Телефонный звонок Баркхаузена с сообщением, что он выследил Энно Клуге в Западном Берлине, поверг комиссара Эшериха в изрядное замешательство. Он невольно ответил: «Да, выезжаю! Скоро буду!» – и уже собрался выходить, когда его опять одолели сомнения.
Да, конечно, теперь этот малый, которого он так мечтал изловить, за которым столько дней охотился, считай, у него в руках. Осталось только взять его под стражу – и дело в шляпе. Во время напряженных, нетерпеливых розысков он постоянно думал о той минуте, когда схватит его, и усиленно отметал всякую мысль о том, что делать с арестантом дальше.
Но теперь… Теперь этот вопрос встал во весь рост: что, собственно, делать с Энно? Он же знал, прекрасно знал: Энно Клуге открыток не писал, это ясно как божий день. В ходе поисков комиссару удавалось затуманить себе мозги, он даже рассуждал с ассистентом Шрёдером о том, что Клуге наверняка и в других делишках замешан.
Именно что в других, но не в этом, открытки писал не он! Не он! Если арестовать его, привезти сюда, на Принц-Альбрехтштрассе, то обергруппенфюрера уже не остановишь, он сам допросит Клуге, а тогда все раскроется, не насчет открыток, но насчет хитростью полученной подписи под протоколом, вот то-то и оно! Нет, привозить Клуге сюда нельзя ни под каким видом!
Но и оставлять Клуге на свободе нельзя, даже под постоянным наблюдением, на это Пралль нипочем не согласится. И морочить шефа долго не получится, даже если пока умолчать, что Клуге найден. Раз-другой Пралль уже недвусмысленно намекал, что передаст дело Домового в другие руки, кому-нибудь поэнергичнее! Этак опозориться комиссару никак нельзя – вдобавок он увлекся этим делом, оно стало для него важным.
Эшерих сидит за письменным столом, смотрит в пространство, покусывает свои разлюбезные песочные усы. Черт, полный тупик, думает он. И я сам себя туда загнал! Что ни сделай, все неправильно, а сидеть сложа руки тем более! Окаянный тупик!
Он сидит, ломает голову. Время идет, а комиссар Эшерих все сидит и размышляет. Баркхаузен – да пошел он к черту, этот Баркхаузен! Пускай торчит там и следит за домом! Времени у него пруд пруди! И если он проворонит Энно, комиссар все кишки из него вытрясет! Пять сотен марок, прямо сейчас! Фиг ему с маслом, а не пять сотен! Этот Энно со всеми потрохами, сотня таких Энно не стоят пятисот марок! По морде он съездит этому кретину Баркхаузену! Комиссару начхать на Клуге, ему нужен автор открыток!
Однако, продолжая молча сидеть за столом, комиссар все-таки меняет свой взгляд на Баркхаузена. Во всяком случае, встает, идет в кассу. Берет там пятьсот марок («расписку потом»), возвращается в кабинет. Он собирался ехать на Ансбахерштрассе на служебном автомобиле и взять с собой двоих сотрудников, но теперь дает отбой – ни машина, ни люди ему не нужны.
Вероятно, Эшерих изменил отношение не только к Баркхаузену, но и к делу Энно Клуге. Во всяком случае, он вынимает из брючного кармана свой большой табельный револьвер и взамен кладет легкий пистолет, из числа недавно конфискованных. Он уже проверял, пистолетик отлично ложится в руку и хорошо стреляет.
Ладно, пора. На пороге кабинета комиссар останавливается, еще раз бросает взгляд назад. Происходит нечто странное: сам того не желая, он вскидывает руку, словно приветствуя эту комнату на прощание. Прощай… Смутное ощущение, догадка, которой комиссар Эшерих почти стыдится, – что он увидит этот кабинет не таким, каким его покидает. До сих пор он был чиновником, который охотится на людей, точно так же как другой продает почтовые марки, аккуратно, прилежно, по правилам.
Однако сегодня или завтра утром, вернувшись сюда, в кабинет, он, вероятно, уже не будет тем же чиновником. У него появится причина корить себя в чем-то, что нельзя забыть. В чем-то известном, вероятно, только ему одному, но тем хуже: он-то будет об этом знать и оправдать себя никогда не сможет.
Вот так Эшерих прощается с кабинетом и уходит, чуть стесняясь прощального жеста. Посмотрим, успокаивает он себя. Может, все обойдется. Сперва мне надо потолковать с Клуге…
Он тоже едет на метро, и, когда выходит на Ансбахерштрассе, уже вечереет.
