Книга: Богомолье. Лето Господне
Назад: Масленица
Дальше: Петровками

Радости

Ледоколье

Отец посылает Горкина на Москва-реку, на ледокольню, чтобы навел порядок. Взялись две тысячи возков льду Горшанову доставить – пивоваренный завод, на Шаболовке, от нас неподалеку, – другую неделю возим, а и половины не довезли. А уж март месяц, ростепель пойдет, лед затрухлявеет, таскать неспособно будет, обламываться начнет, на лед овине стоять опасно, – и оставим Горшанова безо льду. Крестопоклонная на дворе, а Василь Василич Косой с подлецом-портомойщиком Дениской Масленицу все справляет…

– Пьяного захватишь – палкой его оттуда, какой это приказчик! По шеям его, пускай убирается в деревню, скажи ему от меня! До Алексей-Божия человека… – сегодня у нас что, десятое?.. – все чтобы у меня свезти, какая уж тогда возка!

– Какая возка… – говорит Горкин озабоченно, – подойдут Дарьи-за… сори-пролуби, вежливо сказать… ледок замолочнится, водой пойдет, крепости в нем не будет… Горшанову обидно будет. Попужаю Косого – поспеем, Господь даст.

Отец сам бы поехал, да спины разогнуть не может, «прострел»: оступился на ледокольне, к вечеру дело было, ледком ледовину затянуло, снежком позапорошило, он в нее и попал, по шейку.

– Ледоколов добавь, воробьевских с простянками поряди… неустойка у меня, по полтиннику с возка… да не в неустойке дело: никогда не было такого, осрамить меня, с… с…!

Горкин обнадеживает: «Поспеем, Господь даст», берет с собой шустрого паренька Ондрейку, который летось священного голубка на шатерчик сделал, как Царицу Небесную принимали, – и одевается потеплей: поверх казакинчика на зайце натягивает хороший полушубок, романовский, черненый, с зеленой выстрочкой, теплые варежки под рукавицы и подшитые кожей валенки. На реке знобко, потеплей надо одеваться.

Я не был еще на ледокольне, а там какая-то ярмонка, – жара прямо! До сорока лошадок с саночками-простянками ледок вываживают с реки и всякого-то сбродного народу с Хитрого рынка порядили, выламывают ледок, баграми из лед овины тянут, как сахар колют, – Горкин рассказывал. Я прошусь с ним, а он отмахивается: «Некому за тобой смотреть, и лошади зашибут, и под лед осклизнуться можешь, и мужики ругаются… нечего тебе там делать». Он сердится и грозится даже, когда я кричу ему, что сам на Москва-реку убегу, дорогу знаю:

– Только прибеги у меня… я те, самовольник, обязательно в пролуби искупаю, узнаешь у меня!..

Говорит он так строго, что я боюсь, – ну-ка и взаправду искупает? Я прошусь у отца, говорю ему: «Басню я про Лисицу выучил…» А я так хорошо выучил, что Сонечка, старшая сестрица, похвалила, а она очень строгая. А тут сказала: «Ишь ты какой, как настоящая лисица поешь… Ну-ка, еще скажи…» И отец слышал про Лисицу. И говорит:

– Возьми его, Панкратыч, на ледокольню, он тебе про Лисицу скажет. Пора ему к делу приучаться, все-таки глаз хозяйский… – смеется так.

А Горкин даже и доволен словно – сразу повеселел:

– Раз уж папашенька дозволяет – поедем, обряжайся.

Я надеваю меховые сапожки и армянок с красным кушаком, заматывают меня натуго башлыком, и вот я прыгаю на снежку у каретного сарая, где Антипушка запрягает в лубяные саночки Кривую – другие лошадки все в разгоне. Попрыгиваю и напеваю Горкину:

 
Зимой, ранехонько, близ жила,
Лиса у проруби пила в болыдо-ой мороз…
 

Слушает Горкин, и Ондрейка, и даже будто Кривая слушает, распустила губы. Антипушка засупонивает, подняв ногу, и подбадривает меня: «А ну, ну!» Скорей бы ехать, а он все-то копается, мажет Кривой копытца. Не на парад нам, чего тут копытца мазать! Нельзя не мазать: копытца старые, а дорога теперь какая, волглая… – надо беречь старуху. И правда, снег начинает маслиться, вот-вот потекут сосульки; пока пристыли, крепко висят с сараев, а дымок вон понизу стелется, – ростепели начнутся. Видно, конец зиме: галочьи «свадьбы» кружат, воздух затяжелел, стал гуще, будто и он замаслился, попахивает двором, сенцом, еловыми досками-штабелями, и петуху уж в голову ударяет, – «гребешок-то какой махровый… к весне дело!».

