Сегодня непарный день, все парильщики свободны. Да хоть бы и гостей мыли, извинились бы для такого раза, Сергей Иваныч, хозяин, выздоровел, приехал в бани. Так и сказал Горкин, только нас из пролетки подхватили. И все молодцы в один голос закричали:
– Радость-то нам какая! Мы с вас, Сергей Ваныч, остатнюю болезнь, какая ни есть, скатим! Болезнь в подполье, а вам здоровье!..
– Знаю, какие вы молодцы, спасибо. Ну, скачивайте болезнь, валяйте! – весело говорит отец, взбегая по стертому порожку у «тридцатки», а я за ним.
Как сказал он: «валяйте», так у меня и заликовало сердце: «Здоров папашенька, прежний совсем, веселый!» Когда он рад чему, всегда скажет и головой мотнет: «Валяйте»!
«Тридцатка» самая дорогая баня, 30 копеек, и ходят в нее только богатые гости, чистые; а захочет кто пустить пыль в глаза – «плевать нам на три гривенника!» – грязно коль одет, приказчик у сборки ни за что не пропустит, а то чистые гости обижаться могут. Да и жулик проскочить может, в карманах прогуляться, за каждым не углядишь: хорошие гости все известны, пригляда такого нет, как в дворянских, за гривенник, или в простых, за пятак.
«Тридцатка» невелика. По стенам пузатые диваны с мягкими спинками, накрыты чистыми простынями: вылеживаться гостям, простывать. Отца чуть не под руки ведут молодцы, усаживают, любуются. И меня тоже парадно принимают, называют – «молодой хозяин». И Горкина ублажают – все его уважают-любят. Когда я бываю в банях, всегда любуюсь на расписанные стены: лебеди по зеленой воде плывут, а на бережку белые каменные беседки на столбиках, охотник уток стреляет, и веселая свадьба, «боярская»… – весело так расписано, как в театрах.
Народу набилось – полна «тридцатка». Все глядят на отца и на меня, мне даже стыдно. Горкин доволен, что ребята так деликатно себя оказывают. Говорит мне, что этого за денежки не купишь, душой любят. И отец рад ребятам. Привык к народу, три недели не видал, соскучился. Без путя не балует, под горячую руку и крепким словцом ожгет, да тут же и отойдет, никогда не забудет, если кого сгоряча обидел: как уезжать, тут же и выкликнет, весело так в глаза посмотрит, скажет: «Ну, кто старое помянет…» И всегда пятиалтынный-двугривенный нашарит в жилеточном кармашке. «Валяй! – скажет. – Только не валяйся».
– Доправляться, ребята, приехал к вам… да, правду сказать, и соскучился. Всегда окачку любил, а теперь добрый человек присоветовал… видали, чай, у меня героя-то вашего, Махорова, «севастопольца»! Вот-вот, самый он, на деревяшке. Я и до него примечал; как прилив к голове, всегда со студеной окачки легчало мне.
Все говорят: «Да как же-с!.. первое средствие, как вы привышные». Советуют, кто постарше, сперва в холодной помыться, без веничка, без пару, облегчиться-перегодить, а там – тазиков двадцать-тридцать, невысоких, легких, голову-то и подхолодит, кровь слободней-ровней пойдет, банька-то ей дорожку пооткроет.
В замеленные окошки с воли стучат чего-то. А это банщицы-сторожихи – хозяина просят поглядеть. А им говорят: «Опосля окачки увидите, пошутит с вами». Мы слышим заглушенные бабьи голоса:
– «Здоровьица вам, Сергей Ваныч!..» – «Банька, Господь даст, все посмоет!»… – «Слышите меня, Сергей Ваныч? я это, Анисья!» – «Здравствуйте, голубчик Сергей Ваныч… я это, Анна Иванна, Аннушка!..» – «И я тут, Сергей Ваныч… Поля-то, слышите голосок-то мой?.. Поля-горластая! Все, бывало, вы меня так… соскучнилась я по вас!» – «Как разрядилась-то, соколу-то показаться – покрасоваться… на Пасху чисто!..» – «Да, ведь, праздник… вот я и расфранчилась, глазки повеселить!..»
