Книга: Вкус дыма
Назад: Глава 5
Дальше: Глава 7

Глава 6

29 марта текущего 1828 года мы, чиновники канцелярии в Стапаре, Ватнснес, – перенося на бумагу описание, данное устно сислуманном Блёндалем, – составили опись ценности имущества заключенных Агнес Магнусдоттир и Сигридур Гвюндмюндсдоттир (та и другая – работницы хутора Идлугастадир). Нижеперечисленные предметы, признанные как принадлежащие вышеупомянутым женщинам, имеют следующую ценность.









Мы удостоверяем и подтверждаем печатью, что перечисленные предметы составляют все имущество вышеупомянутых заключенных.

Подписано:

Й. Сигюрдссон, Г. Гвюндмюндссон





ВОТ ЧТО Я РАССКАЗЫВАЮ ПРЕПОДОБНОМУ.

Случилась смерть, причем так, как это случается всегда, но с другой стороны – совсем по-иному.

Все началось с северного сияния. Зима выдалась такая холодная, что по утрам, просыпаясь, я обнаруживала на одеяле тонкий слой инея, намерзшего от моего дыхания. К тому времени я прожила в Корнсау уже два или три года. Кьяртану, моему приемному брату, было три. Я была всего лишь на пять лет его старше.

Как-то вечером мы оба трудились в бадстове с Ингой. Тогда я уже называла ее мамой, потому что она и была мне самой настоящей матерью. Она говорила, что я способная ученица, и обучала меня всему, что умела сама. Бьёрна, ее мужа, я пробовала называть пабби, но ему это не нравилось. Кроме того, ему не нравилось, когда я занималась чтением или письмом, и он не прочь был выбить из меня тягу к учению увесистой затрещиной, если ему случалось застать меня за этим занятием. Книгочейство девице не к лицу, говаривал он. Инга была хитра; она дожидалась, покуда Бьёрн заснет, будила меня, и мы вместе читали псалмы. Инга выучила меня сагам. На святочных посиделках – kvöldvaka – она рассказывала саги наизусть, а когда Бьёрн засыпал, заставляла меня пересказывать ей эти истории. Бьёрн так и не узнал, что его жена нарушала ради меня мужнину волю, и я сомневаюсь, что он вообще понимал, с какой стати она так любит саги. Он потакал ее увлечению со снисходительностью мужчины, потакающего непостижимым причудам ребенка. Кто знает, как этим людям пришло в голову удочерить меня? Быть может, они приходились мне родней со стороны матери. А скорее им попросту нужна была лишняя пара рабочих рук.

Тем вечером Бьёрн вышел на двор, чтобы задать корм скоту, и вернулся в приподнятом настроении.

– Сидите тут, портите глаза под лампой, а там все небо в огне! – проговорил он, смеясь, и прибавил: – Пошли смотреть!

Я отвлеклась от пряжи, взяла Кьяртана за руку и вышла вместе с ним во двор. Мама Инга ждала прибавления семейства, а потому не пошла с нами, только помахала вслед рукой и продолжила вышивать. Она трудилась над новым покрывалом для моей постели, но так и не закончила работу, и я до сих пор не знаю, что сталось с этим покрывалом. Может быть, Бьёрн его сжег. Он потом предал огню множество ее вещей.

Но тогда мы с Кьяртаном вышли в морозный вечер, под ногами у нас хрустел подмерзший снег, и мы очень скоро поняли, чего ради Бьёрн нас позвал. Все небо было расцвечено так, как мне в жизни не доводилось видеть. Исполинские световые занавеси колыхались над нами в вышине, словно их раздувал ветер. Бьёрн был прав – казалось, что ночное небо охвачено огнем. Лиловые полосы распухали на фоне ночной темноты, искрились щедро рассыпанные по ним звезды. Небесные огни пульсировали, опадая и снова вздымаясь, точно волны, а затем их снова прорезали ослепительные, беспощадно-зеленые сполохи, сверху вниз прочертившие небо, словно низвергались с немыслимой высоты.

– Гляди, Агнес! – сказал мой приемный отец и с этими словами крепко взял меня за плечи, чтобы я могла увидеть, как сияние небесных огней заливает слепящим потоком четкий абрис горной гряды.

Несмотря на поздний час, я ясно различала знакомую линию иззубренного горизонта.

