором

Прекрасным огненным лучом

Пред нашим изумленным взором

И Вы явились пред полком.

И озаряя всех приветно,

Бросая всюду ровный свет,

Вы оставляете заметный,

И — верьте — незабвенный след.

После долгого раздумья Гумилев подал рапорт с просьбой допустить его к экзаменам на офицерский чин. 16 августа он был командирован в Николаевское военное училище, снял квартиру на Литейном и явился в канцелярию.

Предстояли экзамены по 17 дисциплинам, среди которых были фортификация с практическими занятиями, решение тактических задач, топографическая съемка и другие специальные предметы. Надо было сдавать и немецкий язык, который он ненавидел еще со времен гимназии Гуревича. Гумилев подал рапорт в Главное управление военно-учебных заведений о замене на экзамен по французскому и получил разрешение.

Зачисленный в училище Гумилев опять почувствовал себя свободным поэтом. Выслушивать нудные объяснения полковника-артиллериста о ведении огня с закрытой позиции казалось скучным и ненужным. Другие дисциплины были не лучше.

В начале сентября в «Приюте комедиантов» был вечер молодой поэтессы Ларисы Рейснер. Николай Степанович впервые пришел в это артистическое кабаре, сменившее «Бродячую собаку», закрытую полицией за нарушение «сухого закона».

Со сцены читала отрывки из своей поэмы высокая, яркая девушка с огромными серо-зелеными глазами. В небольшом зале, где за чашкой черного кофе сходились рафинированные представители интеллектуального мира столицы, ее надменная красота особенно бросалась в глаза. Худощавый прапорщик в черном мундире с двумя «Георгиями», сидевший за столиком, не отрываясь смотрел на юную поэтессу большими холодными глазами.

Лариса знала этого гусара, знала его прямые, резкие критические суждения о поэзии. Стихи Рейснер, кажется, никого не волновали, но для нее это было не так уж важно. Она отчетливо видела одного Гумилева, который улыбался, одобряя не стихи, а ее красоту. Это было ужасней самой строгой критики, и все-таки холодный пристальный взгляд Гумилева притягивал Ларису.

Подошел молоденький поэт Всеволод Рождественский, поздравив с успехом: Гумилеву понравилось. Знакомство состоялось тут же. И начался новый, нетривиальный роман между романтиком-конквистадором и романтиком-революционером.

Лариса Михайловна Рейснер, дочь профессора М. А. Рейснера, была на девять лет моложе Гумилева. Перед войной ее отец читал курс права в Томском университете, но вынужден был оставить должность после того, как В. Бурцев выступил с разоблачением его сотрудничества с охранным отделением. Рейснеры переехали в Петербург, он стал приват-доцентом Санкт-Петербургского университета. Лариса, родившаяся в Люблине, училась в Петроградском психоневрологическом институте, одновременно слушая лекции в университете.

О ее красоте вспоминали многие мужчины. «Я помню то ощущение гордости, которое охватывает меня, когда мы проходили с нею узкими переулками Петербургской стороны… Не было ни одного мужчины, который прошел бы мимо, не заметив ее, и каждый третий — статистически точно установлено — врывался в землю столбом и смотрел вслед, пока мы не исчезали в толпе», — свидетельствует Вадим Андреев, сын писателя. «Русокосой надменной красавицей» назвал Ларису ее ровесник Всеволод Рождественский. Только Ахматовой Рейснер показалась «похожей на подавальщицу в немецком кабачке».

Вскоре Гумилев вновь встретился с Рейснер в «Приюте комедиантов». Теперь они сидели за столиком вдвоем, и Гумилев рассказывал, что в Массандре, в нежном лепете морских волн он явственно слышал имя «Лера», о своих замыслах написать трагедию из скандинавского эпоса, где будет героиня с таким именем. Потом было медленное блуждание по ночным, опустелым улицам Петербургской стороны — «как по руслам высохших рек». 23 сентября в ответ на полученное от Рейснер письмо Николай Степанович послал ей стихи:

Что я прочел? Вам скучно, Лери,

И под столом лежит Сократ.

Томитесь Вы по древней вере? —

Какой отличный маскарад!

……………………………

Я был у Вас совсем влюбленный,

Ушел, сжимаясь от тоски,

Ужасней шашки занесенной

Жест отстраняющей руки.