Все подают голоски. Я признаю по голоскам Анисью-балагуриху, и всегда скромную, тихую Анну Ивановну – Аннушку, которую все зовут пригожей; и глазастую, бойкую Полю – «с огоньком», – сказал как-то отец, которая, бывало, меня мыла, маленький был когда, и мне было ее стыдно. Признаю и Анисью-синеглазку, у которой в деревне красавица дочка Таня, ровесница мне; и старшую сторожиху Катерину Платоновну, чернявую, по прозванию Галка; я ее так прозвал, и все стали так называть, а она и не обижалась – черненькая! И хрипучую Полугариху, которая в Старый Иерусалим ходила, и толстуху Домну Панферовну. Все собрались под окнами «тридцатки», все хотят поглядеть «на сокола нашего», все рады, «сороки-стрекотухи», – Горкин их так зовет. Все хотят пошутить с отцом, «хоть в отдушнику покричать». Отец велит открыть форточку и кричит:
– По строгому хозяину соскучились?..
А оттуда, все разом:
– Уж и стро-гой!.. – и весело смеются. – С Полькой-то во как стро-ги!.. То-то она и разрядилась, для строгости!.. По плетке вашей плачет, проплакала все глазки!.. Подай голосок, Полюшка… чего молчишь?..
– Спасибо, бабочки, за ласку вашу, за молитвы!.. – кричит отец, – молебен, слыхал, служили?.. После бани увидимся, а то, поди, народ сбегается, не пожар ли!..
Кричат-смеются звонкие бабьи голоса. Ребята говорят: и взаправду, народ сбегается, спрашивают: «Чего случилось? День непарный, а чисто базар у бань?» Им говорят: «Хозяин выправился, окачиваться живой водой приехал». В форточку слышно, как голоса кричат: «Дай ему Бог здоровья!..» – «Слышь, Сергей Ваныч… есть за тебя молитвенники, живи должей!..»
Отец машет к форточке, говорит шутливо:
– Народу что взгомошили… как бы и впрямь пожарные не прикатили!
Говорят, довольные:
– Такая, значит, слава про вас… и по Замоскворечью, и по всей Москве… вот и бежит народ.
Приходит цирюльник Сай Саич. Его еще зовут – «кан-то-нист», Почему так зовут – никто не знает. Он не весь православный, а только «выкрест». Отец его был «николаевский солдат». Он очень смешной, хромой, лысый и маленький.
Хорошо знает по болезням, не хуже фершала. И стрижет, и бреет, и банки-пиявки ставит, и кровь пускает, и всякие пластыри изготовляет. Не говорит, а зюзюкает. Зовут его за глаза зюзюкой – а то он сердится. В женских банях Домна Панферовна знаменита, а у нас Сай Саич. Но Домна Панферовна больше знаменита. Только ее зовут, как надо какой-то «горшок накинуть», если с животом тяжело случится, особенно на Масленице с блинов: она как-то умеет «живот поправить».
Сай Саич заворачивает отца в чистую простынку, густо намыливает ему щеки и начинает брить.
– Нисево-с, виздоровлите-с… мы вас в самого молодого зениха сделаем зараз. И цего зе ви Сай Саица не скликали, ссетинку такую запустили!..
Я смотрю и боюсь, как бы отец не велел, по прошлому году, обрить мне голову, – мальчишки все дразнили: «Склизкой! склизкой!..» Отец все к лету голову себе брил, и мне заодно: «Чтобы одному не скучно было». Хорошо, не вспомнил, «чтобы не скучно было»; теперь мы и без того веселые.
Самый обед, а не расходятся. Отец велит лишним идти обедать, а оставленным для окачки говорит:
– Понятно, не дело это, ребята, – несрочное время выбрал, да вышло так. Ну, опосля слаще поедите.