– А попробуй-ка дотянуться до этих огней, – предложил Бьёрн, и я тотчас сбросила платок на снег, чтобы без помех поднять руки к небу. – Ты знаешь, что это означает, – промолвил Бьёрн. – Это означает, что будет буря. Северное сияние всегда предвещает непогоду.

В полдень следующего дня ветер принялся хлестать подворье, вздымая в воздух напа́давший за ночь снег и швыряя его пригоршнями в сушеные шкуры, которыми мы затянули окна, чтобы не впускать стужу. То был зловещий звук – грохот ледышек, ударяющих в стены дома.

Инга тем утром чувствовала себя неважно и осталась в постели, а потому кашу варить пришлось мне. Я была в кухне, ставила котелок на огонь, когда пришел из кладовой Бьёрн.

– Где Инга? – спросил он.

– В бадстове, – ответила я.

Бьёрн снял шапку и стряхнул намерзший иней в очаг. Вода зашипела на раскаленных камнях.

– Дыма многовато, – заметил Бьёрн, хмурясь, и вышел.

Добавив в овсянку вареного лишайника, я понесла миску в бадстову. Там было довольно темно, и я, подав Бьёрну завтрак, побежала в кладовую, чтобы принести еще масла для ламп. Кладовая располагалась неподалеку от двери на двор, и я, подходя к ней, услышала вой ветра. С каждым шагом он завывал все громче, и поняла, что буря стремительно приближается.

Не знаю, зачем я открыла входную дверь, чтобы выглянуть во двор. Полагаю, мной двигало любопытство. Как бы то ни было, странное неодолимое влечение завладело мной, и я отперла засов, чтобы краешком глаза глянуть, что творится во дворе.

Жуткое то было зрелище. Черные тучи нависли над горным хребтом, а под этой дымно-черной пеленой далеко, насколько хватало глаз, бурлил и вихрился серый снег. Ветер дул неистово, и его мощный леденящий порыв внезапно хлестнул по входной двери с такой силой, что она, распахнувшись, сбила меня с ног. Свеча, горевшая в коридоре, тотчас погасла, а из глубины дома донесся бешеный рык Бьёрна – какого, мол, черта мне вздумалось пускать в его дом вьюгу?

Я всем телом навалилась на дверь, пытаясь ее закрыть, но ветер неизменно оказывался сильнее. Руки мои закоченели от холода. Казалось, ветер, воющий снаружи, воплотился в некоего злого духа, который неукротимо рвется в дом. И тут ветер вдруг стих, опал, и дверь с грохотом захлопнулась. Словно дух наконец добился своего, проник в дом и закрыл за собой дверь.

Я вернулась в бадстову и подлила масла в лампы. Бьёрн был сердит на меня: Инга в тягости, а я напустила холода в дом.

Снежная буря обрушилась на наш хутор вскоре после обеда и бушевала три дня. На второй день у Инги начались роды.

Слишком рано.

Поздно ночью, под завывания ветра, швырявшегося снегом и льдом, Инга почувствовала сильные схватки. Думаю, она опасалась, что и этот ребенок появится на свет раньше срока.

Когда Бьёрн осознал, что жена вот-вот разродится, он послал работника по имени Йоун на хутор своего брата – за невесткой и ее служанкой. Мой приемный отец велел Йоуну рассказать женщинам, что происходит с Ингой, пусть если сами не смогут отправиться с ним, то хотя бы посоветуют, что делать.

Йоун возражал: метель, дескать, чересчур сильная, и вряд ли у него выйдет исполнить такое поручение; но Бьёрн был человек настойчивый. А потому Йоун закутался потеплее и вышел наружу, но очень скоро вернулся, весь покрытый снегом и льдом, и сказал моему приемному отцу, что на два шага впереди ничего не видать и что в этакую непогоду он околел бы, не дойдя и до амбара. Бьёрн, однако, заставил его сделать вторую попытку, а когда Йоун вернулся, полуживой от холода, и рассказал, что едва мог устоять на ногах против ветра и сумел пройти не больше шести шагов – мой приемный отец сгреб его за ворот куртки и вытолкал наружу. Наверное, именно тогда, распахнув дверь, он своими глазами увидал, что творится снаружи, потому что, когда Йоун через пару минут ввалился в дом, трясясь от холода и злости, Бьёрн ничего не сказал, но позволил Йоуну раздеться и забраться в кровать, чтобы прийти в себя.