* * *

Садимся в лубяные саночки на сено, вытрухиваем на улицу – туп-туп, на зарубах, о передок. На Калужском рынке ползут и ползут простянки, везут ледок на Шаболовку, к Горшанову.

– Наши, – говорит Горкин, – ледок-то как замучаться стал, прозраку-крепости той нету, как об Крещенье, вот под «ердань» ломали. Как у вас тама-то?.. – окликает он мужика, а Кривая уж знает, что остановиться надо, – которая нонче возка?..

– Четвертая… – говорит мужик, придерживая возок. – Верно, что мало, да энти вон, ледоломы-дуроломы, шабашут все… капризные!.. Пива, вишь, им подай, с Горшанова выжимают. Нам-то там ковшами подносят, сусла… управляющий велит, для раззадору, а энти… – «погожай, леду не наломали!» – выжимают. Василь-то Василии?., да ничего, веселый, пир у них нонче, портомойщик аменины празднует, от Горшанова ящик им пива привезли.

– Гони, Ондрюшка, – торопит Горкин, – вот те два! Денис-то и вправду именинник нонче, теперь чего уж с ними… Ледоломы шабашут… а Косой-то чего смотрит?!. Погоняй, Ондрюша, погоняй… Дадим ему розгон…

Но Кривая, как ее ни гони, потрухивает себе, бегу не прибавляет, такая уж у ней манера, с прабабушки Устиньи: в церковь ее всегда возила, а в церковь – не на пир спешить, а чинно, не торопясь; ехать домой, к овсу, – весело побежит.

Вот уж и Крымский мост. Наша ледокольня влево от него: темная полынья на снежной великой глади, тянется далеко, чуть видно. С реки ползут на подъеме возки со льдом; сверху мчатся порожняки: черные мужики, стойком, крутят над головой вожжами, спешат забирать погрузку. Вдоль полыньи, сколько хватает глаза, чернеют ледоломы, как вороны, – тукают в лед носами; тянут баграми льдины, раскалывают в куски, как сахар. У черного края ледовины – горки наколотого льду, мутно-зеленоватого, будто постный сахар. Бурые мужики, уж в полушубках, скинув ушастые азямы, швыряют в санки: видно, как падает, только не слышно стука.

Мы съезжаем по каткой наезженной дороге к вмерзшим во льду плотам: это и есть наша портомойня. На ней в прорубах плещется черная вода: бабы белье полощут, красные руки плещутся в бело-белом. Кривая знает, как надо на раскатцах, – едва ступает. Сзади мчат на нас мужики в простянках, крутят подмерзшими вожжами, гикают… – подшибут! Горкин страшно кричит: «Легше!.. придерживай… ребенка убьешь!..» Я задираю голову в башлыке и вижу: храпят надо мной оскаленные морды, дымятся ноздри, вздымаются скрипучие оглобли… мчится с горы на нас рыжий мужик в азяме – уши, как у слона, – трещат-ударяются простянки, сшибают Лубянки наши, прямо под снеговую гривку… а мне даже весело, не страшно.

– Да сдерживай… лешья голова!.. – с криком выпрыгивает из санок Горкин и подымает руки на мчащихся с гиканьем за нами, – сворачь!.. сворачь, те говорю!.. Господи, греха с ими – чумовыми… пьяные, одурели!..

И все несутся, несутся порожняком за льдом…

– Пронесло… – воздыхает Горкин и крестится, – слава те, Господи. Долго ли голову пробить оглоблей… Вот как брать-то тебя!.. Я-то знаю, чего бывает… спешка, дело горячее. Спасибо, Кривая сама свернула под бугорок… старинная лошадка, знает… А на Чаленьком бы поехали… он бы сейчас за ними увязался, тут бы и костей не собрать… Ишь, раскат-то какой наездили!

