* * *
Интересное слово “прорыв”.
Прорыв — это радикальный и отчаянный выход из рутинного, привычного до смертельной тоски и уютного, как старые шлепанцы, пространства.
“Это настоящий прорыв”, — говорим мы иногда, когда речь идет о головокружительной художественной идее или об отважном политическом решении, которое по нашим представлениям способно существенно и, главное, благотворно изменить картину общественной жизни.
“Это настоящий прорыв”, — говорим мы сегодня, лихорадочно и суетливо ища по углам тряпки, ведра и тазы.
* * *
Покуда снобы и грамма-наци толкуют по поводу своих несчастных и никому давно не интересных “тся” и “ться”, где-то совсем рядом бурлит, кипит и переливается всеми цветами радуги настоящая жизнь языка. Особенно, конечно, письменного.
Примеров-то, само собой, полно, но, чтобы не ходить за ними слишком далеко, я расскажу, что буквально вчера я увидел рукописное объявление, прилепленное к какому-то столбу рядом с метро Щелковская.
Написанное корявыми буквами объявление содержало что-то скучное, какие-то предложения какой-то работы.
Но оттуда на меня буквально выпрыгнуло словосочетание “предоставляется гостиниться”.
Я спешил, поэтому не успел осознать масштаб этой орфографической дерзновенности.
Уже в метро я понял, что этот не известный мне глагол русского языка, употребленный либо в инфинитивной форме (“ться”), либо — с популярной ошибкой — в форме третьего лица единственного числа настоящего времени, это совсем не глагол, а вовсе даже имя существительное женского рода в именительном падеже.
“Что-то я тут с вами совсем загостинился”.
Из “Записок о русской грамматике”.
* * *
Сколько-то лет тому назад, примерно в конце восьмидесятых годов, моя давняя приятельница, русская, но уже довольно давно живущая в Париже, стояла возле какого-то парижского метро в ожидании какой-то назначенной встречи.
И вот видит она, как к ней стремительно приближается женская фигура. На некотором расстоянии моя приятельница понимает, что это русская фигура. По характерной пластике, по излучаемой фигурой тревожности, по обилию пакетов и сумок во всех, какие есть, руках. Приблизившись к ней, фигура спросила, по-русски, естественно: “Ой, а скажите, как мне попасть туда-то. А то я заблудилась”. Приятельница моя ей и объяснила — тоже, разумеется, по-русски, — как ей попасть туда-то. Та, торопливо сказала “спасибо” и понеслась в указанном направлении. Потом она как-то резко сбавила темп, потом развернулась, потом столь же стремительно двинулась обратно, снова подбежала к моей знакомой и тревожно поинтересовалась: “Вы русская, что ли?” “Ну да”, — ответила знакомая. “Ой! — сказала женская фигура. — Слава богу! а то я испугалась, что я понимаю по-французски”.
Как вы думаете, почему я вдруг вспомнил эту давнюю, но, согласитесь, очаровательную историю?
А вот почему. Примерно с час тому назад я вышел из метро и увидел, что из столичных небес благополучно валит густой снег, напоминая мне и всем остальным, кто тут хозяин в доме. А ведь еще буквально вчера я испугался, что началась весна.
Нет, товарищи, не паникуйте, все в порядке.
* * *
Правый глаз по касательной цепляет какие-то рекламные сюжеты на обочине Фейсбука. И вот я вдруг вижу словосочетание “Прямые пейсы”.
Сразу же — какие-то детские “парикмахерские” ассоциации, довольно, надо сказать, неприятные: “Челку прямую делаем?”, “Височки косые или как?”.
Заглядываю туда, откуда они высунулись, эти пейсы. И вижу, что это реклама какой-то авиационной компании. И “прямые”, конечно же, никакие не “пейсы”, а “рейсы” всего лишь.
Понятная и привычная картина мира вполне восстановилась во всем своем скучном великолепии. Но осадок, как говорится, остался.
* * *
Из интернета прямо мне на шею со злобным рычанием бросилось словосочетание “Иуда Рубинштейн”. “Ну вот, — думаю, — началось. Сейчас разоблачат”. Но нет, все-таки “Ида”. Та самая, декадентского облика неодетая красавица с пока еще не запрещенной решением казачьего круга картины Серова.
* * *
Я всегда очень любил всякую справочную литературу. О ее влиянии на мою поэтику поговорим в другой раз, это разговор долгий и не уверен, что такой уж для всех интересный.
Сейчас я не о том. А просто о том, что я любил справочную литературу и даже пытался ее собирать.
А также ее любил и собирал мой один товарищ, у которого было то, чего не было у меня. Например, “Справочник рабочих профессий” — удивительная книга.
И он, конечно же, щедро делился со мной своими драгоценными находками.
Особенно причудливы были специальности в ткацком деле. Там были “мотальщицы”, “трепальщицы” и прочие сказочные дамы.
Не отставала в этом смысле и банно-прачечная деятельность. Много там было всего интересного, но мне навсегда врезалась в память чудесная и, судя по названию, очень ответственная должность, которая называлась “суйщик-выемщик”.