Теперь, забросив фортификацию, Гумилев по ночам работал над своей драматической поэмой. Лариса Рейснер вдохновляла его, становясь в воображении исландской девой, живущей среди свирепых воинов-волков. Таинствен облик этой девушки: днем она — Лера, воспитанная жестокими обычаями и обрядами язычников, стремящихся к власти, ночью совсем иная, тоскующая, нежная и страстная Лаик. Такое соединение противоположных характеров поэт угадал в реальном прототипе: Лариса сочетала в себе дерзкий порыв к борьбе, к победе и тонкое понимание поэзии, нежность чувств, даже религиозность, хотя и с примесью легкой иронии.

«Гондла» — так поэт назвал драматическую поэму — написана в форме монологов и диалогов. В ее основе — давно волновавшее поэта столкновение зла и добра в человеческой жизни. Зло — это жажда власти, беззаконие, эгоизм, душевная грубость, которыми в поэме наделены язычники. Добро олицетворяют христиане-ирландцы с их смирением, милосердием, любовью к ближнему. Поэт для них равноценен королю, тогда как грубые исландцы ненавидят и презирают искусство.

Фабула поэмы сложна. Король исландцев задумал выдать свою дочь Леру за ирландского королевича и тем объединить обе державы. Но на пути из Ирландии происходит подмена, и вместо королевича прибывает Гондла, сын ирландского поэта, слабый телом горбун. Большинство исландцев и их вождь не знают о подмене, и Леру выдают замуж за горбуна. Но брак не состоялся: исландские воины подсылают одного из своих на брачное ложе Леры до Гондлы, этим нанося ему страшный удар. К тому же обнаруживается, что Гондла — не королевич, а сын «жалкого скальда». В драматических коллизиях проявляется высокий дух Гондлы. Любовная страсть к Лере-Лаик одухотворена другой, более глубокой христианской любовью, всепрощением и жертвенностью во имя спасения души. Сама физическая жажда оказывается греховной — ведь Лера, как выяснилось, сводная сестра Гондлы, и только случайность предотвращает кровосмешение. Лера стремится к власти, она хочет быть королевой, и ей, дневной, не нужен жалкий горбун. А Гондла, узнав о своем происхождении, понимает, что его путь — иной:

Мой венец не земной, а небесный,

Лаик, терны — алмазы его.

Отождествляя Ларису Рейснер с Лерой-Лаик, поэт отождествляет себя с Гондлой: некрасивым, слабым горбуном, но духом более сильным, чем его грубые соперники — Снорре, Груббе, Лаге. На предложение Ахти идти войной на датчан Гондла отвечает:

Ахти, мальчик жестокий и глупый,

Знай, что больше не будет войны.

Для чего безобразные трупы

На коврах многоцветной весны?

Уже зная, что в Ирландии он провозглашен королем и может, взяв свою сестру Лаик, вернуться на родину, Гондла приносит себя в жертву ради того, чтобы обратить язычников-исландцев в христианство:

Вы отринули таинство Божье,

Вы любить отказались Христа,

Да, я знаю, вам надо подножье

Для Его пресвятого креста!

[ставит себе меч на грудь]

Вот оно. Я вином благодати

Опьянился и к смерти готов,

Я монета, которой Создатель

Искупает спасенье волков.

Религиозное чувство, потребность искупительной жертвы поэт переносит и на себя. Он тоже готов отдать жизнь «за други своя», надеясь обрести прощение всех своих наслаждений бурной жизнью. Остается и глубоко скрытая обида Гондлы за поруганную честь, хотя эта обида и прощена во имя братской любви.

Поэма писалась легко и быстро. Но Гумилев из суеверия никому не говорил о своем труде.

1 октября он послал письмо жене, проводившей время в Слепневе:

«Дорогая Анночка, больше двух недель от тебя нет писем — забыла меня. Я скромно держу экзамены, со времени последнего письма выдержал еще три, осталось еще только четыре [из 15], но среди них артиллерия — увы! Сейчас готовлю именно ее. Какие-то шансы у меня все-таки есть… Адамович с Г. Ивановым решили устроить новый цех, пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе еще будет. Я ничего не пишу [если не считать двух рецензий для Биржевки], после экзаменов буду писать [говорят, мы просидим еще месяца два]. Поблагодари Андрея за письмо. Он пишет, что у вас появилась тенденция меня идеализировать. Что это так вдруг. Целую тебя, моя Анечка, кланяйся всем, твой Коля».