Навстречу, хрупая по хрустящим льдышкам, вытягивают в горку возки с ледком. Спокойные мужики в размашистых азямах хрустко ступают в валенках, покуривая трубки и свернутые из газеты «ножки». Зеленый дымок махорки тянет по ветерку; будто и ледком пахнет, зимней еще Москва-рекой.

– Ну как, Степа?.. – окликает Горкин знакомого воробьевского мужика, – оборачиваете без задержки? едоломы-то поспевают ледок давать?..

– Здравствуй, Михал Панкратыч! – говорит мужик, – теперь пошло, обломал их Василь Василии, а то хоть бросай работу. Так взялись – откуда что берется… гляди, сколько наворотили!..

– Один одно плетет, другой – другое, вот и пойми их! – дивится Горкин.

– Ишь, по ледовине-то… валы льду! А тот говорил – нечего возить. Сейчас разберем дело.

Привязываем Кривую к столбику, к сторонке от дороги, и бредем по колено в снегу к сторожке. Нас не видно: окошко сторожки на реку. Из железной трубы сыплются в дыме искры – здорово растопил Денис. Горкин смотрит из-под руки на чернеющую народом ледокольню: выглядывает, пожалуй, Василь Басилича.

– Нет, не видать… – говорит Ондрейка, – в сторожке греется.

– Греется… – в сердцах говорит Горкин, голос его дрожит, – хорош приказчик! Народишка без досмотру… Покажем ему сейчас гулянки. Знает, что нездоров хозяин, вот и… и поста не боится, что хошь ему! И Дениска за бабами не смотрит, корзин не считает… – мой себе! Хороши, нечего сказать!..

Входим в сторожку. Железная печка полыхает с гулом, от жара дышать нечем. За столиком из досок на козлах сидит пламенно-красный Василь Василии, в розовой рубахе, в расстегнутой жилетке; жирные его волосы нависли, закрыли лоб, а мутный, некосой глаз смотрит на нас в упор. Перед печкой на куче щепок и чурбаков впривалку сидит Денис, тоже в одной рубахе, и пробует гармонью. На столике – закопченный чайник – «ишь, бархатный у меня чайничек!» – бывало, хвалил Денис, – пупырчатые зеленые стаканчики, куски пирога с морковью, обглоданная селедка, печеная горелая картошка и грязная горка соли. А под столиком в корзинке-колыбельке – четвертная бутыль зелена-вина.

– Молодцы-ы… – говорит Горкин, тряся бородкой, – хорошо празднуете… А хозяйское дело само делается?., а?.. Сколько нонче возков прошло, ну?!

Денис вскидывается со щепы, схватывает чурбан, шлепает по нему черной лапой, словно счищает грязь, и кричит во всю глотку:

– Гость дорогой!.. Михал Панкратыч!.. Во подгадали ка-ак!.. Амененник нонче я… с анде-лом проздравляюсь… п-жалуйте пирожка!..

Василь Василич поднимается грузно, не торопясь, икает, распяливает на нас мутные глаза – не понимает будто. Сипит, едва ворочает языком: «Сколкаа-а?..»… – лезет под полушубок, на котором сидел, роется в нем, нашаривает… – и вытаскивает из шерсти знакомую мне истрепанную «книжечку-хитрадку», где «прописано все, до малости». Там, я знаю, выписаны какие-то кривые штучки, хвостики, кружочки, палочки, куколки, цепочки, кочережки, молоточки… – но что это такое, никто, кроме него, не знает. И Горкин даже не знает, говорит: «У него своя грамота-рихметика». Мы молчим, и Денис молчит, смахивает с чурбашка и все пришлепывает. Василь Василич слюнит палец и водит что-то по книжечке…