* * *
Наткнулся тут на что-то такое наподобие анонса. Там, в частности, говорилось:
“У истоков проекта стояли два Андрея — Андрей Васюткин и Валерий Белохатко”.
Люблю такое.
* * *
“По распоряжению министерства культуры РФ, с 1 июля с. г. гр. Толстой Л. Н. Освобождается от занимаемой им должности автора романа «Анна Каренина»”.
* * *
Сначала прочитал:
“Опытный сталинист срочно ищет работу”.
Пришлось перечитать еще раз. “Стилист”, конечно.
Тут бы и рассмеяться в самый раз.
Но не получилось, потому что я поймал себя на том, что в “первом чтении” я не так чтобы особенно удивился.
Теперь так.
* * *
Сын знакомых, мальчик лет семи или восьми, увидел где-то слово “семитомник” и спросил: “Это от слова «семит», что ли?” Это слово мальчик знал.
Неплохо, по-моему. Семитомник. Антисемитомник…
* * *
Во второй половине двадцатого века страшного для миллионов людей слова “война” старались избегать. Особенно в тех случаях, когда в войнах участвовали сами. Поэтому для обозначения разных войн изобретались различные эвфемизмы. Войны назывались по-разному — “выполнением интернационального долга”, например, или “восстановлением конституционного порядка”, или “принуждением к миру”, или “оказанием братской помощи”, или чем там еще.
А войн не было, что вы. И сейчас ничего нет. Вот просто совсем ничего.
* * *
“Он как управляющий нереально охуенный, отвечаю! Менеджер божьей милостью, клянусь! С документами, с договорами, с людьми — со всей этой хуйней — круче не найдете, точно!” — энергично выкрикивал в телефон прошедший мимо меня молодой человек.
А я подумал, что даже такой безнадежно стоячий жанр казенной словесности, как, казалось бы, служебная характеристика, тоже не стоит на месте. Он, пусть и прихрамывая на обе ноги, все же, бодрясь и молодясь, ковыляет в ногу со временем.
* * *
“Театральные постановки, чересчур смело интерпретирующие классические произведения, требуют не оплачивать за счет городского бюджета”, — прочитал я где-то.
Поскольку нет уже никаких душевных ресурсов касаться сущностных, так сказать, аспектов подобных новостей, я стал обращать внимание на явно факультативные, но все равно забавные.
В данном случае я обратил внимание на слово “чересчур” в словосочетании “чересчур смело”. Это все из разряда “больно умных” и “шибко грамотных”.
Но не только. “Смелость”-то сама по себе вроде как не возбраняется. Мы же все за смелость, какие вопросы. Главное, чтобы не “чересчур”. А то каждый, понимаешь, начнет тут.
Я когда-то очень давно, в середине, примерно, семидесятых, случайно подслушал разговор двух творческих единиц на лавочке около Союза писателей. Один из них (как я понял, редактор) рекомендовал другому (как я понял, автору книжки) художника-оформителя. “Ты не пожалеешь! — страстно лоббировал он. — Очень хороший парень. Способный. В меру свежий”.
Это “в меру свежее” на долгие годы стало для меня универсальной формулой советской литературно-художественной успешности.
Одним словом, “Достоевский, но в меру”. Так называлось одно из эссе Томаса Манна, написанное, впрочем, по совершенно другому поводу.
* * *
Многие, я уверен, знают эту старую историю про ребенка, услышавшего впервые песню “Хотят ли русские войны” и горько расплакавшегося после первого же куплета . А расплакался он, как оказалось, потому, что он услышал “Котятки русские больны”. И конечно же, как и полагается чувствительному ребенку, очень пожалел больных котяток.
Котятки больны, это правда. И даже очень. Они, застыв и не реагируя на внешние раздражители, неподвижно сидят на мягком коврике и, не мигая, смотрят в волшебный ящик с разноцветным окошком, в котором им с утра до вчера показывают вкусных мясистых мышей.
* * *
Что означает пропагандистское клише “попытка переписать историю”?
Ее что, кто-нибудь написал?
История без права переписки.
* * *
“Максим Степаненко — глава миссионерского отдела Томской епархии РПЦ предложил называть «блядями» матерей-одиночек и всех партнеров во внебрачных союзах. В эссе, опубликованном на авторском «миссионерско-апологетическом» сайте «К истине», Степаненко призывает «реабилитировать» слово «блядь»”. “Для христианина старое русское слово «блядь» в принципе не может быть нецензурным, мерзким и неприемлемым словом, — пишет Степаненко” (Из новостей).
А что значит “реабилитировать”? Куда оно девалось-то, это слово? Что-то я не помню, чтобы оно особенно куда-то исчезало. Оно лишь со временем меняло оттенки смысла и объекты, так сказать, своего применения.
Когда-то, в Средние века, оно действительно применялось к “матерям-одиночкам”, да и дети их назывались “выблядками”. А сегодня оно в гораздо большей степени применимо к некоторым главам некоторых миссионерских отделов.
