После смерти Берты в камеру к Анне Квангель определили Трудель Хергезель, вероятно, просто по разгильдяйству. Хотя не менее вероятно и другое: господина комиссара Лауба обе они, в сущности, уже не интересовали. Из них вытянули все, что они знали и что слышали от мужей, и они стали не нужны. Настоящими преступниками всегда были мужчины, а бабы так, сбоку припека, что, впрочем, не мешало казнить их заодно с мужьями.
Да, Берта умерла, Берта, которая простодушно сообщила Анне про ее невестку и тем навлекла на себя гнев комиссара Лауба. Ее потушили как свечку, и она, слабея, скончалась на руках у Анны Квангель, все более тихим голосом умоляя сокамерницу никого не звать. Берта – она так и останется под этим именем, эта женщина, совершившая неведомо какое преступление, – внезапно затихла. В горле у нее захрипело, она задыхалась, а потом изо рта хлынула кровь, струей, потоком; руки, цеплявшиеся за плечи Анны, обмякли, разжались…
Так она лежала, очень бледная и очень тихая, меж тем как Анна горестно спрашивала себя, не она ли виновата в этой кончине. Если бы она не проговорилась комиссару Лаубу о своей невестке! Потом Анна подумала о Трудель Бауман, Трудель Хергезель, и задрожала – ее-то она вправду выдала! Да-да, конечно, оправданий вполне достаточно. Откуда ей было знать, к какой беде приведет простое упоминание о невесте Оттика! Но ведь все продолжилось, шаг за шагом, и в итоге предательство очевидно, она навлекла несчастье на человека, которого любила, а возможно, и не на одного человека.
Думая о том, что ей придется встретиться с Трудель Хергезель глаза в глаза, повторить ей в лицо предательские слова, Анна дрожала. А думая о своем муже, вообще приходила в отчаяние. Ведь она не сомневалась, что этот совестливый, справедливый человек никогда не простит ей предательства и что на пороге смерти она потеряет единственного своего товарища.
Как я только могла быть такой слабой, корила себя Анна Квангель, а когда ее вели к Лаубу на допрос, молила в душе не о том, чтобы он ее не мучил, а о силе, чтобы наперекор пыткам не сказать ничего, что может навредить другим. Эта маленькая, хрупкая женщина упрямо несла свою долю вины, и не только свою: это она, она одна – за исключением разве что одного-двух случаев – разносила открытки, она одна составляла тексты и диктовала мужу. И сами открытки придумала она одна; смерть сына навела ее на эту мысль.
Комиссар Лауб – он прекрасно видел, что она лжет, что эта женщина совершенно не способна на поступки, которые якобы совершала, – комиссар Лауб мог сколько угодно кричать, грозить, мучить: она никакой другой протокол не подписывала, от своих показаний не отказывалась, пусть даже он десять раз доказывал ей, что они не могут быть правдой. Лауб перекрутил винт и был бессилен. Очутившись после такого допроса в подвале, Анна испытывала облегчение, словно искупила часть своей вины, словно теперь Отто может быть чуточку ею доволен. И в ней крепла мысль, что, взяв всю вину на себя, она, может статься, спасет жизнь Отто…
По обычаям гестаповского застенка, убрать из Анниной камеры труп Берты не спешили. Возможно, опять-таки по разгильдяйству, а возможно, и нарочно, чтобы помучить, – так или иначе, покойница уже третий день лежала в камере, наполненной отвратительным сладковатым запахом; как вдруг дверь отперли и втолкнули через порог именно ту, с кем Анна так боялась повстречаться.
Трудель Хергезель шагнула в камеру. Она почти ничего не видела, была до смерти измучена, а страх за так и не очнувшегося Карли, с которым ее только что грубо разлучили, едва не лишал ее рассудка. Она тихонько вскрикнула от испуга, почуяв в камере омерзительный запах тлена, увидев на нарах покойницу, уже в пятнах, распухшую.
– Не могу больше, – простонала Трудель, и Анна Квангель едва уберегла жертву своего предательства от падения.
– Трудель! – прошептала она в ухо полубесчувственной женщины. – Трудель, ты сможешь простить меня? Я упомянула твое имя, ты же была невестой Оттика. А потом он мучил меня, пока не вытянул все. Сама не пойму как. Трудель, не смотри на меня таким взглядом, прошу тебя! Ох, Трудель, ты ведь ждала ребенка? Я и это разрушила?