– Сколька-а?.. А вот, Панкратыч… – говорит он с запинкой, поекивает, – та-ак, кипит… х-роший народ попался… не нахвалюсь… самоходом шпарют… не на… нарадуюсь!.. Сушусь маненько, сохну… у огонька… ввалился утресь по саму шейку… сохну!.. До обеда за два ста возков свезли, без запину… так и доложи хозяину… во как! Был, мол, запор… пошабашили, с-сукины коты, прижимали… завиствовали, скажи… ледовозам сусла, нам по усам!.. В точку привел, Панкратыч… А… для аменин, Денис меня угостил, а я дела не забываю… я хозяйское добро… в воде не горит, в огню не тонет! Во, гляди, Панкратыч… – тычет он в кривые штучки обмороженным сизым пальцем, – в-вот, яственно… двести семой возок… за нонче, до обеда!.. А все-навсе… тыща… и триста сорок возков. Два-три дни – и шабаш!.. навсягды оправдаюсь, Михал Панкратыч… потому я… от совести!..

Горкин ни слова не говорит, велит мне идти с собой на ледокольню, а Ондрейке забрать ломок и тоже идти за нами.

– Осерчал!.. – вскрикивает Василь Василии и всплескивает руками. – Ну за что? за что?!

Он так жалостно вскрикивает, что мне жалко. Слышу на выходе, Денис ему отвечает, и тоже жалостно:

– Ни за что!..

Горкин и на меня сердит; ведет за руку по выбитой на снегу кривой тропинке и чего-то все дергает. Чего он дергает?.. И ворчит:

– Да иди ты, не дергайся!.. Чисто крот накопал, куда ни ступи… позадь меня, сказываю, иди, не тормошись… В прорубку ввалишься, дурачок!.. Ишь, накопал-понапробивал, на самой-то на тропке, и вешки-то не воткнул, дурак!..

Теперь я вижу: пробиты лунки во льду, чуть ледком затянуло только. Спрашиваю, что это.

– Рыбку Дениска на «кобылку» ловит, нет у него делов! Да не оступись ты, за мной иди!..

На какую кобылку?..

Мы выходим на ледокольню.

Тянется темная полынья, плещется на ней «сало», хрустяшки-льдинки. Вдоль нее по блестящей, будто намасленной дороге туго ползут возки с сизыми ледяными глыбами. По встречной дороге рядом легко несутся порожняки и ростянки с веселыми мужиками. Кричат нам: «Ией, подшибу, сворачь!..» Пьяные мужики? Лица у них все красные, как огонь, иные на санках пляшут. Горкин трясет бородкой, повеселел:

– Горшановское-то играет!.. А ничего, дружно работают молодчики.

Подходим к самому ледоколью. Совсюду слышно, как тукают в лед ломами, словно наперегонки; в сверканьи отбрызгивают льдышки; хрупают под ногой хрусталики. Горкин и тут все не отпускает: склизко, хоть до черной воды шажка четыре. Полынья ходит всплесками, густая от мелких льдинок, поплескивает о край – дышит. Горкин так говорит.

– Михал Панкратычу почет… с праздничком!.. – кричат знакомые мужики с простянок, и все-то гонят.

По краю полыньи потукивают ломами парни и бородатые. Все одеты во что попало: в ватные кофты в клочьях, в мешки, в истрепанные пальтишки, в истертые полушубки – заплата на заплате, в живую рвань; ноги у них кувалдами, замотаны в рогожку, в тряпки, в паголенки от валенок, в мешочину, – с Хитрова рынка все, «случайный народ», пропащие, поденные. Я спрашиваю Горкина: «Нищие это, да?»

– Всякие есть… и нищие, и – «плохо не клади», и… близко не подходи. Хитрованцы, только поглядывай. Тут, милок, и «господа» есть!.. Да так… опустился человек, от слабости… А вострый народ, смышленый!..

Он спрашивает степенного мужика в простянкях, много ли нонче вывезли. Мужик говорит, закуривая из пригоршни:

– Да считал давеча… артельный наш… за триста пошло. А кругом – за тыщу за триста перевалило, кончим в два дни… ишь, как бешеные нонче все! Гляди, хитрованцы-то чего наворотили… как Василь-то Василии их накалил… умеет с ими!..