“К истине”, говорите? Ну ладно. Значения слова “истина” от чрезмерного и не всегда ответственного употребления тоже весьма расшатались и размылись до полного неразличения. Например, можно на вполне законных основаниях послать того или иного мракобесного деятеля “к такой-то истине!”.
* * *
Считается, что существуют два вечных русских вопроса: “Кто виноват?” и “Что делать?”. Я бы добавил еще как минимум два: “Сколько это еще может продолжаться?” и “Как ты после вчерашнего?”.
* * *
Не знаю, почему вспомнил вдруг. Видимо, просто захотелось чуть-чуть разрядить всеобщую мрачность и тревожность. В общем, вспомнил, что когда-то у меня была знакомая, учившаяся в годы нашего знакомства в каком-то художественном учебном заведении.
И был у них там такой преподаватель по гражданской обороне (была тогда такая дисциплина). Он был, рассказывала она, дядька несколько дубоватый и прямолинейный, хотя вполне добродушный и невредный.
Говорил он с заметным белорусским акцентом, что придавало ему некоторой дополнительной комичности. Иногда студенты не очень зло над ним подшучивали.
Вот он, допустим, говорил: “Если рана кровоточыт, то ее надо смазать слюнямы”. Тут кто-нибудь с места задавался вопросом: “Николай Спиридонович, а можно соплямы?” “Можно, конечно, и соплямы, — спокойно отвечал он. — Но лучше все же слюнямы”.
* * *
Ключевым словом в шизофреническом политсинтаксисе служит противительный союз “но”. Он (анаграмма), этот союз, и сводит с ума многих.
Ну как же — “Война идет, но ее нет”, “Наших военных там нет, но они там гибнут”, “Украина не наш враг, но флаг Украины — это флаг вражеского государства”. И много еще такого в подобном роде. Есть, но нет. Нет, но есть.
* * *
Что-то я вдруг вне всякого, как говорят журналисты, информационного повода подумал, что “скрепы” — это в сущности пилюли от диареи.
* * *
А чего это они слово “блядь” хотят запретить, а “жопу” легализовать? Это, интересно, какое лобби сыграло тут свою роль? Страшно и спросить.
* * *
“Да, — скажет настоящий патриот, — это, может быть, и плохая погода. Но это наша погода!”
* * *
То ли реально возникла где-то эта выдающаяся опечатка, то ли кто-то вдохновенно ее придумал.
Да и не важно это в данном случае.
В общем, “годовнища”.
* * *
Будучи неисправимым лингвоцентристом, я все-таки, кажется, понял, кто там у них тут считается патриотом.
Простым методом исключения я понял, что настоящий твердый патриот — это тот, кто железно уверен в том, что такие слова, как “лузер”, “пиариться”, “агент” и, кстати, “патриот”, — это исконно русские слова.
* * *
В рамках борьбы с экстремизмом необходимо принять закон, предусматривающий уголовное преследование за пропаганду мира и возбуждение ненависти к войне.
* * *
“Если бы метафора имела обратную силу…” — успел я сформулировать начало какой-то очень важной мысли и тут же проснулся.
* * *
Мой приятель наткнулся в каком-то издании на чудесное словосочетание “разгул толерантности”. Впрочем, после “либерал-фашизма” преград не существует, это понятно. “Агрессивный напор милосердия”, “Диктатура плюрализма”, “Психоз здравомыслия” — что там еще?
* * *
“Сальвадору дали 115 лет”, — прочитал я и успел недоуменно подумать: “Какому еще Сальвадору? За что дали так много?”
Но быстро все же сообразил, что “дали” это все же не глагол, а имя собственное, случайно написанное с прописной буквы.
* * *
На Покровском бульваре мимо меня прошли две девушки. Одна другой сказала: “Ты, Кать, прикинь: я уже давно живу в этой, блядь, гнетущей атмосфере, в этом затхлом мирке мещанских предрассудков”.
И что это было? То ли они что-то репетировали, то ли что…
* * *
На дверях дома увидел объявление: “Срочная распродажа постельного белья и живописных работ художника Николая Митрофановича Усышкина”.
Хотелось бы уметь что-нибудь такое придумывать, но нет, слабо.
* * *
Ну, например, такая сцена.
Человек, допустим, возвращается домой из магазина. В руке — пакет с хлебом, молоком, коробкой, допустим, яиц, ну и кой-каким овощем.
Вот он входит в свой подъезд, залезает в почтовый ящик, откуда достает пару-тройку агитационных газет за разных коммунистических кандидатов, конверт с каким-то приглашением на какой-то художественный вернисаж в какую-то неведомую ему галерею и счет за электричество. Всю эту бумажную охапку он засовывает под мышку.
Вот он поднимается на третий, к примеру, этаж и не без труда вынимает из кармана ключи. В это время на пол высыпается бумажный ворох. Он нагибается за этим ворохом, а в это время, разумеется, на пол с характерным звоном падают ключи. Засунув стопку бумаг в рот, он нагибается за ключами.
