Книга: Город женщин
Назад: Глава двадцать восьмая
Дальше: Глава тридцатая

Глава двадцать девятая

В конце лета 1965 года тете Пег пришло странное письмо.

Ей писал комиссар Бруклинской военно-морской верфи. Верфь вскоре закрывалась навсегда. Город менялся стремительно, и Военно-морские силы постановили, что в районе с такими высокими ценами на землю держать судостроительное предприятие нерентабельно. Но перед закрытием власти решили устроить торжественное чествование всех, кто героически трудился на верфи во Вторую мировую войну. Поскольку в тот год праздновали двадцатилетие окончания войны, это казалось особенно уместным.

Уполномоченный поднял старые дела рабочих и нашел среди них досье Пег, которая числилась на верфи как «независимый подрядчик, ответственный за развлекательную программу». Ее нашли через налоговую службу и предложили поставить небольшой спектакль для праздника ветеранов верфи, чтобы отдать дань уважения их труду во время войны. Тут подошла бы ностальгическая пьеса минут на двадцать с песнями и танцами военных лет.

Пег с радостью взялась бы за эту работу, но, увы, в последнее время она не могла похвастаться отменным здоровьем. Ее некогда крепкий организм начал давать сбои. Она страдала от эмфиземы – сказалась многолетняя привычка курить одну сигарету за другой. Ее мучил артрит, сильно упало зрение. «Врач говорит, что ничего страшного, – объясняла она мне, – но и ничего хорошего».

Несколько лет назад она оставила работу в школе из-за слабого здоровья, и передвигаться по городу ей было не так-то просто. Пару раз в неделю мы с Марджори и Натаном ужинали с Пег и Оливией, но тете нельзя было перенапрягаться. Вечерами она почти всегда лежала на диване с закрытыми глазами, пытаясь отдышаться, а Оливия читала ей вслух спортивную хронику. Увы, Пег не могла поставить памятный спектакль для ветеранов Бруклинской верфи.

А вот я могла.



Все оказалось гораздо проще, чем я думала, – и гораздо веселее.

В свое время я поставила сотни музыкальных и танцевальных номеров, и навык никуда не делся. Я пригласила учеников из школьной театральной студии, где раньше преподавала Пег. Моя подруга Сьюзан – та самая, что занималась современным танцем, – взяла на себя хореографию, хотя особых сложностей там не предполагалось. В соседней церкви я нашла органиста, и вместе мы сочинили пару примитивных сентиментальных песенок. И, само собой, я сшила костюмы, тоже самые простые: брюки с подтяжками и комбинезоны, одинаковые для юношей и девушек. Артистки надели красные платки на голову, а парни повязали их на шею, и вуаля – вылитые рабочие 1940-х.

Восемнадцатого сентября 1965 года мы со всем скарбом притащились на старую, обветшавшую верфь и стали готовиться к представлению. Утро в доках выдалось ясным и ветреным, с залива то и дело налетал шквал, срывая шляпы с гостей. Но толпа собралась немаленькая, и люди радовались, как на карнавале. Военный оркестр играл старые песни, группа женщин угощала всех печеньем и прохладительными напитками. Несколько высокопоставленных офицеров флота выступили с речами о том, как мы победили в войне и будем побеждать во всех войнах до скончания дней. Первая женщина, которую допустили к работе сварщицей на верфи во Вторую мировую, тоже произнесла речь, короткую и неловкую, и голос у нее оказался слишком тихим для дамы с таким послужным списком. Десятилетняя девочка спела национальный гимн. На ней было коротенькое легкое платье, из которого следующим летом она наверняка вырастет, да и сейчас оно ее не слишком грело.

А потом пришло время для нашего спектакля.



Комиссар Бруклинской верфи попросил меня представиться и сказать пару слов о нашей постановке. Я не люблю выступать на публике, но кое-как справилась с задачей, не особенно опозорившись. Я назвала свое имя, объяснила, чем занималась на верфи во время войны. Пошутила, что в столовой «Сэмми» тогда кормили не ахти как, и те немногие, кто помнил нашу столовую, рассмеялись. Поблагодарила ветеранов за их труд, а семьи бруклинцев – за принесенную жертву. Сказала, что мой брат служил во флоте и погиб за считаные дни до победы. (Я боялась, что не смогу говорить о нем без слез, но сумела сдержаться.) Затем я объяснила, что мы покажем типичный пропагандистский спектакль военного времени, и выразила надежду, что он укрепит боевой дух присутствующих так же, как наши спектакли укрепляли дух рабочих во время обеденных перерывов в военные годы.