Я уверена, что Бьёрн тогда и сам испугался не на шутку.

Все это время Инга так и лежала в постели, а теперь начала стонать от боли. Она побелела, как мел, ее безостановочно бил озноб, отчего она вся обливалась потом. Бьёрн перенес ее из бадстовы в комнату на чердаке – тогда в этом доме был чердак, – чтобы она могла побыть в тишине и покое, но, когда он поднял Ингу на руки, ее сорочка и постель оказались мокрыми насквозь, и я вскрикнула от изумления. Подумала, что Инга обмочилась.

– Бьёрн, не трогай ее с места! – крикнула я, но Бьёрн меня не послушал и потащил мою приемную мать на чердак, попросив меня вскипятить воды и принести сукна. Я исполнила его просьбу, взяв сукно, которое сама же недавно и соткала. И спросила, можно ли мне увидеть маму, но Бьёрн велел, чтобы я ушла и присмотрела за Кьяртаном, – а потому я вернулась в бадстову.

Кьяртан, должно быть, почувствовал, что творится неладное, потому что, когда я пришла, он хныкал. Едва я присела на краешек нашей общей кровати, он подполз ко мне; будучи сама охвачена страхом и нуждаясь в утешении, я усадила его к себе на колени, и так мы сидели, дожидаясь, когда Бьёрн скажет, что делать дальше, и прислушиваясь к вою бури.

Ждать пришлось долго. Кьяртан заснул, уткнувшись мне в шею, тогда я уложила его в постель и взялась было чесать шерсть. Я работала гребнями, разделяя спутанные пучки шерсти на тонкие волоконца, терпеливо выуживая из них крохотные репьи. Вот только руки у меня тряслись. Все это время наверху, на чердаке, кричала Инга. Я твердила себе, что крик во время родов – дело обычное, что скоро у меня появится новый приемный братик – или сестричка – и я буду его очень любить.

Через пару часов Бьёрн спустился с чердака. Он вошел в бадстову, и я увидела в руках у него небольшой сверток. То был младенец. Лицо Бьёрна было мертвенно-бледным; он протянул сверток, и мне пришлось взять кроху на руки. Затем он вышел из комнаты и вернулся на чердак, к жене.

Младенец привел меня в восторг. Он был совсем крошечный и легкий и почти не шевелился, только тоненько хныкал, жмурился и кривил ротик; личико у него было багровое и страшненькое. Я развернула младенца и увидела, что это девочка.

К тому времени проснулся Кьяртан. В комнате похолодало; морозный ветер проникал в дом через какую-то щель, и внезапный порыв сквозняка задул почти все сальные свечи, которые мы раньше зажгли и поставили на стол. Лишь одна свеча осталась гореть, и в ее зыбком свете плясали по стене наши тени; Кьяртан заплакал. Потом крепко зажмурился и уткнулся лицом в мое плечо.

Сделалось так холодно, что я завернула младенца вместе с одеялом в свой платок и взяла подушку, чтобы с ее помощью теснее прижать малышку к своей груди. Правда, все подушки у нас были набиты не пухом, а водорослями и потому почти не грели. Все же малышка перестала плакать, и я решила, что она, должно быть, не так уж сильно и замерзла и с ней все будет хорошо. Пальцами я кое-как стерла с ее головки вязкую слизь, а затем мы с Кьяртаном по очереди поцеловали новорожденную.

Так мы сидели долго. Прошло несколько часов, может быть, даже дней. В доме было все так же темно и холодно, и буран ярился без устали. Я велела Кьяртану снять одеяла с кровати отца, и мы в них закутались, тесно прижавшись друг к другу, чтобы хоть как-то согреться. С чердака непрерывно доносились стоны Инги. Так стонут люди, которым снится кошмар, – глухое жуткое бормотание без единого внятного слова, одни только звуки. И ветер все это время завывал так громко, что я не могла разобрать – то ли это Инга кричит, то ли надрывается ветер, терзая пламя свечи.

Я обняла одной рукой Кьяртана, другой крепко прижала к себе малышку и велела им обоим вслушиваться в стук моего сердца, чтобы отвлечься от беснования бури.

Наверное, мы заснули. Я говорю «наверное», потому что не помню, как проснулась – просто вдруг увидела, что посреди бадстовы стоит Бьёрн. Последняя свеча погасла, в сумраке комнаты я могла различить только, что он стоит совершенно неподвижно, низко опустив голову.