Между тем Трудель Хергезель высвободилась из рук Анны, прислонилась к окованной железом двери и, бледная как мел, смотрела на пожилую женщину у противоположной стены камеры.
– Так это была ты, мама? Ты это сделала? – И вдруг с неожиданной горячностью: – Ах, не до себя мне сейчас! Они ужасно избили Карли, не знаю, придет ли он в сознание. Может, уже умер.
Из глаз у нее хлынули слезы, и она воскликнула:
– И мне нельзя к нему! Я ничего не знаю, наверно, буду сидеть здесь день за днем и ничего не услышу. Может быть, он умрет и будет давно похоронен, а для меня по-прежнему жив. И ребенка от него у меня не будет – как же я вдруг обнищала! Еще неделю-другую назад, до встречи с папой, я имела все и была счастлива! А теперь у меня нет ничего. Ничего! Ах, мама… – Неожиданно она добавила: – Но выкидыш случился не по твоей вине, мама. Он случился еще до всех этих событий.
Внезапно Трудель Хергезель, пошатываясь, бросилась через камеру, припала головой к груди Анны и всхлипнула:
– Ах, мама, как же я теперь несчастна! Пожалуйста, скажи мне, что Карли останется жив!
Анна Квангель поцеловала ее и прошептала:
– Он будет жить, Трудель, и ты тоже! Вы ведь не сделали ничего дурного!
Некоторое время они молча обнимали друг друга. Покоились во взаимной любви, и в каждой вновь затеплилась искорка надежды.
Потом Трудель покачала головой:
– Нет, нам тоже не уцелеть. Слишком много они разузнали. Ты верно говоришь: вообще-то мы ничего дурного не сделали. Карли хранил чужой чемодан, не зная, что в нем, а я по просьбе папы подложила открытку. Но они твердят, что это государственная измена и что нам не сносить головы.
– Наверняка так говорил этот ужасный Лауб!
– Не знаю, как его зовут, да и не хочу знать. Какая разница? Они же все такие! И в здешней конторе тоже все такие, одним миром мазаны. Хотя, может, оно и неплохо – долгие годы сидеть в одной тюрьме…
– Долгие годы их власть уже не продержится, Трудель!
– Кто знает? Ведь чего они только не вытворяли с евреями и другими народами – совершенно безнаказанно! Ты правда веришь, мама, что Бог есть?
– Да, Трудель, верю. Отто никогда не разрешал, но это мой единственный секрет от него – я до сих пор верю в Бога.
– А вот я никогда толком в него не верила. Но хорошо бы он существовал, ведь тогда бы я знала, что после смерти мы с Карли будем вместе!
– Да, Трудель, будете. Понимаешь, Отто тоже в Бога не верит. Дескать, он знает: вместе с этой жизнью все кончится. А вот я знаю, после нашей смерти мы непременно будем вместе, во веки веков. Я уверена, Трудель!
Трудель глянула на нары с неподвижным телом, опять испугалась.
– Какой ужасный вид у нее, у этой женщины! Страшно смотреть – трупные пятна, все тело раздулось! Не хотелось бы мне вот так лежать, мама!
– Она уже третий день так лежит, Трудель, они ее не уносят. Когда умерла, она выглядела красиво, такая спокойная, умиротворенная, торжественная. Теперь душа ее улетела, теперь здесь только гниющая плоть.
– Пусть ее унесут! Не могу я на нее смотреть! Не могу дышать этой вонью!
Анна Квангель не успела ее остановить, Трудель устремилась к двери. Забарабанила кулаками по железу, закричала:
– Откройте! Откройте немедленно! Послушайте!
Вот это зря, шуметь запрещалось, собственно, запрещалось даже разговаривать.
Анна Квангель подбежала к Трудель, схватила за руки, оттащила от двери, испуганно шепча:
– Не делай этого, Трудель! Это запрещено! Ведь заявятся и только изобьют тебя!
Но было уже поздно. Замок щелкнул, в камеру, размахивая резиновой дубинкой, ворвался высоченный эсэсовец.
– Вы чего тут разорались, шлюхи? – рявкнул он. – Чего раскомандовались, грязное отродье?
Женщины испуганно смотрели на него из угла камеры.