Вы думаете, это всё? Нет, конечно, потому что в этот же момент в кармане звонит телефон. Рукой (той, в которой ключи) он долго залезает в карман брюк и извлекает оттуда неумолкающий предмет.
“Ао!” — говорит он в трубку. “Здравствуйте, — раздается в трубке. — Это такой-то?” “Га, — говорит человек. — Эко я”. “Еще раз здравствуйте. Э-э-э. Вы меня слышите?” — “Га, га, хлыху!” — “Меня зовут Марина. Я продюсер радиоканала… э-э-э… «Мечты и звуки». Слышите меня?” — “Хлыху, хлыху”. — “Мы… э-э-э… тут проводим… э-э-э… небольшой… э-э-э… опрос по поводу… э-э-э…” “Ихьихите, — все же перебивает человек, хотя из последних сил пытается симулировать вежливость. — Я хехях ге очень гагу гогойить”. И зачем-то, видимо для пущей убедительности, добавляет: “У гегя гот жагят”.
* * *
Какие-то хронически возбужденные граждане из последних сил защищают русский язык от “русофобов”, свято уверенные в том, что, во-первых, язык остро нуждается в их защите, а во-вторых, в том, что он безраздельно принадлежит именно им. Уверены они в этом на том лишь основании, что на этом языке они научились (плохо, кстати) писать кляузы и доносы.
* * *
Думаю, что в каждом языке есть свои универсальные и непреклонные приемы и формулы той самой вожделенной “последней прямоты”, не требующей всяких утомительных и унылых обоснований.
Мне вот кажется, что только на нашем языке можно безо всякого риска оказаться не понятым, сказав, например, что правых мудаков с левыми мудаками прочно объединяет то малозаметное на первый взгляд обстоятельство, что и те и другие — мудаки.
Только по-русски, господа, только по-русски! И как ведь все понятно, не правда ли!
* * *
Уже постепенно начинает отчетливо казаться, что “Матильда” это не кинофильм, а название тайфуна.
* * *
Под утро мне приснилось слово “технокрады”. Проснувшись, я подумал первым делом: “Что? Почему? Откуда?”
* * *
Сейчас стало повсеместно принято (да я и сам иногда…) эвфемизировать понятно какой глагол посредством глагола “ушел, ушла”.
Где-то я вычитал, что какой-то из европейских лидеров свое политическое завещание начал так: “Если я умру…”
Это смешно, но это мне нравится. Поэтому скажу так:
Если я вдруг когда-нибудь умру — чем черт не шутит, — то не говорите про меня “ушел”. Говорите как есть.
Потому что никуда я от вас не уйду, даже не надейтесь. Ну и вы от меня далеко не уходите, если что…
* * *
И у советского, и у постсоветского человека не было и нет никакой нужды задаваться вопросом “По ком звонит колокол?”.
Потому что со школьных лет каждому хорошо известно, что звонок не для него, а для учителя.
* * *
Служил Гаврила лишь предлогом
Для Первой мировой войны.
* * *
Все-таки интернет вредноват для душевного здоровья.
Я это слышал и раньше, да и сам это подозревал.
Но особенно остро я это прочувствовал сегодня, когда по дорогое откуда-то куда-то я вместо “Русаковская улица” услышал “Русофобская улица” и, что самое страшное, ничуть этому не удивился.
* * *
Различные рифменные ожидания и их конструктивные нарушения — давняя и почтенная тема интеллигентского фольклора.
Хорошо бы их когда-нибудь собрать в единый корпус текстов под, разумеется, общим эпиграфом про читателя, который “ждет уж”.
Вот, например, приятель моих студенческих лет когда-то подрабатывал в таксопарке в качестве художника. Он рисовал плакаты по технике безопасности.
Стихотворные тексты к плакатам писались либо каким-то местным умельцем, либо и вовсе “спускались” из какого-то главка.
Однажды ему пришлось рисовать плакат про то, что сильно превышать скорость опасно. Он должен был изобразить внутренность кабины, где на панели с прочими приборами выделялся бы крупный спидометр, стрелка которого заползала хорошо за сотню.
А стишок, сопровождавший эту душераздирающую картинку, был такой:
“Водитель! От такой езды / Всего два шага до беды!”
* * *
Ну, такая, например, новость:
“Олимпийская чемпионка Данилова избила елкой директора школы, названной в ее честь”.
Мне кажется, что эта и подобные этой речевые конструкции — особенно если какое-то их количество удастся собрать вместе — идеально подходят для школьного диктанта.
Там ведь что хорошо! Хорошо там то, что для учащегося нет не только никакой необходимости, но даже и никакой возможности вникать в содержание этих удивительных фраз, а поэтому он может полностью сосредоточиться на орфографии и пунктуации.
* * *
“Путин поднимет проблему снижения доходов населения”.
В соответствии с известным физическим законом (что-то там про сохранение энергии), когда не поднимается что-нибудь одно, непременно поднимается что-нибудь другое. Например, проблема.
Поднятие проблемы снижения — это, конечно, да…
Замедление ускорения роста.