Шансов успешно сдать экзамены оказалось мало: он не сумел решить тактические задачи и провалился по топографической съемке, а испытание по фортификации не держал вовсе. Средний балл по всем экзаменам составил 8,42. Разрешалась переэкзаменовка, но Николай Степанович от нее отказался, поняв, что он — поэт, а не кадровый офицер. Припомнились слова А. К. Толстого:

Исполнен высшим идеалом,

Я не рожден служить, а петь;

Не дай мне, Феб, быть генералом,

Не дай безвинно поглупеть!

27 октября Гумилев возвратился в полк.

Даже за те два месяца, что он пробыл в Петрограде, положение на фронте заметно изменилось. Повсюду чувствовалась апатия, усталость, падение дисциплины, неверие в победу. Приуныли и гусары-офицеры, застолья кончились. У Гумилева было много свободного времени, он усердно работал над «Гондлой», писал письма Рейснер: «„Лера, Лера, надменная дева, ты, как прежде, бежишь от меня“. Больше двух недель, как я уехал, а от Вас ни одного письма. Не ленитесь и не забывайте меня так скоро, я этого не заслужил. Я часто скачу по полям, крича навстречу ветра Ваше имя, снитесь Вы мне почти каждую ночь. И скоро я начинаю писать новую пьесу, причем, если Вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность».

Рейснер тоже писала на фронт «Гафизу», как она называла Гумилева: «Милый Гафиз, Вы меня разоряете. Если по Каменному дойти до самого моста, до барок и большого городового, который там зевает, то слева будет удивительная игрушечная часовня. И даже не часовня, а две каменных ладони, сложенные вместе со стеклянными, чудесными просветами. И там не один св. Николай, а целых три. Один складной и два сами по себе. И монах сам не знает, который влиятельней. Поэтому свечки ставятся всем уже заодно. Милый Гафиз, если у Вас повар, то это уже очень хорошо, но мне трудно Вас забывать. Закопаешь все по порядку, так что станет ровное место, и вдруг какой-нибудь пустяк, ну, мои старые духи или что-нибудь Ваше, и вдруг начинается все сначала, и в историческом порядке. Завтра вечер поэтов в Университете, будут все Юркуны, которые меня не любят, много глупых студентов и профессора, вышедшие из линии обстрела. Вас не будет, милый Гафиз. Сейчас часов семь, через полчаса я могу быть на Литейном, в такой сырой, трудный, долгий день. Ну, вот и довольно».

А война продолжалась. Не было кавалерийских стычек, рейдов по тылам противника, опасных разведок, все стало тоскливо и скучно. Целую неделю приходилось сидеть в окопе на наблюдательном пункте, в блиндаже было холодно, с потолка капало на сколоченный из досок стол, по которому бегало несколько огромных крыс.

Трагедия «Гондла» была закончена и отослана в редакцию журнала «Русская мысль». Как обычно, напряжение, сопутствующее большой работе, сменилось приятной расслабленностью и желанием отдыха.

В конце января Гумилев получил командировку в Окуловку Новгородской губернии на заготовку сена для кавалерийской дивизии. По пути он заехал в Петроград, зашел к Лозинскому. Друзья целый вечер провели вдвоем, Николай Степанович читал еще не оконченную поэму «Мик», Михаил Леонидович, сидя в кресле, иногда вставлял свои замечания. Утром Гумилев на один день поехал в Слепнево, где жила его мама с Левушкой. В доме было тихо, уютно, Левушка играл на полу, сидя на леопардовой шкуре, которую его отец привез из Абиссинии.

На следующий день Гумилев, подходя к Варшавскому вокзалу, не заметил генерала и был посажен за то, что не отдал честь, на ближайшую гауптвахту. Через сутки Гумилев уже был в Окуловке. Он поселился в избе вместе с интендантом Никитиным, маленьким седеньким человеком, который страшно много курил. Никитин получал почту, читал без разбора: то «Биржевые ведомости», то «Петроградскую газету», то «Речь» — и очень нервничал, встречая сообщения о забастовке на Путиловском заводе, о выступлении в Государственной Думе депутата с требованием сократить военные расходы.