– Да помилте-с, Сергей Иваныч, как беда! Вы бы здоровы были, а с вами и мы всегда сыты будем!..
Все – самые отборные, на все руки: и публику с гор катают, и стаканчики в иллюминацию заправляют, коли спешка, и погреба набивают, и чего только не заставь – все кипит. Тут и Антон Кудрявый, и Петра Глухой, и лихой скатывать на коньках с гор Сергей, и верткий Рязанец, и Левон Умный. Раздевается и молодец «тридцатки», здоровяк Макар, который мне ноготки подстригает ножничками, и я дивлюсь, как он умеет не сделать больно с такими большими пальцами. Даже «старший», который стоит за сборкой, высокий, черный, угрюмый всегда Акимыч, просит дозволить тазик-другой скатить. Горкин говорит:
– Легкая у те рука, Акимыч. Летось ногу мне выправил – студеной обливал, – прямо меня восставил! Опрокинь тазок-другой на хозяина с молитвой.
Акимыч – особенный, «молчальник». Говорят, на Афон собирается, внучку только в деревне замуж выдаст. У него в «тридцатке» всегда лампадка теплится перед образом в розовом веночке: на ложе покоится св. праведная Анна, а подле нее, в каменной колыбельке, – белая куколка-младенчик: «Рождество Богородицы». Он всегда на ногах, за сборкой, получает за баню выручку, а одним глазом читает толстую книгу – «Добротолюбие». Горкин его очень почитает за «духовную премудрость». После баньки они вместе пьют чай с кувшинным изюмом и меня угощают, и беседуют о монастырях и старцах. Про Акимыча говорят, будто он по ночам сапоги тачает и продает в лавку, а выручку за них раздает. Был он раньше богач, держал в деревне трактир, да беда случилась: сгорел трактир, и сын-помощник заживо сгорел. Он и пошел в люди, и так смирился, что не узнать Акимыча.
В горячую, где каменка и полок, – мы всегда с Горкиным там паримся, – Акимыч не советует: кровь в голову ударит. Отговаривает и Горкин. А отцу хотелось сперва попариться. Он послушался стариков, сказал: «Что делать, слушаться надо стариков».
Положили нам молодцы на лавки тростниковые свежие «дорожки», а потом кипятком ошпарили. И принялись показывать мастерство. Взбили в медных тазах такую пену воздушную-духовитую, даже из таза выпирало, будто безе-пирожное. И начали протирать руками с горячей пеной по всем-то суставчикам-косточкам проходить. До того ласково-приятно, сердце даже заходится, хочется постонать-поохать, очень внутри щекотно, будто все разымается, все суставы… – и хочется подремать, уснуть. Надо это умеючи, не каждый может, даже вреда наделает. Отец стал поохивать, постанывать, – так приятно! И Горкин, – стонал прямо:
– О-ох… и чего это, дошлые, со мной исде-лали… всего-то-всего разняли, о-ох… фу-у… во-от… спа-асибочки, милые… о-ох… во всем телесе поет… о-ох… не-е, бу-дя… грех ублажаться так… о-ох… фу-у…
А все не подымается, все Левон его ублажает. А меня Сергей-катальщик ублажает. А отца двое самых отменных ублажают – Антон Кудрявый и ловкач Рязанец. А потом нас особенными мочалками протирали, с горячей пеной. И совсем телу нечувствительно, только горячим пышит, и слышно, как пузырики шепчутся на теле, покалывает чуть-чуть щекотно. Таких мочалок в лавках и не найдешь: их банщицы наши, отменные мастерицы, щиплют из липовой мочалы, называется у них – «пух липовый». Такая вот мочалка – с большое гнездо воронье, а в ней и весу-то не слыхать, когда сухая.
Когда у бань толпился народ, кто-то из молодцов сказал:
– Живой водой приехал окачиваться Сергей Иваныч.