Нанизывать подобные оксюморонные конструкции можно долго.
Но все они синтаксически, да и семантически, сводимы к очень старой и очень живучей формуле “Начало конца”.
* * *
Тут многие невесело резвятся по поводу рекламного слогана “Любишь ребенка, отведи на Лубянку”.
А очень ли многие теперь способны уловить зловещие коннотации этого топонима?
Думаю, что нет. Да и авторы этого шедевра вряд ли знают, что такое Лубянка, кроме того что это такая площадь в центре столицы.
И наверняка многие думают, что выражение “устроить Ходынку” означает, например, застройку этого микрорайона “элитными” домами.
Ну а “Холокост”, как уже всем известно, это клей для обоев. То есть тоже своего рода “скрепа”.
Насаждаемое и поощряемое начальством тотальное историческое беспамятство — это, в общем-то, и есть одна из тех самых “духовных традиций”, которые необходимо сохранять и приумножать.
* * *
В моем детстве — ну и позже, конечно, тоже — необычайно часто звучало устойчивое пропагандистское клише “гонка вооружений”.
Интересно, что слово “гонка” тогда ассоциировалось в моем сознании не с автомобильными или мотоциклетными гонками, что было бы вполне логично, а с чем-то совсем другим.
Потому что время от времени, когда в процессе взрослых веселых застолий заканчивалась выпивка, а некоторые души требовали продолжения, звучала чья-нибудь не очень понятная мне фраза: “А давайте сбегаем к тете Вале. Она гонит”.
* * *
Как только на горизонте, громыхая тяжелыми колесами, поднимая тучи придорожной пыли и плюясь жирной черной копотью, возникает и начинает вкрадчиво приближаться некое специфическое местное событие под невинным на первый взгляд названием “Выборы”, в моем утомленном сознании немедленно включается игривое елочное мерцание всех трех значений слова “урна”.
И зачем? И что с этим делать?
* * *
По амcтердамской улице мимо меня прошли две милые барышни, разговаривавшие по-русски.
“Все-таки, — сказала одна, — самое красивое объяснение в любви звучит по-немецки. «Ихлибедих»… Красиво, правда?”
“Да ну, хуйня какая-то”, — веско ответила вторая.
Продолжения спора я не услышал. Да и зачем? И так хорошо уже.
* * *
“Планы по дискредитации Крымского полуострова, разрабатываемые специальным центром под Киевом, своевременно вскрыты”, — читаем мы в каком-то новостном агентстве.
Неравнодушный наблюдатель нравов неизбежно начинает размышлять над тем, как бы всю эту глоссолалию перевести на русский язык.
Что, например, может означать словосочетание “дискредитация полуострова”, пусть даже и такого заметного, как Крымский? Это что значит? Значит ли это, что кто-то хочет внушить каким-то простодушным людям, что полуостров Крым вовсе не существует в природе? Или что он хоть существует, но зато там кошмарный климат и уродливый ландшафт?
Или все же речь идет о дискредитации того самого хорошо известного всему цивилизованному миру гоп-стопа, который в некоторых недоразвитых обществах принято называть “воссоединением”?
Если так, то при чем тут “полуостров”, который как был всегда на своем месте, так на своем месте и находится по сей день?
И наконец, что в данном случае означает упомянутое “вскрытие планов”, тем более “своевременное”? Каких планов? Неужели можно это самое как-то еще больше дискредитировать, чем, так сказать, уже?
* * *
Над рекой сгустился сумрак серый
Залегли туманы широки
В эту ночь решили камамберы
Перейти границу у реки.
И пошли свиньею камамберы,
Чтобы нас сгубить в один момент.
“Ничего, мы примем контрмеры”, —
Стиснув зубы молвил президент.
* * *
Мне, признаюсь, формула “проверить законность” кажется не только весьма удачной (в чисто игровом, то есть в художественном смысле), но и очень продуктивной и перспективной (в том же самом смысле).
Ведь таким образом можно буквально парализовать работу Генпрокуратуры.
“Проверить законность Земского собора”, например. Или Брестского мира. Да мало ли что требует проверки! Вся отечественная, да и мировая история ее требует.
Мне уже даже мучительно захотелось, чтобы Генпрокуратура проверила, наконец, законность объявления независимости североамериканских штатов от Британской империи. Гулять так гулять, я считаю.
* * *
“Своими соратниками по идеологической борьбе” мотоциклист (понятно же какой. — Л. Р.) назвал “всех честных, духовитых людей”.
Насчет “честных” не знаю, а насчет духовитости, пожалуй, не поспоришь.
Исключительное чувство слова у чувака.
* * *
В почтовый спам я заглядываю редко. А тут вдруг заглянул. И прочитал:
“Нежность всего за 399 рублей! Подробности внутри”.
С одной стороны нежности ужас как не хватает в этом все более тревожном и все суровеющем мире. Да и не дорого к тому же по нынешним-то ценам.