Приобретя лыжи, Гумилев в свободное от службы время отправлялся охотиться на зайцев. А когда начиналась метель, Николай Степанович, лежа на кровати, читал книгу философа Павла Флоренского «Столп и утверждение истины». Ему нравились высказывания автора о церковности: «Вот имя тому пристанищу, где усмиряются тревоги сердца, где усмиряются притязания рассудка, где великий покой нисходит в разум».

Вместе с письмами друзья прислали из Петрограда номера тоненького журнальчика «Рудин»; на обложке был силуэт молодого человека с прической и галстуком прошлого века. Издавал журнал отец Ларисы Рейснер, который хотел, по его выражению, «первым бросить камень в толстую рожу кого-то, кто воюет и сидит в Думе». Журнал был открыто оппозиционный, направленный против войны. Александр Блок так отозвался об этом издании: «В 1915–1916 гг. Рейснеры издавали в Петербурге журнальчик „Рудин“, так называемый „пораженческий“ в полном смысле, до тошноты плюющийся злобой и грязный, но острый. Мамаша писала под псевдонимом рассказы, пропахнувшие „меблирашками“. Профессор („Барон“) писал всякие политические сатиры, Лариса — стихи и статейки. Злые карикатуры на Бальмонта, Городецкого, Клюева, Ремизова и Есенина по поводу „Красы“ Ясинского и „Биржевки“. Лариса (Л. Храповицкая) о грязи и порнографии Брюсова. Отвратительная по грязи карикатура на Струве».

Можно себе представить, как воспринял этот журнал георгиевский кавалер, русский патриот Гумилев, читая памфлеты, написанные девушкой, в которую он был влюблен. Нежная Лаик на самом деле оказалась волчицей Лерой! Даже не просмотрев журнал до конца, Гумилев велел денщику бросить его в топящуюся печку. Остался противный осадок, точно он прикоснулся к чему-то липкому и мерзкому. Политикой Гумилев не интересовался, мало что в ней понимал, но грубое оскорбление в печати уважаемых поэтов его коробило, коробили и призывы к поражению России в войне.

9 февраля он написал открытку:

«Лариса Михайловна, я уже в Окуловке. Мой полковник застрелился, и приехали рабочие, хорошо еще, что не киргизы, а русские. Я не знаю, пришлют ли мне другого полковника или отправят в полк, но, наверно, скоро заеду в город. В книжн. Маг. Лебедева, Литейный (против Армии и Флота), есть и Жемчуга, и Чужое небо. Правда, хорошие китайцы на открытке? Только негде писать стихотворенье.

Иск. Пред. Вам

Н. Гумилев».

Тон открытки говорит о том, что дым любви рассеялся или поэт поборол эти чувства. Лариса Михайловна отнеслась к охлаждению иначе. Вот ее последнее письмо к Гумилеву: «В случае моей смерти все письма вернутся к Вам. И с ними то странное чувство, которое нас связывало, и такое похожее на любовь. И моя нежность — к людям, к уму, поэзии и некоторым вещам, которая — благодаря Вам — окрепла, отбросила свою собственную тень среди других людей — стала творчеством. Мне часто казалось, что Вы когда-то должны еще раз со мной встретиться, еще раз говорить, еще раз все взять и оставить. Этого не может быть, не могло быть. Но будьте благословенны Вы, Ваши стихи и поступки. Встречайте чудеса, творите их сами. Мой милый, мой возлюбленный. И будьте чище и лучше, чем прежде, потому что действительно есть Бог. Ваша Лери».

Через год, в 1918-м Лариса Рейснер стала членом РКП(б) и женой заместителя морского комиссара Федора Раскольникова (Ильина). Вместе с мужем она участвовала в гражданской войне, сама была комиссаром разведывательного отряда, продолжая заниматься и литературой. Л. Д. Троцкий говорил, что Рейснер соединила в себе «красоту олимпийской богини, тончайший ум и мужество воина».

О свержении царя Гумилев услышал в Окуловке. Он отнесся к известию с чувством человека, видящего вместо своего привычного дома груду развалин. На следующий день Гумилев поехал в Петроград, хотел повидать друзей. Улицы были оцеплены войсками и студентами с большими красными бантами на шинелях и тужурках. Извозчиков не было видно, трамваи то шли, то надолго замирали, и Николай Степанович позвонил по телефону жене, сообщил, что не может добраться до дому и поэтому возвращается в Окуловку.