Я теперь вижу, как это делают. У края ледовины становятся человек пять с ломами и начинают потукивать раз за разом. Слышится треск и плеск, длинная льдина начинает дышать – еле приметно колыхаться; прихватывают ее острыми баграми, кричат протяжно: «Бери-ись!.. на-вали-ись!» – и вытягивают на снег для «боя».

Разбивают ломками в «сахар», нашвыривают горкой. Порожняки отвозят. И так – по всей полынье, чуть видно.

Высокий, бородатый мужик в тулупе стоит поодаль, дает ярлыки возчикам. Это – артельный староста. Здоровается с Горкиным за руку, говорит:

– За два дни покончим. Ну и молодец Василь Василии! Совсем было пропадать стали, хоть бросай. Все утро нонче лодырей энтих дожидались, пока почешутся… в полруки кололи. На пивном сусла подносят возчикам – и им подавай, лодырям! Василь Василии им уж по пятаку набавил – нет, сусла нам подавай! А он… что жа!.. «Не сусла вам, братцы, а в мою голову… по бутылке пива, «бархатного», златой ярлык!.. И на всяк день по бутылке, с почину… а как пошабашим – по две бутылки, красный ярлык!» Гляди вон, чего наломали, с обеда только… диву дался! Народишка-то сбродный да малосильный, пропитой… а вот, обласкал их Василь Василии, проникся в них… Опосле обеда всем по бутылке «бархатного» поставил. Ну, взял народ… теперь что хошь из него сделает, сумел так.

– Что, молодой хозяин… – Горкин мне говорит, – Вася-то наш каков! И поденных не надо лишних, и ни возков… чего ж его нам пужать-то, а? Пойдем, Дениса с Ангелом поздравим. Небось и в церкву не пошел, и просвирки не вынул заздравной, а… намок, как… лыка не вяжет. Да Господь с ним, не нам судить. Вася-то вон в полынью ввалился, показывал, как работать надо, ломком бил, багром волочил… пойдем.

Он ведет меня за руку, не отпускает. Тук-тук, за нами, и слышно тягучий треск, будто распарывает что крепкое. Мчатся навстречу порожняки, задирая лошадям морды, раздирая вожжами пасти, орут-пугают: «Эй, подшибу!..»

* * *

Уже темнеет, когда возвращаемся в сторожку. Опять вскакивает Денис и шлепает по чурбашку, приглашает Горкина отдохнуть. Василь Василии совсем размяк, крутит вихрастой головой, пучит на меня косой глаз, еле языком возит:

– Я себя держу строго, ни-ни. Панкратыч… меня знает! У меня… все в порядке. Ласке учил папашенька… и соблюдаю, пальцем не зацеплю!.. Я им ка-ак?.. Я им ящик «бархатного» ублаготворил… от себя, старайся у меня только. Пьяницы даже понимают, а уж тверезый… Всю Москва-реку расколю, милиен возков, хошь на всю Москву к завтрему, возьмись только… и больше ничего.

– Ну, Василии. Господь с тобой… – говорит Горкин ласково, – ночуй уж тут, только не угорите, Ондрейку оставлю вам. А ты, Денис… именинник нонче ты… ну, с Ангелом тебя, отведаю пирожка… не очень с морковью уважаю.

– Я те, Михал Панкратыч… я вам с этим… с изюмцем у меня! Кума, сторожиха банная, спекла, из уважения… Рыбки ей для поста иной раз… Сбираемся только починать. Да ершиков на «кобылку» с пол сотни понатаскал… несите папашеньке, ушка будет. Ввалился он намедни, настудился… ах, как же работать они умеют, для показа. Горяченькой ушицы, ершиков поглодать… – рукой сымет! Откушайте с нами, Михал Панкратыч… уважаю вас, как вы самый крестный есть Марье Даниловне… поклонник от меня им… да пивка «бархатного», хочь пригубьте только… амененник нонче я… Дениса нонче!..

И мне дают сладкого пирожка с изюмцем на газетинке. Я ем в охотку, отпиваю и «бархатного» глоточек, дозволил Горкин. Пирую с ними и разглядываю сторожку.