С другой стороны — до чего же страшно заглядывать внутрь. Нет ведь ничего ужаснее, чем горькие разочарования. Их и без того достаточно в нашей жизни. Они и без того калечат и покрывают жесткими шрамами наши чувствительные души.
Нет, обойдемся в этот раз без нежности. Тем более что она даже не “нежность”, а целая Нежность.
Ну ее! Да и 399 рублей сэкономим.
* * *
Сегодня в самом центре столицы в подземном переходе в каком-то киоске с “выпечкой” я боковым зрением зацепил ценник, на котором было написано “Пирог с капустою”. Совсем не знаю, почему, но я ужасно обрадовался этому “пирожку с капустою”. Нет, не купил, а просто обрадовался. Не знаю, в чем тут дело. То ли “новый Гоголь явился”, или еще что.
* * *
У моего товарища был когда-то сосед по квартире — человек малограмотный и при этом невероятно скандальный. Он все время с кем-нибудь судился. Свои многочисленные заявления и жалобы он приносил моему приятелю на предмет исправления ошибок. Какие-то особенно выдающиеся пассажи приятель выписывал и дарил мне, зная мою приверженность к подобного рода речевым мутантам. Мне, в частности, запомнилась фраза, по-моему, в высшей степени выдающаяся. И запомнилась она мне именно так, как и была написана, то есть без знаков препинания и с той орфографией, с какой она была в оригинале.
А выглядела она так:
“Я между прочем такой же как и вы человек в отличии от вас”.
* * *
Вчера прошел мимо ресторана, название которого немедленно пробудило в душе трудно формулируемую, но вполне отчетливую тревогу. Ресторан назывался “Оптимист”.
Всего лишь.
Ну и что такого, успокаиваю я сам себя, не “Фаталист” же! а все равно…
* * *
Новости импортозамещения:
Гондоны против презервативов.
* * *
Не надо, как говорил время от времени тов. Горбачев, нагнетать.
Бывают и хорошие новости. Ну, например:
“Жизнь ребенка, которого мать травила крысиным ядом, вне опасности”.
Так что хватит уже!
* * *
Продавщица в магазине, где меня более или менее узнают — и потому что я там бываю практически ежедневно, и потому что кто-то в телевизоре видел, — в тот момент, когда я покупал у нее сто двадцать граммов докторской колбасы, неожиданно спросила: “А вы когда-нибудь ели хипстеров?” “Кого-кого?” — спросил я. “Ну, это такие, вроде наших креветок, только большие”.
Хорошо производить впечатление бывалого человека.
* * *
Где-то тут промелькнуло: “Христос в свое время заявил, что…”
Ну да, а что такого…
“Моисей озвучил десять заповедей”. — “Христос зачитал Нагорную проповедь”. — “На церемонии Тайной вечери, состоявшейся…” — “Наш корреспондент обратился к пресс-секретарю Матфею с просьбой прокомментировать…”
Что еще?
* * *
Мимо меня прошли две девочки подросткового возраста. Ну, лет по четырнадцать, я думаю.
И одна другой очень темпераментно говорит:
“Ну не могу я, блядь, идти против воли Божьей! Не могу!”
Вот, думаю…
* * *
Как это коммунисты не додумались в свое время принять закон об уголовной ответственности за “оскорбление чувства глубокого удовлетворения”?
* * *
Некий читатель под одной из моих недавних колонок оставил такой — безусловно одобрительный — комментарий:
“Солидно и грамотно”.
Хорошая рецензионная формула. Беру на вооружение.
* * *
“Мир ловил меня, но не поймал”
(Покемон)
* * *
Бессмертный труд “Марксизм и вопросы языкознания” был написан и, соответственно, издан года за три до, так сказать, конца славного пути его автора.
Хрущев только затеял очередную и очень громокипящую реформу русского правописания, вызвавшую целый ураган шуток и анекдотов про слово “заeц”, а также “огурци”. Затеял, но не успел. Не по столь все же роковой причине, что его предшественник в этой коварной и мстительной области. Но тоже — мало не показалось.
Язык — не фраер. Попытки его обуздывать и стреноживать заканчиваются известно чем. И, как показывает трудная история двадцатого века, это происходит довольно быстро.
Какая мистическая сила заставляет их всех замахиваться на язык непосредственно перед “тем, как”, это интересно, конечно, хотя и не совсем понятно. Но есть тут о чем подумать, и, главное, тенденция очевидна.
Расхожее словосочетание “владеть языком” некоторые понимают так, что они на самом деле могут и, главное, вправе им владеть. Ага, как же!
Вот язык и показывает им язык, вот он и показывает со всей обнаженной наглядностью, как именно они им владеют.
* * *
Вот помню почему-то, как первого (или второго?) мая пятьдесят, представьте себе, третьего года мы с соседским Павликом (я в новой розовой тенниске, а он не помню в чем) во весь голос распевали во дворе: “Союз нерушимый, сидим под машиной и кушаем кашу за Родину нашу!”