Вскоре Гумилев заболел и очутился в 208-м Петроградском лазарете. На этот раз он не рвался в полк. Святые Пантелеймон и Георгий не являлись ему.

На больничной койке, глядя в тусклое окно, он вспоминал прошлое. Преследовала мысль, что он неудачник: мечтал о славе, а остался всего лишь прапорщиком разваливающейся армии, хотел достичь вершин в поэзии, но и сегодня пребывает где-то в тени Блока. И любовь тоже обманула, не дала чувства настоящего счастья:

Я не прожил, я протомился

Половину жизни земной,

И, Господь, вот Ты мне явился

Невозможной такой мечтой.

Вижу свет на горе Фаворе

И безумно тоскую я,

Что взлюбил и сушу и море,

Весь дремучий сон бытия;

Что моя молодая сила

Не смирилась перед Твоей,

Что так больно сердце томила

Красота Твоих дочерей.

Но любовь разве цветик алый,

Чтобы ей лишь мгновенье жить,

Но любовь разве пламень малый,

Что ее легко погасить?

С этой тихой и грустной думой

Как-нибудь я жизнь дотяну,

А о будущей Ты подумай,

Я и так погубил одну.

(«Я не прожил, я протомился…»)

Как только жар прекратился, Гумилев упросил докторов отпустить его в Царское Село. Георгий Иванов, приехав, застал друга в библиотеке, где на широком диване под клеткой с горбоносым какаду сидел Гумилев, худой и желтый после перенесенной болезни, закутанный в пестрый азиатский халат. Сейчас он мало напоминал недавнего блестящего гусара. Начались рассказы о беспорядках в городе, но Гумилев отмахнулся: он не читает газет и другим не советует. Потом стал говорить, что на войне страшно и скучно. Что там люди, безусловно, благородные и храбрые, но со слабыми нервами — в минуту опасности валились с коня.

Через несколько дней в «Русской мысли» появилась «Гондла». Вечером в Царское Село приехали Маковский, Иванов, Лозинский и молодой поэт Николай Оцуп. Все поздравляли автора, считая, что эта драматическая поэма — его большой успех. Спорили о том, кто бы мог поставить ее на сцене. Маковский, правда, находил, что «Гондла» — прекрасная поэма, но на сцене она смотреться не будет, а вот «Дитя Аллаха» совсем иное дело, пьеса просто создана для кукольного театра. Не так давно по инициативе актера Александрийского театра Сазонова и Маковского на Английской набережной в доме художника Гаута открылся кукольный театр, и Сергей Константинович старался обеспечить для него репертуар.

В середине марта на квартире Сологуба Николай Степанович читал «Дитя Аллаха». Федор Кузьмин восседал во главе стола на роскошном кресле с позолоченными ножками, его одутловатое лицо с поджатыми губами и бородавкой на щеке не выражало никаких эмоций — ни одобрения, ни порицания. Присутствовали Осип Мандельштам, Андрей Левинсон, Георгий Иванов, балетоман и литературовед Аким Волынский, молодые — Оцуп, Рождественский. Обсуждение проходило оживленно, и к Гумилеву вернулось хорошее настроение. Он опять чувствовал прилив сил, уверенность в своем поэтическом таланте.

А еще через несколько дней у Чуковского состоялось чтение африканской поэмы «Мик». Сначала поэма показалась слишком простой по форме: четырехстопный ямб, привычные, часто глагольные рифмы, наивная фабула, какой-то говорящий павиан, мальчишка — обезьяний царь… Но по мере чтения присутствующие прониклись ощущением чего-то высокого, прекрасного, и нежная грусть, соединенная с любовью к отважному мальчику Луи, которого Архистратиг Михаил зачислил в рать свою, наполняла сердца слушателей. Корней Иванович хвалил поэму, а спустя несколько месяцев в «Петроградской газете» появилась его сказка «Крокодил», и внимательные читатели увидели в ней дружеский шарж на поэму «Мик».

То «вечера», то «чтения», то театральные постановки следовали одни за другими. В атмосфере революционного Петрограда появилась нервозная, судорожная веселость, точно люди старались не замечать грозных событий. Царь с семьей находились в Гатчине под арестом, в газетах печатали пространные речи Керенского, в городе рассказывали о демонстрации офицеров в Москве в поддержку генерала Корнилова. Где-то на позициях продолжали громыхать орудия, но теперь никто уже не понимал, зачем это делается.