– Не дождешься вас! – при виде его злобно ворчит Баркхаузен. – У меня за весь день маковой росинки во рту не было! Денежки мои принесли, господин комиссар?
– Заткни варежку! – бурчит комиссар, что Баркхаузен вполне резонно принимает за утвердительный ответ. Сердце у него опять бьется веселее: он предвкушает денежки!
– Где он тут живет, этот Клуге? – спрашивает комиссар.
– Да почем я знаю! – быстро и обиженно отвечает Баркхаузен, предвосхищая любые упреки. – Я же не могу ходить по всему дому и спрашивать про него, он ведь меня знает! Не-ет, но он наверняка живет в садовом флигеле, а где в точности, это вы сами выясняйте, господин комиссар. Я свою работу исполнил и хочу получить деньги.
Эшерих пропускает его слова мимо ушей, спрашивает, каким образом Энно теперь обретается здесь, на западе, и как Баркхаузен вышел на его след.
Тому приходится подробно обо всем доложить, комиссар делает пометки насчет Хеты Хеберле, насчет зоомагазина, насчет вчерашней сцены с ползаньем на коленках: на сей раз комиссар записывает все. Полным отчет Баркхаузена, разумеется, не назовешь, но можно ли требовать от него полноты? Кто может потребовать, чтобы человек признался в собственной промашке? Ведь если Баркхаузен расскажет, как получил деньги от Хеберле, ему придется рассказать и как он их лишился. Придется рассказать и о двух тысячах марок, которые сейчас едут в Мюнхен. Не-ет, такого никто от него требовать не может!
Будь Эшерих в несколько лучшей форме, он бы заметил в рассказе шпика кое-какие несообразности. Но мысли Эшериха по-прежнему слишком заняты другими вещами, и он бы с удовольствием прогнал этого Баркхаузена с глаз долой. Но пока что без него не обойтись, и комиссар со словами «Ждите здесь!» идет к дому.
Но не прямо в садовый флигель, а в передний дом, к консьержу, наводит справки. И лишь после этого, в сопровождении консьержа, направляется в садовый флигель и не спеша поднимается по лестнице на пятый этаж.
Консьерж не смог подтвердить, что Энно Клуге находится в этом доме. Он вообще-то имеет дело только с господами из переднего дома, а не с народом из садового флигеля. Хотя, конечно, знает всех тамошних жильцов, потому что распределяет продуктовые карточки. Одних знает хорошо, других похуже. Вот, к примеру, Анна Шёнляйн с пятого этажа, она вполне может приютить такого человека. Консьерж давно имеет на нее зуб, вечно у нее всякий сброд ночует, а делопроизводитель почтового ведомства – он на четвертом этаже живет – утверждает, что по ночам Анна Шёнляйн еще и заграничное радио включает. Утверждает пока что не под присягой, но намерен прилежно продолжать подслушивание. Да, консьерж давно собирался потолковать с блоквартом насчет этой Шёнляйн, но вполне может все рассказать господину комиссару. Первым делом надо ему зайти к ней, а коли выяснится, что там того человека вправду нет, можно и на других этажах поспрошать. Но в целом и во флигеле живут исключительно добропорядочные люди.
– Это здесь! – шепчет консьерж.
– Станьте тут, чтобы вас было видно в глазок, – шепчет в ответ комиссар. – Скажите, что вы от Народной благотворительности насчет корма для свиней или по поводу «зимней помощи».
– Слушаюсь! – говорит консьерж и звонит в дверь.
Некоторое время ничего не происходит, консьерж звонит еще и еще раз. В квартире царит тишина.
– Нет дома? – шепчет комиссар.
– Почем я знаю? – отзывается консьерж. – Сегодня я Шёнляйн на улице еще не видал.
Он звонит в четвертый раз.
Совершенно неожиданно дверь открывается, хотя из квартиры не доносилось ни звука. На пороге стоит высокая худая женщина. Вытянутые на коленях, линялые тренировочные штаны, канареечная кофта с красными пуговицами. Лицо костлявое, с резкими чертами, в красных пятнах, как часто бывает у туберкулезных. Глаза тоже блестят словно в лихорадке.
– В чем дело? – коротко спрашивает она и ничуть не пугается, когда комиссар становится на самом пороге, так что дверь закрыть невозможно.