Я написала скетч о типичном дне на конвейере в Бруклинской верфи, где собирали боевые корабли. Ребята в комбинезонах играли рабочих, радостно пели и танцевали, трудясь на благо победы демократии во всем мире. Памятуя о том, что выступаем мы для ветеранов, я добавила в сценарий шутки, понятные лишь тем, кто когда-то работал на верфи.

– Дорогу генеральскому лимузину! – выкрикивала одна из юных артисток, толкая перед собой тележку.

– Лентяям не место в тылу! – кричала другая парню, жаловавшемуся на долгий рабочий день и тяжелые условия.

Управляющего фабрикой я назвала мистером Лодырсоном – догадывалась, что ветераны оценят юмор (в военные годы не было худшего греха, чем отлынивать от работы).

До Теннесси Уильямса нам было далеко, но зрителям, кажется, пришлась по вкусу наша маленькая пьеска. Мало того, ребята из школьного драмкружка тоже повеселились на славу. Но больше всего меня умилил Натан, мой чудесный десятилетний мальчик: он сидел в первом ряду с матерью и смотрел спектакль с таким изумлением и восторгом, будто мы привели его в цирк.

В заключение мы спели веселую песенку под названием «Не до кофе, ребятки!» о том, как важно не выбиваться из графика. Одна строчка в песне получилась особенно удачной: «Даже будь у нас кофе, где взять молока? / Не до кофе, ребятки! Стой у станка!» (Не хочу хвастать, но я сама ее сочинила, так что подвинься-ка, Коул Портер.)

В финале мы убили Гитлера, спектакль закончился, и все были счастливы.



Мы с артистами и декорациями грузились в школьный автобус, который одолжили на день, и тут ко мне подошел патрульный полицейский в форме.

– Можно вас на пару слов, мэм? – спросил он.

– Конечно, – ответила я. – Простите, что мы здесь припарковались, но мы уже уезжаем.

– Вы не могли бы отойти от машины?

У него был страшно серьезный вид, и я встревожилась. Что я нарушила? Может, нельзя было возводить подмостки? Я-то думала, у нас есть все разрешения и допуски.

Я прошла за ним к патрульной машине. Он прислонился к дверце и сурово взглянул на меня.

– Я слышал вашу речь, – сообщил он. – Правильно ли я понял – вас зовут Вивиан Моррис? – Судя по акценту, он родился и вырос в Бруклине. Может, даже прямо на этом самом месте. Такой чистый нью-йоркский выговор нельзя подделать.

– Так точно, сэр.

– И вы сказали, что ваш брат погиб на войне?

– Верно.

Патрульный снял фуражку и провел рукой по волосам. Рука у него дрожала. Я решила, что он и сам ветеран войны, – возраст как раз подходящий. И у многих ветеранов вот так дрожали руки. Я оглядела его: высокий, лет сорока пяти, то есть примерно мой ровесник. Болезненно худой. Оливковая кожа, большие темно-карие глаза, кажущиеся еще больше из-за темных кругов под ними и глубоких морщин. Справа на шее у него были шрамы, как от ожогов: перекрученные жгуты из красных, розовых и желтоватых волокон. Теперь я уже не сомневалась, что передо мной ветеран войны. И приготовилась выслушать историю о том, как он сражался, – по всей видимости, историю нелегкую.

Но его следующие слова потрясли меня.

– Уолтер Моррис – ваш брат, верно? – спросил он.

Настала моя очередь задрожать. Колени чуть не подкосились. Имени Уолтера я в своей речи не упоминала.

Не успела я ответить, как он произнес:

– Я знал вашего брата, мэм. Мы вместе служили на «Франклине».

Я зажала ладонью рот, пытаясь заглушить подступившие к горлу рыдания.

– Вы знали Уолтера? – Как ни пыталась я держать себя в руках, голос все же сорвался. – Вы там были?

Я не стала задавать следующие вопросы, ведь он и так знал, что меня волнует: «Вы были там девятнадцатого марта сорок пятого? Были там, когда пилот-камикадзе спикировал на палубу „Франклина“, в результате чего запасы горючего взорвались, стоявшее на авианосце воздушное судно загорелось, а корабль превратился в плавучую бомбу? Вы были там, когда погибли восемьсот человек, включая моего брата? Были, когда брата хоронили в океане?»

Он несколько раз кивнул – нервно, порывисто дернул головой.

Да. Он там был.