Запомнилось это мне. Я с нетерпением ждал, что такое – живая вода. Знал сказку про «мертвую» и «живую» воду. И тут так будет?., чудо?..
Вымыли нас, и отец велел готовить тазы, одной студеной, теплой не разбавлять. Молодцы стали говорить – да можно ли? Сразу словно студеной не годится: хоть она и не зимняя-лединая, а в земле по трубам бежит, да земля еще не обогрелась. Пробуют из-под крана – чуть разве потеплее зимней. А отец: «Валяйте цельной!» Но тут Горкин с Акимычем вступились: не годится так. Горкин пальцем даже на отца погрозился, как на меня, не слушаюсь когда. Стали старики говорить: исподволь сперва надо, тазиков десять середней вылить, а там посвежей… а потом уж живой водой, во здравие, Господи благослови. Не забудь студеного «удару», а то может и ушибить. Отец поморщился:
– Ну, будь по-вашему, покорюсь. Валяйте!..
Горкин и Акимыч крестятся. И все молодцы за ними. Священное будто начинается, а не простая баня. Спрашиваю шепотком Горкина, почему сейчас будет – живая вода? Он тоже шепотком:
– Она папашеньке живот подаст… жись, здоровьице.
– А почему?., моленая, да?., со Крестом, да?..
– Понятно, моленая. Вишь – крестятся все, во здравие. Потому и крестят водой моленой, она жись подает.
Отец спрашивает:
– Вы, неразлучники… шепчетесь там чего, как тараканы?..
Стыдно мне сказать, а Горкин сказал:
– Да вот, любопыствует, что за живая вода. Давеча в народе был разговор… водой, мол, живой Сергей Иваныч скачиваться приехали. Я и поясняю, от Писания: сам Господь-Христос исповедал: «Аз есмь Вода Живая!» Моленая, мол, вода – живая вода Господня, оживит. В Писании-Апостоле так: «банкою водною-воглагольною».
Отцу понравилось, перекрестился он. И всем понравилось. Акимыч тоже от Писания сказал: купель, мол, банька, и из тазов скати – одинако, будто купель; ежели с молитвой и верой приступают – будет как от купели Силоамской. А я знал про купель из «Священной истории».
И стали тазы готовить.
Акимыч велит легонько окачивать, не шибко высоко, в голову чтобы не шарахнуло. А отец: «Сразу валяй, ребята!». Я и вспомнил, как и доктор Клин велел, чтобы слегка и невысоко. И сказал, осмелел. А отец смеется:
– Ты еще, поросенок… учишь!
Но тут Горкин с Акимычем вступились:
– Вон и доктор тоже говорил! Послушайтесь, Сергей Иваныч, тут не баня теперь, а Господи благослови. Живая вода поливается на главу болящую… уж покоритесь.
– Нечего, видно, делать… – говорит отец, – скачивайте, ребята, как наши праведники велят.
И я в праведники попал. И стали тихо окачивать. Сперва обливали молодцы, приговаривая:
– Ну-ка, басловясь… болесь в подполье, а вам здоровье! Вода скатится – болесь свалится! Вода хлещет – телу легчит!.. – и еще много приговорок.
Потом Горкин с Акимычем. А как принять таз – крестились и шептали. Горкину до головы не дотянуться – скамеечку ему приладили. И ни смеху, ни… как раньше бывало при окачке, а все словно священное делают. И отец не кричит: «Живей, валяйте!» – а крестится да плечиками ежит, как студеная подошла. Тазов тридцать, пожалуй, вылили. Обернули шершавой простыней и понесли в раздевалку, на пузатый диван. Вытерли насухо, подложили под голову чистую подушку и отошли к сторонке. Меня, слава Богу, не скачивали студеной, тепленькой-майской окатили и тоже в простынку завернули. И стало легко-легко. И отцу легко стало: свежая голова совсем. Сказал молодцам:
– Вот, спасибо, ребята, удружили. Так хорошо-легко, будто и не болел. Утром вдруг полегчало, а теперь – будто совсем я прежний.