– Мне хотелось бы немного поговорить с вами, госпожа Шёнляйн. Я комиссар Эшерих из государственной тайной полиции.
Опять ни малейшего испуга, женщина лишь смотрит на него блестящими глазами. Потом быстро говорит: «Проходите!» – и первая идет в квартиру.
– Оставайтесь у двери, – шепчет комиссар консьержу. – Если кто попытается выйти или войти, зовите меня!
Следом за хозяйкой комиссар проходит в довольно неряшливую, пыльную комнату. Допотопная плюшевая мебель со столбиками и шарами, дедовских времен. Бархатные занавеси. Мольберт, на котором стоит портрет мужчины с окладистой бородой, увеличенная подкрашенная фотография. В воздухе висит табачный дым, в пепельнице – несколько окурков.
– В чем дело? – снова спрашивает фрейлейн Шёнляйн.
Она останавливается у стола, комиссару сесть не предлагает.
Но комиссар все же садится, достает из кармана пачку сигарет, кивает на портрет:
– Кто это?
– Мой отец, – отвечает женщина и снова спрашивает: – В чем дело?
– Хочу задать вам кое-какие вопросы, госпожа Шёнляйн. – Комиссар протягивает ей сигареты. – Садитесь же и курите!
Женщина быстро говорит:
– Я не курю!
– Один, два, три, четыре, – подсчитывает Эшерих окурки в пепельнице. – И табачный дым в комнате. У вас гости, госпожа Шёнляйн?
Она смотрит на него без испуга и без страха.
– Я никогда не признаю́сь, что курю, так как доктор категорически запретил мне курить. Из-за легких.
– Стало быть, гостей у вас нет?
– Стало быть, нет.
– Я быстренько осмотрю квартиру. – Комиссар встает. – Нет-нет, не беспокойтесь. Я найду дорогу.
Он быстро обошел две другие комнаты, заставленные диванами, горками, шкафами, креслами и консолями. Разок остановился, прислушался, обернувшись лицом к одному из шкафов, усмехнулся. Потом вернулся к хозяйке квартиры. Она по-прежнему стояла у стола.
– Мне сообщили, – сказал Эшерих, снова садясь, – что у вас часто бывают гости, которые обычно остаются на несколько дней, но никогда не регистрируются. Вам известны инструкции насчет обязательной регистрации?
– Мои гости – почти сплошь племянники да племянницы, и живут они у меня обычно не более двух дней. По-моему, регистрация обязательна начиная с четвертой ночевки.
– Должно быть, у вас очень большая семья, госпожа Шёнляйн, – задумчиво проговорил комиссар. – Почти каждую ночь у вас квартируют один-два, а то и три человека.
– Это огромное преувеличение. А семья у меня действительно очень большая. Шестеро братьев и сестер, все состоят в браке и имеют по многу детей.
– И среди ваших племянников и племянниц столь почтенные старые люди?
– Их родители, разумеется, тоже порой меня навещают.
– Очень большая семья, вдобавок легкая на подъем… Кстати, я еще вот что хотел спросить: где вы держите радиоприемник, госпожа Шёнляйн? Я что-то его не заметил.
Она крепко сжала губы:
– У меня нет радиоприемника.
– Ну конечно! Конечно. Вы никогда не признаётесь, что курите сигареты, вот и здесь то же самое. Но музыка по радио не вредит легким.
– Зато вредит политическим взглядам, – ответила она с легкой насмешкой. – У меня нет радиоприемника. Если из моей квартиры слышна музыка, то из патефона, который стоит на полке у вас за спиной.
– И говорит на иностранных языках, – добавил комиссар.
– У меня много зарубежных пластинок с танцевальной музыкой. Мне кажется, вовсе не преступление заводить гостям пластинки даже сейчас, во время войны.
– Вашим племянникам и племянницам? Ну конечно же нет.
Он встал, руки в карманы. И внезапно изменил тон, заговорил без насмешки, очень жестко:
– Как по-вашему, что будет, если я сейчас возьму вас под арест, госпожа Шёнляйн, а в вашей квартире устрою небольшую засаду? Мои люди будут встречать ваших гостей и хорошенько присмотрятся к документам ваших племянниц и племянников. Может, один из гостей и радиоприемник принесет! Как по-вашему?
– По-моему, – без малейшего испуга ответила она, – вы изначально явились сюда с намерением арестовать меня. Поэтому все мои слова не имеют значения. Идемте! Надеюсь только, вы позволите мне быстренько надеть платье вместо этих тренировочных штанов?