Я велела себе не смотреть на ожоги у него на шее.

Но глаза меня не слушались.

Тогда я отвернулась. Я не знала, куда смотреть.

Заметив мою неловкость, патрульный еще больше занервничал. На лице у него застыл почти панический страх. Он был в полном смятении. Видимо, он боялся расстроить меня или заново переживал собственный кошмар. А может, и то, и другое. Тогда я собралась с силами, сделала глубокий вдох и сосредоточилась на том, чтобы его успокоить. В конце концов, разве моя боль сравнима с кошмаром, который пришлось пережить ему?

– Спасибо, что подошли ко мне, – сказала я чуть более ровным тоном. – И простите за такую реакцию. Я просто не ожидала услышать имя брата спустя столько лет. Для меня честь с вами познакомиться.

Я слегка сжала его плечо в знак благодарности. Он дернулся, будто я на него напала. Я медленно убрала руку. Патрульный напоминал норовистых лошадей, с которыми так хорошо умела управляться мама, – нервных, возбудимых. Пугливых и непокорных, которых никто не мог оседлать, кроме нее. Инстинктивно я сделала шаг назад и опустила руки, стараясь показать, что не представляю угрозы.

Затем я попробовала другую тактику.

– Как ваше имя, моряк? – мягко и почти с улыбкой спросила я.

– Фрэнк Грекко.

Он не протянул руку для рукопожатия, и я не стала настаивать.

– Хорошо ли вы знали моего брата, Фрэнк?

Он снова кивнул, так же нервно:

– Мы оба были офицерами, служили на палубе авианосца. Уолтер командовал моей дивизией. И курс подготовки мы проходили вместе. Поначалу нас распределили в разные места, но в конце войны мы оказались на одном корабле. Он к тому времени дослужился до более высокого чина.

– Ага. Ясно.

Я не понимала и половины его слов, но боялась, что он замолчит. Передо мной стоял человек, знавший моего брата. Мне хотелось выведать у него как можно больше.

– А сами вы отсюда, Фрэнк? – спросила я, уже зная ответ по характерному акценту. Я просто пыталась облегчить ему задачу. Начать с самых простых вопросов.

Снова нервный кивок.

– Из Южного Бруклина.

– Вы с братом были близкими друзьями?

Он поморщился.

– Мисс Моррис, я должен сказать вам кое-что. – Он снова снял фуражку и запустил в волосы трясущиеся пальцы. – Вы же меня не узнаете, нет?

– А почему я должна вас узнать?

– Потому что я вас знаю, а вы меня. Только прошу, мэм, не уходите.

– Да зачем же мне уходить?

– Потому что мы с вами встречались в сорок первом, – ответил он. – Это я тогда вез вас домой к родителям.



Подобно дракону, очнувшемуся от глубокого сна, прошлое опалило меня огнем и оглушило ревом. От жара и силы удара у меня потемнело в глазах. Головокружительными вспышками в голове пронеслись лица Эдны, Артура, Селии, Уинчелла. Мое собственное, тогда еще юное лицо в зеркале заднего вида побитого «форда» – убитое, пристыженное.

Водитель. Вот кто сейчас стоял передо мной.

Тот самый водитель, что при брате назвал меня грязной маленькой потаскушкой.

– Мэм, – на этот раз уже он схватил меня за руку, – прошу, не уходите.

– Хватит повторять. – Голос у меня дрожал. Зачем он без конца требует, чтобы я не уходила, если я и так не ухожу? Мне хотелось, чтобы он перестал повторять эти слова.

Но он снова сказал:

– Прошу, мэм, не уходите. Я должен объясниться.

Я покачала головой:

– Не могу…

– Да поймите же, мне очень жаль, – выпалил он.

– Не могли бы вы отпустить мою руку?

– Простите меня, мэм, – сказал он и наконец отпустил меня.

Что я почувствовала?

Отвращение. Сильнейшее отвращение.

Не знаю, было то отвращение к нему или к себе самой. Оно выползло на поверхность из самых глубин моего существа, где я когда-то похоронила стыд.

Я ненавидела его. Вот что я чувствовала: ненависть.

– Я был глупым мальцом, – сказал патрульный. – И не умел себя вести.

– Мне и правда пора.

– Прошу вас, Вивиан, не уходите.