Он к ним не приблизился, бить не стал. Опустил дубинку и буркнул:
– Вонища тут, как в мертвецкой! Давно она тут лежит?
Парень был совсем молоденький, лицо у него побелело.
– Третий день, – ответила Анна. – Пожалуйста, пусть покойницу уберут из камеры! Здесь вправду нечем дышать!
Эсэсовец что-то пробормотал и вышел. Но дверь не запер, только притворил ее.
Обе на цыпочках подкрались к двери, приоткрыли ее немного пошире, совсем чуточку, и сквозь щелку, словно бальзам, вдыхали провонявший дезинфекцией и уборной воздух коридора.
Снова завидев эсэсовца, они отошли в глубь камеры.
– Так! – сказал он, в руках у него была записка. – Ну-ка, взялись! Ты, старуха, за ноги, а ты, молодка, за голову. Живо! Небось хватит силенок нести этакий скелет?!
При всей грубости говорил он едва ли не добродушно, да и нести помог.
Они миновали длинный коридор, потом за ними заперли решетчатую дверь, сопровождающий предъявил часовому записку, и они стали спускаться по бесконечной каменной лестнице. В лицо пахнуло сыростью, электрические лампочки горели тускло.
– Пришли! – Эсэсовец отпер дверь. – Это мертвецкая. Кладите ее сюда, на нары. Только сперва разденьте. Одежки не хватает. Все сгодится!
Он рассмеялся, но смех звучал натужно.
У женщин вырвался вопль ужаса. Потому что здесь, в настоящей мертвецкой, лежали мертвые мужчины и женщины, причем все в чем мать родила. С разбитыми лицами, в кровоподтеках, с вывернутыми конечностями, заскорузлые от крови и грязи. Никто не потрудился закрыть им глаза, мертвые глаза неподвижно таращились в пространство, иные, казалось, злобно подмигивали, словно любопытствуя и радуясь прибывшему пополнению.
Трясущимися руками Анна и Трудель поспешно раздевали мертвую Берту и все это время невольно то и дело через плечо косились назад, на скопище мертвецов, на мать, в чьей обвисшей груди навеки иссякло молоко, на старика, который наверняка надеялся после долгой трудовой жизни спокойно умереть в своей постели, на молодую девушку с побелевшими губами, созданную дарить и принимать любовь, на парня с проломленным носом и соразмерным телом, похожим на пожелтевшую слоновую кость.
В этом помещении царила тишина, лишь едва слышно шуршала под руками женщин одежда мертвой Берты. Зажужжала муха, и опять все стихло.
Эсэсовец, руки в карманах, следил за работой обеих женщин. Зевнул, закурил сигарету, произнес:
– Н-да, такова жизнь!
И снова тишина.
Потом, когда Анна Квангель собрала одежду в узел, скомандовал:
– Пошли!
Но Трудель Хергезель, положив руку на его черный рукав, попросила:
– Пожалуйста, прошу вас! Позвольте мне посмотреть! Мой муж… может быть, он тоже здесь…
Секунду он сверху вниз смотрел на нее. И вдруг проговорил:
– Девочка! Девочка! Ты-то что здесь делаешь? – Он медленно покачал головой. – У меня сестра в деревне, может, твоя ровесница. – Он опять взглянул на нее: – Ладно, смотри. Только быстро!
Трудель тихонько обошла помещение. Заглядывала во все эти угасшие лица. Некоторые были изуродованы до неузнаваемости, но цвет волос, родинка на теле говорили ей, что это не может быть Карл Хергезель.
Вернулась она бледная как полотно.
– Нет, его здесь нет. Пока что.
Эсэсовец прятал от нее глаза.
– Ладно, тогда пошли отсюда! – сказал он, пропуская их вперед.
Но, пока дежурил у них в коридоре, он нет-нет да и открывал дверь их камеры, чтобы им было полегче дышать. Вдобавок принес чистое белье для постели Берты – огромная милость в этом безжалостном аду.
Комиссар Лауб в этот день допрашивал обеих женщин без особого успеха. Они утешили друг друга, ощутили сочувствие, даже от эсэсовца, и у обеих прибыло сил.
Но дни шли за днями, а этот эсэсовец никогда больше в их коридоре не дежурил. Видимо, его заменили за непригодностью, он был слишком человечен для этой службы.