На стенке у окошка прилеплен мякишем портрет Скобелева из газетки, а с другого боку – портрет нашего царя, с хохлом и строгими глазами. А под ним – розовая дама с голой шеей, с конфетной коробки крышечка: очень похожа на Машу нашу, крестницу Горкина, такая же вся румяная. А в уголочке – бумажный образок Иверской. Тускло горит-ча-дит лампочка-коптилка, потрескивает-стрекает печка.

Входит, пригибая голову, артельный староста, всю сторожку закрыл своим тулупом. Говорит:

– Пошабашили. Записывай, Василь Василия: всего за день – четыреста пятьдесят возков, послезавтра в обед покончим.

– Налей ему… хороший мужик… – говорит Косой и начинает нашаривать в полушубке под собою.

Денис бережно достает с полу, из «колыбельки», четвертуху и наливает стакан артельному. Артельный крестится на Скобелева, неспешно выпивает, крякает, закусывает пирогом с морковью.

– Благодарим покорно… с анделом, значит, вас… – сипло говорит он и утирается бородой. – Намаялся-заснул, сердешный… – мотает он на Василь Василича, сложившего голову на столик. – Золотой человек, а то бы как намаялись с энтими, с пропойными… За свой карман, говорит, пивка им приказал… «Мне, говорит, хозяин тыщи доверяет… как же малости этой не поверить!..» Прямо золотой человек.

Василь Василии всхрапывает. Я знаю – любит его отец. И я его люблю. Я пропел бы ему басенку про Лису, да спит он. Артельный спрашивает, расчет-то будет, ждут мужики? Василь Василии встряхивается, потирает глаза, находит свою книжечку и будто шепчет – вычитывает что-то.

– Сорок подвод… по ряду, по восемь гривен… получай. По пятаку от меня, на…баву. Сергей Ваныч мне поверит… за удовольствие…

Он достает из-за голенища валенка пакет из сахарной бумаги, синей, и слюнит липкие желтенькие рублевки.

Потом приходит старший от поденных, в ватной кофте и солдатском картузе с надорванным козырьком, с замотанными в мешок ногами, стеклянными. Под набухшими, мутными глазами его висят мешочки. И ему подносят. Пьет он, передыхая, морщась, и не до донышка, как артельный, а сплескивает остаток. Кусок пирога завертывает в газетку и прячет за пазуху, закусывает только луковой головкой. Бумажки считает долго, дрожащими руками, и… просит еще «стакашку». Денис наливает радостно. Старший не крякает, а издает протяжно: «A-ты, жи-ись!..» – крестится на нас и повертывается солдатски-лихо.

– Проздравил бы амененничка-то, Панкратыч… а? – говорит Василь Василии. – Знато бы, хереску бы те припас, а то… икемчику… По-ост, вона что. Ну, мы с Деней поздравимся, теперь можно, а?..

Они выпивают молча. У Василь Василина пушистая золотая борода. Я вспоминаю басенку:

 
А хвост такой пушистый, раскидистый и золотистый!
Нет, лучше подождать… ведь спит еще народ,
А, может быть, авось оттепель придет,
Так хвост от проруби оттает…
 

Вижу длинную полынью и льдины – и там Лиса. Пропеть им басенку? Но никто не просит.

– Зеваешь, милок… домой пора… – вспугивает дремоту Горкин. – Кривая наша, небось, замерзла.

Василь Василии спит на столике. Денис провожает нас, тычется на снегу. Горкин велит ему спать ложиться, наказывает Ондрейке смотреть за печной: «И угореть могут, и, упаси Бог, сгорят… стружки-то отгреби от печки!»

Едем по темной улице, постукивают Лубянки на зарубах, будто это с реки: ту-тук… ту-тук… Видится льдина, длинная… дышит, в черной воде колышется, льдисто края сияют, и там – Лиса.

 
Вот, ждет-пождет,
А хвост все боле примерзает.
Глядит – и день светает…
 

– Приехали, голубок. Снежком-ледком надышался… ишь, разморило как…

Снимают меня, несут… – длинное-длинное дышит, в черной воде колышется, – хрустальная, диковинная рыба… ту-тук… ту-тук… «бери-ись… нава-ли-ись…».

Назад: Масленица
Дальше: Петровками