Он чуть не сорвался на крик, и это меня испугало. Но хуже всего, что он назвал меня по имени. Сама мысль о том, что он знал мое имя, была мне ненавистна. Как и то, что он слышал мою речь на верфи и все это время знал, кто я такая, – знал обо мне слишком много. Я ненавидела его за то, что он видел мои слезы. Что понимал моего брата лучше меня. Что Уолтер оскорблял меня в его присутствии. Но больше всего я ненавидела его за то, что он посмел назвать меня грязной потаскухой. Да кем он себя возомнил? Как ему хватило наглости подойти ко мне спустя столько лет? Меня охватили жгучая ярость и отвращение, они придали мне сил, и я поняла: я не могу ни минуты больше здесь оставаться.

– Меня в автобусе ждут дети, – отчеканила я и зашагала прочь.

– Нам нужно поговорить, Вивиан! – кричал он вслед. – Пожалуйста! Прошу!

Но я села в автобус, а Фрэнк остался у патрульной машины с фуражкой в руке, как нищий с протянутой для милостыни шляпой.

Вот так, Анджела, мы официально познакомились с твоим отцом.



Несмотря на пережитый шок, в тот день я переделала все запланированные дела.

Отвезла детей в школу и помогла разгрузить декорации. Проследила, чтобы автобус вернулся на стоянку. Домой мы с Марджори и Натаном шли пешком. Натан без умолку расхваливал спектакль и даже заявил, что, когда вырастет, будет работать на Бруклинской верфи.

Само собой, Марджори поняла, что я расстроена. Она все поглядывала в мою сторону поверх Натана, который шагал между нами. Но я лишь кивала, показывая, что все в порядке. Хотя все было не в порядке.

Проводив их до дома, я бросилась к тете Пег.



Я никому не рассказывала о той ночи сорок первого, когда Уолтер отвез меня к родителям.

Никто не знал, как брат окатил меня с ног до головы ледяным презрением, выпотрошил своими упреками, разнес в пух и прах. Никто не знал, что мне тогда пришлось вынести двойное унижение – ведь брат распекал меня в присутствии свидетеля, совершенно чужого человека, который, в свою очередь, не постеснялся вынести приговор и назвать меня грязной маленькой потаскушкой. Никто не знал, что на самом деле Уолтер не столько выручил меня из передряги в Нью-Йорке, сколько просто бросил, как мешок с мусором, на порог родительского дома – настолько взбешенный моим поведением, что даже в лицо мне смотреть не мог.

Но теперь я бежала в Саттон-Плейс, чтобы поскорее рассказать об этом Пег.

Тетя, как обычно, лежала на диване и то курила, то заходилась кашлем. Она слушала репортаж со стадиона «Янкиз» по радио. С порога она оповестила меня, что сегодня на стадионе чествуют Микки Мэнтла и его блистательную пятнадцатилетнюю бейсбольную карьеру. Я ворвалась к ней и с ходу начала говорить, но Пег подняла руку: выступал Джо Димаджио, а прерывать его речь было никак нельзя.

– Прояви уважение, Вивви, – безапелляционно оборвала меня она.

И я закрыла рот и позволила тете дослушать репортаж. Я знала, как ей хотелось в тот день самой присутствовать на стадионе, но Пег слишком ослабла для таких напряженных вылазок. Но видела бы ты ее лицо, когда Димаджио чествовал Мэнтла! Какой восторг оно выражало, какие эмоции! К концу выступления она даже всплакнула. Тетя Пег без единой слезинки пережила две войны, катастрофы, разорение, смерть родственников, измены мужа, снос любимого театра, но великие события в истории бейсбола с легкостью доводили ее до слез.

Иногда я думаю, как прошел бы наш разговор, не будь тетя на эмоциях после репортажа. Теперь уже не узнать. Мне показалось, что она с неохотой выключила радио, когда Димаджио закончил говорить и ей пришлось обратить внимание на меня. Впрочем, Пег, добрая душа, никогда не отказывала страждущим. Она утерла слезы, высморкалась, закашлялась и закурила. А принялась слушать мою горестную историю.

На середине моего рассказа вошла Оливия. Она ходила на рынок. Я на время замолчала, решив подождать, пока она разложит покупки и уйдет, но Пег попросила:

– Начни-ка с начала, Вивви. Расскажи Оливии все, что сейчас рассказала мне.

Я бы предпочла этого не делать. За годы нашего знакомства я научилась любить Оливию Томпсон, но рыдать у нее на плече мне не хотелось. Оливия была не из тех, кто всегда успокоит и утешит. Но в сорок первом она помогла мне, а с годами они с Пег, по сути, заменили мне родителей.