– Еще секундочку, сударыня! – воскликнул ей вдогонку комиссар.
Она остановилась и, уже положив ладонь на ручку двери, обернулась.
– Секундочку! Разумеется, вы правильно сделаете, если перед уходом выпустите из шкафа человека, который там спрятан. Когда я осматривал вашу спальню, он, по-моему, уже сильно страдал от духоты. К тому же в шкафу, наверно, много нафталина…
Красные пятна сбежали с ее лица. Побелев как мел, она смотрела на него.
Эшерих покачал головой.
– Эх, дети, дети! – сказал он с насмешливой укоризной. – Работать с вами легче легкого! Заговорщики, называется! Боретесь с государством детскими уловками? Ведь только себе и вредите!
Она по-прежнему смотрела на него. Губы плотно сжаты, глаза лихорадочно блестят, ладонь по-прежнему на ручке двери.
– Ну что ж, госпожа Шёнляйн, – продолжил комиссар все тем же тоном легкого, презрительного превосходства, – вам повезло, в смысле, сегодня вы меня совершенно не интересуете. Сегодня меня интересует только человек у вас в шкафу. Возможно, обдумав у себя в конторе ваше дело, я почту своим долгом доложить о вас куда надо. Я говорю «возможно», но пока не знаю. Возможно, ваше дело покажется мне совершенно незначительным… особенно учитывая ваше легочное заболевание…
– Мне от вас пощады не нужно! – внезапно вырвалось у нее. – Ненавижу ваше сочувствие! Мое дело не незначительно! Да, я регулярно предоставляла кров преследуемым за политику! Да, я слушала заграничные радиостанции! Вот, теперь вы знаете! И можете больше меня не щадить… несмотря на легкие!
– Деточка! – насмешливо сказал он, едва ли не сочувственно глядя на старую деву в тренировочных штанах и желтой кофте с красными пуговицами. – У вас не только с легкими беда, но и с нервами! Получасовой допрос у нас в конторе – и вы сами удивитесь, какая вы на самом деле хнычущая и жалкая кучка дерьма! Весьма неприятное открытие, иные не выдерживают такого удара по самолюбию и в конце концов лезут в петлю.
Он снова посмотрел на нее, задумчиво кивнул и презрительно обронил:
– Заговорщики, называется!
Она вздрогнула, как от удара хлыста, но ничего не сказала.
– Однако за приятным разговором мы забыли о вашем госте в шкафу, – продолжал комиссар. – Идемте! Если мы его не выпустим, он задохнется.
Энно Клуге впрямь был близок к удушью, когда Эшерих выволок его из шкафа. Комиссар уложил его на кушетку и несколько минут делал искусственное дыхание, чтобы он очухался.
– А теперь, – сказал он себе и взглянул на женщину, которая молча стояла в комнате, – теперь, госпожа Шёнляйн, оставьте-ка нас с господином Клуге одних, минут на пятнадцать. Лучше всего посидите на кухне, оттуда подслушивать неудобно.
– Я никогда не подслушиваю!
– Разумеется, как не курите сигарет и радуете музыкой с пластинок только племянниц и племянников! Итак, будьте добры, посидите на кухне. Я вас позову, если потребуется!
Комиссар еще раз кивнул ей, а затем, убедившись, что она действительно ушла на кухню, повернулся к Энно Клуге, который теперь сидел на диване и испуганно пялился на него бесцветными глазами. Слезинки уже катились у Энно по щекам.
– Ну-ну, успокойтесь, господин Клуге, – сказал Эшерих. – Вы так рады новой встрече со старым комиссаром? Соскучились? По правде говоря, я тоже соскучился и счастлив, что наконец-то вас нашел. Теперь уж нас так просто не разлучить, господин Клуге!
Слезы уже текли ручьем.
– Ах, господин комиссар, – всхлипнул Энно, – вы же клятвенно обещали отпустить меня на свободу!
– А разве я вас не отпустил? – с удивлением спросил комиссар. – Но ведь это не исключает новых арестов, как только я соскучусь. Может, подпишем новый протокольчик, господин Клуге? Как старый друг вы не откажете мне в такой услуге, а?
Энно затрепетал под взглядом беспощадно устремленных на него насмешливых глаз. Он знал, эти глаза все из него вытянут, он мигом все выложит, а тогда ему каюк, на веки вечные, так или иначе…