На одном из вечеров в «Привале комедиантов» к Гумилеву подошел критик Виктор Жирмунский и представил ему Анну Николаевну Энгельгардт. Гумилев с радостным удивлением взглянул на девушку, удивляясь, как это он мог так долго не вспоминать о ней.

Анна Николаевна была девятью годами моложе Гумилева. Она происходила из семьи ученых и литераторов. Ее дед, Александр Николаевич Энгельгардт, профессор Петербургского лесного института, народник и аграрник, был автором знаменитых «Писем из деревни». Отец, Николай Александрович, составил «Историю литературы XIX века» и сочинял исторические романы. Мать Ани первым браком была за поэтом Бальмонтом, от которого у нее был сын.

Анна Николаевна окончила частную гимназию Лохвицкой-Сколон, ничем серьезно не увлекалась, ее не интересовала постоянно звучавшая в доме музыка, зато читала она много, хотя бессистемно. Нравились ей романы Пшибышевского и дʼАннунцио, скандальный «Санин» М. Арцыбашева кружил голову и пугал своей декадентской пряностью. Была Аня непосредственна, не по летам наивна, по-детски доверчива и неожиданно обидчива.

Может быть, эти черты характера сложились под влиянием обстановки, царившей в семье. У отца было тяжелое нервное заболевание, и когда наступал период депрессии, он по неделям не покидал своего кабинета, жестоко страдая. А мать без всякого повода ревновала мужа, в доме происходили дикие скандалы с истерическими криками. Сводный брат, студент университета, был нервным, неуравновешенным и кончил свои дни шизофреником.

У Ани были подруги, но ни с кем не было близости; больше она дружила с Лилей Брик. Все они были поголовно заражены декадентством. Во время войны Аня окончила курсы сестер милосердия и работала в военном госпитале. Ей очень шел костюм с красным крестом на груди, в котором она любила гулять по Летнему саду с томиком Ахматовой в руках.

Начавшийся роман с Гумилевым напоминал кинематографическую страсть. Казалось, Аня совсем не думала о том, что у Николая Степановича есть жена, растет сын. Она вся отдалась своему чувству.

Легкая победа словно вознаграждала Гумилева за сложные отношения с Ларисой Рейснер. С Аней все было проще: она смотрела восторженными глазами на поэта и военного героя, гордилась им и была безмерно счастлива, слыша его признания.

Но за любовными успехами и литературными диспутами неотступно следовала мысль: надо ехать в полк, ведь он — офицер. Ехать было бессмысленно — не осталось не только полка, но и самой русской армии, и никакие патриотические заклинания Керенского не могли предотвратить развал.

Гумилев единственный выход видел в том, чтобы попасть в русский экспедиционный корпус во Франции, на Салоникский фронт, а там, может быть, ему поручат формирование боевых отрядов из воинственных абиссинских племен.

Там он сумеет проявить свои воинские таланты, там он будет признан как полководец.

В апреле из штаба полка пришло сообщение: приказом по войскам 5-й армии за № 269 прапорщик Гумилев награждается орденом Святого Станислава 3-й степени с мечами и бантом. Награда порадовала, но совсем не так, как Георгиевские кресты. Да и вручение ордена могло состояться не ранее июля, а отъезд во Францию откладывать было нельзя.

Чтобы получить командировку, понадобилась помощь влиятельных знакомых. Больше других помог Михаил Александрович Струве, именно благодаря ему Гумилев получил 7 мая 1917 года командировку на Салоникский фронт.

В удостоверении перечислялись выданные ему на проезд денежные суммы. В редакции «Русская воля» он был зачислен специальным корреспондентом во Франции с окладом 800 франков в месяц.

Встретившись перед отъездом с Аней Энгельгардт, он обещал, устроившись в Париже, вызвать ее к себе. Едва ли он сам серьезно верил в это, но их отношения в это время были очень близкими. День 17 мая был холодный, ветреный, мелкие волны бились о сваи дебаркадера, на котором, ожидая посадки на крейсер, стояли Николай Степанович и провожающая его Анна Андреевна. Гумилев был оживлен, весел: он верил, что во Франции порядок сохранен, боевой дух в войсках высок и там можно служить. Верил в свою удачу.

Назад: ГЛАВА IX Под знаменем улан
Дальше: ГЛАВА XI В экспедиционном корпусе