– Инга умерла, – молвил он, и слова эти, будто камни, упали в тишину и темноту. – Моя жена умерла.

– Бьёрн, – сказала я, – вот ребенок. Возьми ребенка.

С этими словами я достала крошечное тельце из-под одеял и протянула Бьёрну.

Тот не шелохнулся.

– Ребенок тоже мертв, – сказал он.

Я поглядела на то, что держала в руках, и обнаружила, что малышка стихла и совсем застыла. Одеяла, которыми я ее укрывала, были теплыми только оттого, что я прижимала их к собственному телу. Я заплакала. Кьяртан увидал посиневшее личико младенца с засохшей кровью на щечке, увидел, что малышка не шевелится, – и тоже захныкал. Бьёрн не сводил с нас глаз. Отчаяние охватило меня, и, положив мертвое тельце на кровать, я бросилась на пол, закрыв лицо руками. Я рыдала, выла от горя и кричала:

– Пускай я тоже умру!

– Может быть, и умрешь, – сказал Бьёрн. Только это и нашлось у него, чтобы утешить меня. – Может быть, ты тоже умрешь.

Долго я валялась так на полу и кричала. Помню, что доски пола – те самые, по которым мы ступаем сейчас, – отсырели от моих слез и соплей. Я злилась на Бьёрна, который сидел в темноте на своей кровати, обхватив голову руками, и не плакал, не кричал, не приказывал мне немедля встать и замолчать. Застыл, как застыла земля за стенами дома. И потому я вопила и каталась по полу до тех пор, пока глаза не распухли, а руки не разболелись оттого, что я молотила ими по полу. Я завывала точно так же, как буря за окном, – до тех пор, пока не вспомнила про Ингу, которая так и лежит на чердаке, и тогда я вскочила и опрометью бросилась из бадстовы, на бегу запутавшись в юбках и упав на колени. Взбежав по лестнице, я вихрем ворвалась на чердак.

Тогда в крыше, над балками, было небольшое окошко. Обычно мы затыкали отверстие ветошью, чтобы защитить чердак от дождя или снега, но затычка давно вывалилась, и сейчас, хотя снаружи все так же бушевала буря, в окошко проникал неяркий голубоватый свет. В комнате стоял лютый холод. Дыхание вырывалось из моего рта невесомыми белыми облачками. Через отверстие в крыше намело изрядное количество снега, и он, растаяв, образовал на полу внушительную лужу. Именно эту лужу я первым делом и увидела – свет, сеявшийся из окошка, отражался в ней, и она сверкала на полу, словно зеркало. И только потом я увидела Ингу.

В голубоватом свете ее кровь казалась лиловой. Она лежала на узком сенном тюфяке, поверх того самого сукна, что я относила Бьёрну, вот только сукно больше не было белым – его заливала кровь. Глаза Инги были открыты и, отражая свет, влажно мерцали, отчего мне почудилось, будто она все-таки жива. Я наклонилась к ней, крикнула: «Мама!» – тронула рукой ее плечо – и лишь тогда стало ясно, что она и вправду мертва. Тело ее уже окоченело и было холодным на ощупь.

Кровь была повсюду. Ночная сорочка Инги почернела от крови, кровь сплошь залила ее ноги и постель. Обнаженные плечи тоже были измазаны в крови, и я заметила, что и руки Инги, уложенные вдоль тела ладонями вверх, покрыты кровью – точь-в-точь как когда она делала колбасу и, дав крови свернуться, процеживала ее через чистое полотно. Лицо Инги было белым, чересчур белым в полумраке комнаты, и волосы, выбившись из-под чепчика, густо облепили лоб.

Я никогда не забуду, как там пахло. Та чердачная комната пропиталась запахом крови, и с ним смешивался чистый и резкий запах снега, который намело на половицы. Я вдохнула эту смесь – и меня замутило.

Сорочка Инги была задрана и скомкана на талии, а потому я расправила ткань, заскорузлую от крови, прикрыла ноги, чтобы не было этой вызывающей наготы. Затем поцеловала Ингу в мертвые, безвольно приоткрытые губы. И под конец стянула с ее головы чепчик и уткнулась лицом в волосы Инги. Только от них одних пахло сейчас не кровью, а моей приемной матерью. Я легла рядом с ней, зарылась лицом в ее длинные волосы и вдыхала родной запах; сколько времени это продолжалось, не знаю – до тех пор, пока Йоун не отдернул занавеску чердачного проема, взял меня на руки и отнес вниз, в кровать.