А ему все: «На доброе здоровье, дал бы Господь!»
Подремали чуть – всегда банька сморит немножко. Нежусь себе и поглядываю на расписанные стены. Лебеди на пруду, а то по Волге баржи плывут с кулями и голубями. Отец так велел нашему Василь Сергеичу, однорукому маляру-самоучке. Все отец напевал: «Вот барка с хлебом пребольшая, кули и голуби на ней…» Гляжу на стены и слышу, будто и он про картинки думает:
– Ежели, Бог даст, все ладно будет… вот что хочу сделать…
– К Преподобному пешочком… – говорит Горкин.
– Это первым делом. А я вот про что… Картинки эти мы замажем. А на место их Василь Сергеич постарается… а то всамделишного живописца попрошу. Петра Алексеича Крымова, кума… он учитель рисования, большой мастер. Так вот думаю… Пусть из Писания напишет, гостям в назидание Силоамскую Купель, как Ангел силу дает воде и болящие исцеляются. И еще… вот про живую воду говорили! Это из Евангелия, как Христос беседует с самарянкой: «Аз есмь Вода Живая». Ну как, праведники?
Горкин с Акимычем говорят, что лучше и придумать нельзя. Хорошо бы еще «Крещение Руси» написать, как в древние времена благоверный князь св. Владимир в реке русский народ крестил.
– Верно! И это пустим, только с преосвященным посоветоваться надо, благословит ли…
– Да, ведь, образа-то в банях полагаются! – говорит Акимыч, а Горкин поддакивает бородкой. – Для души польза, и от пустого какого слова воздержатся. И будто притча: грязь с тела смываешь? ну, так помни: так же надо скверну душевную смывать!
Всем понравилось и стали просить:
– Обязательно прикажите, Сергей Иваныч, так расписать. И будет про наши бани великая слава, во всю Москву!
А тут вдруг Василь Василич заявился. С делами-то запоздал к обеду. Приехал домой и узнал: лучше совсем отцу, в бани даже окачиваться поехал. Очень жалел, что без него все было, не поспел. А на радостях, что хозяину полегчало, по дороге хватил маленько – стреляет глазом. Отец приметил и говорит совсем ласково:
– Маленько намок, Косой?
И не распекал. А Василь Василии с радости так и кипит, душу оказывает:
– Глядите, Сергей Ваныч… душу мою!., ну, что мы без вас?! кто направит?! Голову потерял, не спал-не ел… все из рук валится! А теперь… давайте мне делов, сгорю!..
Отец мигнул Акимычу – зельтерской ему, прохладиться. А нам ланинской апельсинной, а Горкину черносмородинной. А ребятам – красенькую, за старанье. Так-то благодарили! И Акимыча не забыл: пятишну ему пожаловал. Велел молодцам обедать, и колбаски жареной на закуску, вдоволь, и к колбаске – как полагается. Всех обласкал.
Ланинской прохладились, отошли. Помог нам Макар одеться. Вызвали Сай Саича. Он старые обвязки отнял, свежими повязал, не хуже Клина. Никакой боли не было, все подсохло.
Выходим к пролетке, домой ехать, а тут бабы нас дожидаются. И такой-то гам подняли, будто стая гусей слетелась. Все такие нарядные, парадные, в новых ситцах; все-то лица белые-румяные, и такие-то стрекотухи… – разве от них уедешь! Со всеми отец пошутил, каждой ласковое словечко подарил.
А уж они-то ему!..
– «Опять веселый, соколик наш!» – «Дай, Господи, долго жить, здраву быть!»… – «А мыто как горевали, столько не видамши… чего не передумали!»… – «А вы и опять с нами, опять веселый, и мы веселые!..»
– Знаю, от души вы, милые… спасибо, бабочки!.. – говорит отец и велит старшей, Катерине Платоновне – Галке, выдать из выручки красную за всю «артель сорочью»: «Будете веселей песни петь».