Проходившая мимо Клавдия Ефимовна с двумя авоськами в руках лишь фыркала в ответ. Ее дочка Рита, наша ровесница, семенила вслед с равнодушным, но при этом торжествующим видом. А все потому, что в этот же самый день ее приехавшая из Харькова тетя Бетя подарила ей целую коробку игрушечной посуды. До нас ли ей было.
А все остальные, кто во дворе, включая даже и нетрезвого с самого утра одноногого баяниста дядю Сережу, и вовсе нас не замечали, что было даже и несколько обидно.
Примерно в тот же самый момент мой старший брат, уже пятнадцатилетний круглый отличник, на коммунальной кухне, умываясь под рукомойником, комически отфыркиваясь и сдувая мыльную пену с губ, дурным голосом, заметно фальшивя и слегка меняя слова, подпевал висевшей на ободранной стене черной тарелке-радиоточке: “Кипучая! Вонючая! Никем не победимая!”
Сосед Сергей Александрович Фомин, летчик в отставке, проходя мимо, слегка, шутливо проходился своей большой рукой по его затылку, как бы говоря: “Ну, ты это, не очень-то”. И улыбался.
Потому что праздник. Потому что вообще все хорошо в этом мире, и все целы.
Какое такое диссидентство? Вы что! Мы и слова-то такого не знали. И не скоро еще узнали.
Но страшно почему-то не было. Мы не боялись совсем. Даже и в голову такое не приходило. И даже взрослые почему-то не боялись.
А все потому, что мы все находились под надежной защитой самого языка. Который сам знал лучше всех, как надо и как правильно. Который и был во все времена самый главный диссидент. И главный защитник.
* * *
В эти дни одним из самых частотных слов русского языка стало слово, слегка нагруженное “шпионскими” коннотациями. Это слово “явка”. Слово это разнообразилось различными контекстами и украшалось различными эпитетами типа “высокий” и прочими его синонимами. Приходилось не раз и не два натыкаться на “бешеную явку”. (“Бешенство явки”, — автоматически сформулировал я.)
Впрочем, для меня самым ключевым и, более того, тревожно сигналящим словом показалось вовсе не слово “явка”, а совсем другое, до боли, как говорится, родное и неизбывное. Потому что в связи с этой самой “бешеной явкой” регулярно отмечалось, причем с разными, иногда диаметрально противоположными оттенками эмоций — от детского восторга до отчетливого омерзения, — что на избирательные участки выстраивались длиннющие очереди. Даже и за границей. Или за границей — даже особенно. В общем — очереди.
Очереди.
Когда-то давно, в советские годы, принято было считать, что между такими фундаментальными и системообразующими явлениями, как “очередь” и “дефицит”, существует прямая и непосредственная причинно-следственная связь.
Она, эта связь, и правда существовала. Но не вполне прямая.
Я думаю, что такая важная категория, как “дефицит”, имевшая, как принято считать, сугубо политико-экономические причины и свидетельствовавшая о вопиющей неэффективности плановой экономики, нагружена еще и глубинным метафизическим смыслом.
Смысл этот в том, что советский человек должен стоять в очереди. Потому что очередь — это самая устойчивая, самая несокрушимая модель общественного устройства. Потому что новые граждане первого в мире социалистического государства, в одночасье лишенные привычного и рутинного церковного “стояния”, все равно должны были где-то “отстоять службу”. Так что в феномене “очереди” можно усмотреть также и квазилитургическую составляющую.
Очередь — один из важнейших мифообразующих факторов советского космоса. Появление хлебных очередей зимой 1917 года послужило детонатором мощного взрыва, уничтожившего трехсотлетнюю российскую монархию. А катастрофическое по своим геополитическим последствиям исчезновение очередей в начале девяностых ознаменовало конец советской империи.
Очередь в гораздо большей степени, чем, например, семья, или же, допустим, трудовой коллектив, или, скажем, школа, являлась универсальной и самоорганизующейся ячейкой общества. Жесткие иерархии устанавливались там естественным путем, причем не по вертикали (ниже- или вышестоящие), а по горизонтали (впереди — позади). Многолетняя терминологическая дискуссия на тему “как правильно” — “крайний” или “последний” вносила в монотонно-мрачноватую и неизбывно агрессивную атмосферу “очередестояния” элемент коммунального интеллектуализма.
Именно очередь как социально-культурный феномен формирует этические и интеллектуальные нормы социального поведения.
Все те, кто по разным причинам не встроился в вертикаль, те выстроились в горизонталь, то есть встали в очередь. Очередь — это вроде как та же “вертикаль”, только положенная набок.
Очереди жанрово различались. Особняком стояли очереди, как сказали бы теперь, виртуальные. То есть ты сидел дома и пил чай, или ехал в троллейбусе, или обжимался с барышней на скамейке в городском парке, но при этом ты стоял в очереди. Например, за холодильником. Или за мебельным гарнитуром. Или за, допустим, ковром…
Не забудем также и о знаменитых винных очередях времен ранней перестройки, об очередях, в которых пришлось не раз и не два простоять в том числе и автору этих строк. А потому автор этих строк с полным знанием дела ощущает себя вправе утверждать, что эти самые очереди стали риторическим полигоном для многотысячных демократических митингов, возникших парой годов спустя.