А когда я проснулась, буря уже стихла.





Вот что я рассказываю преподобному. Я пускаю в ход весь свой сказительский опыт, чтобы рассказ вышел как можно лучше. Сплетая слова, я украдкой поглядываю на преподобного и пытаюсь понять, тронула ли его моя история.

Я чувствую, что все прочие тоже слушают меня. Чувствую, как Стейна и Маргрьет, Кристин и Лауга напрягают слух, ловя каждое слово, долетевшее из нашего темного угла, смакуют эту историю, точно свежий хлеб с маслом. Маргрьет и Лауга, наверное, думают, что так мне и надо, быть может, жалеют меня. Стейна думает, что я похожа на нее – такая же всеми заброшенная и несчастная.

Но именно потому, что нас слышат остальные, я не могу задать преподобному вопросы, которые меня мучают. Не могу спросить – преподобный, думаете ли вы, что я сейчас здесь именно потому, что когда-то ребенком кричала, что хочу умереть? Ведь я тогда и вправду хотела смерти. Твердила, как молитву: «Только бы мне умереть». Неужели я уже тогда определила свою теперешнюю участь?

Я хочу спросить преподобного: не думает ли он, что это я убила младенца Инги? Неужели я слишком тесно прижимала ее к себе? Вот только я не знаю, как правильно задать этот вопрос, и не хочу, чтобы этим женщинам взбрело в голову невесть что. Есть вещи, которых им лучше не слышать.

Кажется, всех, кого я люблю, отняли у меня и положили в землю, а я осталась совсем одна.

Вот и хорошо, что мне больше некого любить. Зато и хоронить тоже больше некого.

* * *

– Что было дальше? – спросил Тоути. Он вдруг осознал, что слушал рассказ, затаив дыхание.

– Вот что странно, – промолвила Агнес, мизинцем наматывая шерстяную нитку на кончик спицы. – Почти всякий раз, когда я вспоминаю о своих детских годах, былое видится мне смутно, как в тумане. Словно я смотрю на мир сквозь закопченное стекло. Но вот смерть Инги и все, что последовало за ней… мне почти кажется, что это было вчера.

В другом конце комнаты скрипнул стул. Маргрьет приглушенно кашлянула.

– Я помню, что после смерти Инги Йоуна послали за родственниками Бьёрна, – продолжала Агнес. – Помню, как я лежала в кровати и смотрела на своего приемного отца, сидевшего на том же табурете, где обычно сиживала Инга, когда пряла. Сиденье табурета было для него маловато. Кьяртан спал со мной в постели, навалившись на мое плечо, тяжелый и горячий. Ветер вдруг прекратился, и стало необыкновенно тихо.

Наконец со двора донеслось позвякивание конской сбруи. Тогда Бьёрн медленно поднялся с табурета и шагнул к моей кровати. Одной рукой он подхватил моего брата, чтобы я могла сесть, и сказал мне взять мертвого младенца, обернуть его личико одеялом и снести в кладовую.

После смерти малышка стала, казалось, легче, чем при жизни. Держа ее на вытянутых руках, я в одних чулках двинулась по коридору.

В кладовой царил лютый холод. Я видела, как мое дыхание клубится передо мной белым облачком, от холода у меня заныл лоб. Я прикрыла лицо малышки уголком ткани, в которую она была завернута, и уложила крохотное тельце поверх мешка с сушеными тресковыми головами. Когда я вышла в коридор, лицо мне обожгло стужей, и я, повернувшись, увидела, что входная дверь открыта, а затем из темноты возникли брат и невестка Бьёрна и их служанка. Лица их влажно блестели от стаявшей изморози.

Я помню, как дядя Рагнар и Йоун бережно снесли с чердака тело Инги; Бьёрн в это время был на дворе, обихаживая овец. Я следила, чтобы его родственники, спускаясь, не задевали головой покойницы о ступеньки лестницы. Они отнесли Ингу в бадстову и положили на незастланную кровать. Тетя Роуса в кухне грела воду, и когда я спросила, зачем она это делает, пояснила, что хочет омыть тело моей бедной приемной мамы. Посмотреть на это она мне не разрешила. Кьяртану было дозволено играть у ее ног, а мне тетя Роуса приказала пойти на чердак и помочь ее служанке Гудбьёрг.