И опять крик поднялся, каждая норовит перекричать:
– «Вишневочки сладкой за ваше здоровьице выкушаем!» – «Не угощенье нам, а ласка дорога!..» – «Сергей Ваныч, меня, Полю, послушайте!.. Да не голосите, бабы, дайте словечко досказать!.. Как увидали вас, ясные глазки… солнышком будто осветило!…»
А это Поля, самая-то красотка. Так и хочет в глаза вскочить. Отец любуется на нее – такая-то яркая она вся, красивая! – и шутит:
– Ты сама солнышко… ишь ты, какая золотая… разрядилась, как канарейка!..
– А как же ей не рядиться… кто приехал-то! об вас только и разговору… – смеются бабы, а Поля им:
– А чего мне язык завязывать! Хочу – и говорю про Сергей Ваныча моего… про хорошего человека да не говорить!.. Вольная я, Полечка, ничья на мне воличка!.. Захотела и разрядилась!..
– «Платье-то как накрахмалила, вся шумит!..» – «Верно, что канарейка, Сергей Ваныч… как хорошо сказали…»
И правда, как золотая канарейка, Поля, смотреть приятно: солнечный такой ситчик, вся раскрахмалилась, вся шумит. Черненькая она, красивенькая, а в желтом еще красивей.
– А глазки-то слабые еще… не вовсе еще здоровые…
Это старая Полугариха сказала. А бабы на нее:
– Мели еще… – слабые! И вовсе ясные… сокол прямо!..
– С вами и не развяжешься, – говорит отец, – пошел, Гаврила.
Гогочут-кричат вдогон – живые гуси, все уши прокричали.
Отец велел Гавриле шажком, хорошо теперь подышать. Поднимаемся по Крымку к Калужскому рынку, мимо больших садов Мещанского училища. Воздух такой-то духовитый, легкий, будто березовой рощей едем. Отец отваливается к пружинистой подушке и дышит, дышит…
– Ах, хорошо… уж очень воздух!.. В рощи бы закатиться, под Звенигород… там под покос большие луга сняты у меня, по Москва-реке. Погоди, Ванятка… даст Бог, на покос поедем, большого покоса ты еще не видал… Уж и луга там… живой-то мед!.. А народ-то ласковый какой, Панкратыч?! Всегда от него ласку видел, крендель-то как на именины мне поднесли… а уж нонче как встретили – вот это радость.
– Наш народ, Сергей Иваныч… – уж мне ли его не знать!.. – пуще всего обхождение ценит, ласку… – говорит Горкин. – За обхождение – чего он только не сделает! Верно пословица говорится: «Ласковое слово лучше мягкого пирога». Как вот живая вода, каждого бодрит ласка… как можно!..
Опять лавочники глядят, как мы едем. И у ворот ждут-толпятся, глядят, как подкатываем лихо.
– Помылись-поосвежились, Сергей Иваныч? Не шибко устали? Теперь совсем поправитесь, даст Господь.
Отец сходит с пролетки, быстро идет по лестнице, весело говорит:
– Обедать скорей, есть хочу… ботвинью не забыли?..
Все бегают, тормошатся, гремят тарелки, звякают-падают ножи. В столовой уже накрыли парадно стол, сияет скатерть, горят в солнце малиновыми огоньками графины с квасом, и все такое чудесное, вкусное, яркое, что подают к ботвинье: зеленый лук, свежие паровые огурцы, сама ботвинья, тарелочки балыка и белорыбицы, миска хрустально сияющего льда… Отец сбрасывает парадный сюртук, надевает чесучовый свеженький пиджак, только что выглаженный Машей, весело потирает руки, оглядывая веселый стол.
– Горку зовите, вместе будем обедать! – кричит он в кухню. – Совсем хорошо, легко… – отвечает он матушке, – живая вода прямо! А уж как встречали!., бабы все уши прокричали… А уж есть хочу!..
Такая радость, такая радость!..