Случались очереди и вовсе странные, очереди практически концептуалистского свойства, очереди ради очередей. Одна из таких мне ярко запомнилась. Помню, как неким весенним днем я шел по Цветному бульвару и увидел очередь человек из пятнадцати. Ничего вроде бы особенного — очередь и очередь. Необычность этой очереди заключалась лишь в том, что при явном наличии субъектов очереди наблюдалось полное и хорошо заметное отсутствие ее объекта. То есть, говоря проще, это была очередь ни за чем, ибо первый, кто стоял в этой самой очереди, упирался лицом в глухой забор строительной площадки. И, видимо, эта сцена так впечатлила меня, что я даже зачем-то запомнил, что забор этот был выкрашен в грязно-зеленый военизированный цвет.
Я, естественно, поинтересовался у публики, за чем, мол, стоим. Вопрос этот, по неписаным законам жанра, я задал последнему (или крайнему). Его ответ меня не слишком удовлетворил, потому что этот “последний” ответил как-то уклончиво. Он сказал, отводя почему-то глаза: “Да я, честно говоря, сам не знаю. Тут сказал кто-то, что, может быть, яйца подвезут”.
Как это и должно быть в иерархических обществах, существовала в стране и самая главная очередь, очередь номер один. Это была очередь в мавзолей. В годы перестройки эта очередь как-то сама собою рассыпалась. На некоторое время она — в соответствии с новыми идейно-материальными поветриями — нарисовалась перед волшебными, сияющими нездешним светом воротами первого и единственного в стране “Макдоналдса”. Но “Макдоналдс” — в отличие от мавзолея — очень быстро обнаружил способность к размножению, и очередь рассосалась сама собой, оставив после себя лишь реликтовые остатки специфической этикетности.
И именно поэтому мы до сих пор ревностно выясняем, кто впереди, кто сзади, кто за кем стоит, кто тут последний-крайний и кого “здесь не стояло”.
Кстати, весьма распространенная конспирологическая формула “интересно, кто за ними стоит” тоже, мне кажется, из того же инструментария.
Сейчас дефицита вроде как нет. По крайней мере, товарного. Что же касается заметного дефицита здравого смысла, личного достоинства и прочих забавных реликтовых штук, то, как легко заметить, особых очередей за ними не видно. Да и обнаружить их в наши дни можно в лучшем случае на каком-нибудь из блошиных рынков.
Очередей в буквальном смысле — если не считать очереди на, условно говоря, Серова и очереди на, условно говоря, Путина — сейчас вроде как нет. Ну хорошо, пока нет.
На позднесоветских плакатах, развешанных по улицам, площадям и актовым залам государственных учреждений, настойчиво сообщалось о том, что “Дело Ленина живет и побеждает”. “Дело Ленина” уже давно не живет и тем более никого не побеждает, а вполне деидеологизированная, а потому и особенно живучая тоска по Очереди как самому естественному, как самому теплому и родному общественному устройству живет и время от времени побеждает.
И чем ничтожнее и кошмарнее все то, за чем готовы выстроиться и вроде уже выстраиваются граждане Очереди, тем сама очередь крепче, стройнее, надежнее и, если угодно, сакральнее.
Один из ранних романов Владимира Сорокина, который так и назывался, “Очередь”, был целиком построен на обрывках “типовых” разговоров в очереди. В очереди, бесконечной и нудной, как исландская сага или как Профсоюзная улица в Москве.
Чтение этой вещи не только отзывалось радостью узнавания, не только работало на изживание, на нейтрализацию этой безысходной болотной ряски, но и провоцировало включение собственного опыта, собственной памяти, а уж чего-чего, а этого добра в нашей памяти хватало всегда.
Ну, в общем, примерно так: “Женщина, это за чем очередь? За очередью? Вы последняя? За вами буду. Я только отойду на минутку, посмотрю, что в соседнем отделе, и вернусь. Вы уж скажите, что я за вами занимала, хорошо? Я быстро — туда и сюда. Там все равно ничего нет. А по сколько дают в одни руки, не знаете? Нам-то хватит? А неплохо, кстати, очередь движется — быстро стали отпускать. Ну вот, сглазили! Опять медленно. Только бы успеть. Только бы хватило. Мужчина, не толкайтесь, пожалуйста, вы здесь не один…”
Ох, зачем я все это помню?
* * *
Когда автор понимает, что книгу, в общем-то, пора завершать, а он при этом не очень-то понимает, каким именно образом, он с радостью вспоминает о том, что буквально на днях ему приснилась фраза, восхитившая его безусловным универсализмом. Фраза, безусловно уместная практически в любом контексте. Фраза, с которой можно начать любой текст на любую тему и которой, соответственно, можно и закончить любой текст и тоже на любую тему.
Вот она, эта фраза: “Чего только не бывает в этом странном мире, с завидной неутомимостью продолжающем поражать нас своим сокрушительным несовершенством”.