Поднявшись по лестнице, я увидела, что Гудбьёрг оттирает с половиц кровь. От запаха крови меня замутило, и я заплакала. Гудбьёрг обняла меня и притянула к себе.

– Агнес, она ушла к Господу. С ней больше ничего плохого не случится.

Я сидела на полу, закутанная в платок Гудбьёрг, и смотрела, как трясется дряблый жир на ее руках, когда она, опустившись на колени, оттирала половицы. Вновь и вновь она отжимала тряпку от розоватой воды. И все время качала головой, а иногда останавливалась и вытирала глаза.

Я поведала Гудбьёрг, что сказал Бьёрн, когда я кричала, что хочу умереть: мол, я, может быть, тоже умру. Гудбьёрг шикнула на меня и пояснила, что Бьёрн был не в себе и сам не понимал, что говорит.

Я рассказала о том, как Бьёрн отдал мне малышку, чтобы я за ней присмотрела, как я крепко прижимала ее к себе, о том, что она умерла у меня на руках, а я этого даже не заметила.

Гудбьёрг обняла меня и принялась баюкать, словно я сама была младенцем. Малышке, сказала она, не суждено было зажиться на этом свете, и в том, что она умерла, нет моей вины. Еще она сказала, что я держалась молодцом и что Господь меня охранит.

– Тебе известно, где сейчас Гудбьёрг? – перебил Тоути.

Я подняла взгляд от вязания.

– Умерла, – ответила я недрогнувшим голосом. И потянула за моток шерсти, чтобы высвободить нить. – Когда Рагнар, Кьяртан и Бьёрн вернулись из амбара, Роуса позвала меня и Гудбьёрг с чердака, и все мы уселись в бадстове вокруг кровати, на которой лежала Инга. Она была уже чистая, но совершенно неподвижная. Жуткая неподвижность – так бывает, когда подует ветер, а трава даже не шелохнется, и чувствуешь, точно остался один на свете.

Дядя Рагнар достал фляжку бренвина и молча пустил ее по кругу. Именно тогда я впервые попробовала спиртное, и мне оно не слишком пришлось по вкусу, но Йоун уехал на лошади моего приемного отца за преподобным, и делать пока было нечего – только сидеть и пить. Время едва ползло, и меня уже подташнивало от бренвина, а ноги затекли от неподвижного сидения.

Йоун вернулся вместе со священником только поздно ночью. Я впустила их в дом. Преподобный забыл оббить снег с сапог.

Я, Гудбьёрг и тетя Роуса подали мужчинам еду, и они поели, держа миски на коленях и сидя прямо напротив кровати, где лежала Инга. Еще до того тетя Роуса зажгла свечу и поставила в изголовье кровати, и я все время следила, чтобы свеча не упала; опасалась, как бы пламя не подожгло волосы Инги.

Когда мужчины покончили с едой, женщины увели меня и Кьяртана в кухню, а преподобный завел разговор с мужчинами. Я пыталась подслушать, о чем они говорят, но тетя Роуса взяла меня за руку, усадила Кьяртана к себе на колени и, чтобы отвлечь нас, принялась рассказывать какую-то сказку. Прервалась она, лишь когда в открытую дверь вошли дядя Рагнар и Йоун, неся тело Инги. Лицо ее было прикрыто куском полотна. Я хотела узнать, куда ее несут, и вскочила, чтобы двинуться следом, но тетя Роуса сильней сжала мою руку и рывком притянула к себе. Гудбьёрг торопливо сообщила: преподобный, мол, сказал, что с похоронами придется подождать до весны, потому что земля на кладбище промерзла насквозь, а потому мою бедную приемную маму положат в какой-нибудь кладовой и будут хранить там до тех пор, пока земля не оттает и не удастся выкопать могилу. Мы подошли к дверному проему и смотрели, как уносят Ингу.

Преподобный шел по коридору вслед за Бьёрном. Я услышала, как он говорит: «По крайней мере, у тебя будет достаточно времени сладить гробы». Затем он предложил поместить Ингу в амбар.

– Там слишком тепло, – ответил мой приемный отец.

Дядя Рагнар и Йоун устроили Ингу в кладовой, рядом с мертвой малышкой. Вначале ее положили на мешок с солью, но потом дядя Рагнар указал, что надобность в соли может возникнуть скорее, нежели возможность похоронить Ингу, а потому соль заменили на сушеную рыбу, и я слышала, как пощелкивают сухие тресковые косточки под тяжестью тела.

– Когда ее похоронили? – спросил Тоути. Ему вдруг стало душно и страшно в полумраке бадстовы, среди приглушенного клацанья спиц и свистящего шороха шерстяных ниток.

– Со временем, – ответила Агнес. – Инга и ее ребенок пробыли в кладовой до конца зимы. Всякий раз, когда мне нужно было принести масла для ламп или помочь Йоуну перекатить какой-нибудь бочонок в кухонный чулан, я видела их тела, сложенные в углу, на мешках с сушеной рыбой.

Кьяртан не понимал, что произошло с его мамой. О младенце, я думаю, он позабыл, но все время плакал и звал Ингу, сидя на полу в бадстове и подвывая, точно щенок. Пабби не обращал на него внимания, но, когда приезжал дядя Рагнар, Кьяртан неизменно получал подзатыльник. Вскоре он перестал плакать.

Дядя Рагнар, казалось, сидел в Корнсау почти безвылазно – разговаривал с Бьёрном в бадстове или угощал его бренвином. Бьёрн после той бури стал молчаливей прежнего. Когда я приносила ему обед, он не благодарил меня, как раньше, просто брал ложку и начинал есть.

А потом мне сказали, что Бьёрну я больше не нужна. Пришла уже, думается мне, ранняя весна, я была не в духе и отказалась есть обед. Мой приемный отец не сказал мне ни слова, даже не обругал за то, что еда пропадет без толку. Он все время проводил со скотом, у которого от мороза начался падеж, и меня злило, что эти безмозглые создания дороже Бьёрну, чем Кьяртан или я.

Зима пошла на попятный, и в тот день уже немного посветлело, а потому я, поднявшись из-за стола, решила выйти во двор. Никто меня не остановил. Я промчалась по коридору, схватила лопату, стоявшую у входной двери, и принялась расшвыривать снег от порога, наслаждаясь холодком снежинок, тающих на моем разгоряченном лице. Расчистив путь наружу, я отшвырнула лопату и принялась грести снег руками, хватая его большими горстями и бросая насколько могла дальше. Я трудилась так до тех пор, пока не вырыла внушительных размеров яму. Остановившись, чтобы перевести дух, я подняла глаза и разглядела вдалеке черное пятнышко – это опять явился в Корнсау дядя Рагнар. Он поздоровался и спросил, что я делаю во дворе, вся по уши в снегу. Я пояснила, что начала копать могилу для мамы. Дядя Рагнар нахмурился и сказал, что мне не следует звать Ингу мамой и с чего это я вообще такое удумала – хоронить ее у порога, где могилу будут топтать все, кому не лень, а не в освященной земле у церкви.

– Разве не лучше ей лежать в тепле кладовой до тех пор, пока не сможет мирно упокоиться в церковной земле? – спросил он.

Я помотала головой.

– Кладовая холодная, как ведьмины титьки.

– Думай, что говоришь, Агнес! – шикнул дядя Рагнар. – Дурные слова – прямая дорожка к дурным делам.

Тем вечером он сообщил мне, что Бьёрн хочет отказаться от аренды Корнсау и вернуться в Рейкьявик, работать на разделке рыбы. Зима убила мою приемную маму и ее ребенка, а также половину скота, а без жены и без средств, чтобы нанять батрака, Бьёрн больше не может меня содержать. Кьяртан отправился жить к своим дяде и тете, а меня, когда стало теплей, выставили из Корнсау на содержание прихода.

– И так ты стала беспризорной, – сказал Тоути.

Агнес кивнула, прервав вязание, чтобы размять пальцы. И, положив носок на колени, сквозь темноту в упор глянула на Тоути.

– Так я стала нищенкой. Оставленной на милость окружающих, не важно, милосердны они или нет.

* * *

Я проснулась рано, и в бадстове пока что стоит темнота. Мне показалось, что некто наклонился ко мне и зашептал на ухо: «Агнес, Агнес!» Этот шепот и вырвал меня из сновидений, однако рядом нет никого, и в сердце мое вдруг впивается когтями леденящий страх.

Я могла бы поклясться чем угодно, что меня кто-то звал.

Я лежу неподвижно, вслушиваюсь в дыхание других, пытаюсь понять – бодрствует ли еще кто-то кроме меня. Ближе всех ко мне кровать преподобного Тоути – он решил заночевать в Корнсау из-за позднего часа. Однако я знаю, что это не он разбудил меня. Священник не станет будить узницу, нашептывая ей на ушко, словно пылкий любовник.

Проходят минуты. Почему в комнате так темно? Я не вижу собственных ладоней, хотя подношу их к самым глазам. Мрак вторгается в мое сознание, и сердце мое трепещет, точно пойманная птица, которую проворно стиснули в кулаке. Даже когда я принуждаю себя закрыть глаза, темнота никуда не девается, и теперь в ней то и дело вспыхивают зловещие пятнышки дрожащего света. Так открыты у меня глаза или нет? Может быть, меня разбудил призрак – чем еще объяснить эти блики, возникающие передо мной во мраке? Они словно язычки пламени, оторвавшиеся от сплошной стены огня, и перед моими глазами плывет лицо Натана, рот его раскрыт в пронзительном крике, зубы залиты кровью и влажно блестят, и горящее тело его роняет на мою постель хлопья испепеленной кожи. Все пропахло китовым жиром, и нож Фридрика ушел по рукоять в живот Натана, и крик рвется из моей груди, словно выдранный веревкой изнутри меня.

Огоньки гаснут. Неужели я спала? Кажется, и минуты не прошло.

– Преподобный Тоути! – шепчу я.

Он переворачивается на бок и продолжает спать.

– Преподобный! Можно мне зажечь лампу?

Разбудить преподобного оказывается делом нелегким – он дрыхнет самозабвенно, точно пьяница, принявший лишку. Я трясу его за плечо сильнее, чем хотелось бы. Наверное, он смущается не на шутку, когда, проснувшись, видит меня в нижнем белье.

– Что такое?

– Мне снова снился сон.

– Что?

– Можно мне зажечь лампу?

– Истинному христианину надлежит довольствоваться светом Божиим, – сонно и оттого невнятно бормочет он.

– Ну пожалуйста!

Преподобный не слышит меня. Он начинает храпеть.

Не обретя утешения, я возвращаюсь в свою кровать. И чувствую запах дыма.

Моя мама умерла. Инга умерла.

Она лежит, укрытая ветошью, в кладовой, потому что землю сжали челюсти льда и стужи и нельзя копать ямы и рыть могилы.

Так холодно, что ей приходится ждать, когда ее похоронят.

Так одиноко, что я завожу дружбу с во́ронами, которые охотятся на ягнят.

Я закрываю глаза, и вот уже крадусь по коридору в зыбком свете прихваченной с собой лампы, и дрожу всем телом, потому что мне страшно. Слышно, как в ночи за стенами дома воет ветер, и мне чудится, будто я слышу, как моя приемная мать царапает ногтями дверь кладовой, где ее уложили, спеленатую, ждать прихода весны, когда можно будет заколотить гвоздями ее гроб и похоронить. Я останавливаюсь, и напряженно вслушиваюсь, и за воем ветра словно бы улавливаю тихий скребущий звук, а затем голос, который зовет меня: «Агнес, Агнес!» Это Инга зовет меня, просит, чтобы я ее выпустила. Я не умерла, я вернулась, я опять жива, меня надо выпустить из кладовой, а не держать тут, словно разделанную тушу, которую оставили подвяливаться. Вместе с солью, ячменем и мукой, в которой кишат датские черви.

Я стою, словно приросла к месту, и трясусь от страха. А потом – да, мама, да! Я делаю шаг в сторону кладовой и рывком распахиваю дверь – она не заперта. Я распахиваю дверь, поднимаю повыше едва коптящую лампу и вижу недвижное тело Инги, которое лежит на полу, головой на мешках с сушеными рыбьими головами, и горько рыдаю, потому что гораздо хуже знать, что она действительно мертва. Моя приемная мать умерла, а моя родная мать бросила меня. И я опускаюсь на пол, обессиленная безысходным, безутешным горем осиротевшего ребенка, и ветер рыдает и причитает за меня, потому что мой язык уже на это не способен. Ветер кричит и стонет, кричит и стонет, а я сижу на земляном полу, отвердевшем от мороза, и вдыхаю запах рыбьих голов, тошнотворный запах, в котором пресный аромат зимы смешался с вонью соли и сушеной кости.

Назад: Глава 5
Дальше: Глава 7