Заметив заминку, Пег подбодрила меня:

– Не бойся, Вивви. Поверь, Оливия гораздо лучше нашего разбирается в таких вещах.

И я вернулась к началу своей саги. Ночное путешествие в сорок первом; Уолтер, смешавший меня с грязью; водитель, назвавший меня потаскухой; мрачное, позорное изгнание; многолетняя пауза и неожиданное сегодняшнее появление водителя – патрульного полицейского со следами ожогов, который служил на «Франклине». Который знал моего брата. Знал всё.

Оливия и Пег слушали внимательно. И когда история закончилась, продолжали слушать, будто ожидая продолжения.

– А что было потом? – спросила Пег, когда я замолчала.

– Ничего. Я ушла.

– Ушла?

– Не хотела с ним говорить. Не хотела его видеть.

– Вивиан, он же знал твоего брата. Он был на «Франклине». И, по твоему описанию, сильно пострадал во время атаки. Так почему ты не захотела с ним говорить?

– Он меня обидел, – ответила я.

– Обидел? Он обидел тебя двадцать пять лет назад, и ты просто ушла? Не стала говорить с тем, кто знал твоего брата? С ветераном войны?

– Та ночь в машине – самое ужасное событие в моей жизни, Пег, – возразила я.

– Неужели? – огрызнулась тетя. – А тебе не пришло в голову поинтересоваться самым ужасным событием в его жизни?

Она распалилась, что было совсем ей несвойственно. Не за этим я сюда пришла. Я хотела утешения, а она на меня накинулась. Мне стало стыдно и неловко.

– Не важно, – ответила я. – Это все ерунда. Зря я вас побеспокоила.

– Не говори глупости. Это не ерунда. – Никогда еще Пег не говорила со мной так резко.

– Не надо было вам рассказывать, – отмахнулась я. – Только помешала вам слушать репортаж. Простите, что ворвалась.

– Да плевать мне на чертов репортаж, Вивиан.

– Простите. Я просто расстроилась и хотела с кем-нибудь поговорить.

– Расстроилась? Ты бросила ветерана, пострадавшего в бою, и прибежала ко мне, потому что хотела поговорить о своей тяжкой жизни?

– Господи, Пег, ну не надо нападать на меня. Просто забудьте все, что я говорила.

– Как я могу забыть?

Тут она зашлась ужасным приступом хриплого кашля. В легких у нее клокотало и булькало. Она села, а Оливия похлопала ее по спине. Потом Оливия прикурила для Пег сигарету, и та затянулась как можно глубже, после каждой затяжки содрогаясь от очередного приступа кашля.

Наконец Пег взглянула на меня. Я по глупости решила, что она начнет извиняться за свои слова, но она заявила:

– Послушай, малышка, я сдаюсь. Не знаю, чего ты от меня хочешь. Боюсь, я тебя сейчас совсем не понимаю. Я очень в тебе разочарована.

Прежде она никогда не говорила мне такого. Даже в тот раз, много лет назад, когда я предала ее подругу и чуть не загубила спектакль.

Затем Пег повернулась к Оливии:

– Не знаю, что и думать. А ты что скажешь, босс?

Оливия сидела молча, сложив руки на коленях и глядя в пол. Я слышала лишь затрудненное дыхание Пег и звук бьющихся об открытое окно жалюзи. Мне не хотелось знать, что думает Оливия. Но я понимала, что выслушать ее придется.

Наконец Оливия взглянула на меня. Выражение ее лица, как всегда, было строгим. Но когда она заговорила, стало ясно, что она очень осторожно выбирает слова, чтобы ненароком меня не обидеть.

– Поступать по чести нелегко, Вивиан, – сказала Оливия.

Я ждала продолжения, но она молчала.

Пег рассмеялась и снова закашлялась.

– Спасибо за помощь, Оливия, – наконец просипела она. – Теперь-то нам все ясно.

Мы долго сидели молча. Я встала и взяла сигарету из пачки Пег, хоть и бросила курить несколько недель назад. Или почти бросила.

– Поступать по чести нелегко, – повторила Оливия, будто не слышала Пег. – Так говорил мой отец, когда я была маленькой. Он учил меня, что дети не способны понять, что такое честь. Детям она незнакома, и никто не ждет, что они будут поступать по чести, – для них это слишком сложно. Слишком болезненно. Но, становясь взрослыми, мы заступаем на территорию, где действуют законы чести. Теперь от нас ждут порядочности. Мы должны быть тверды в своих принципах. Чем-то приходится жертвовать. Окружающие судят нас. За ошибки надо расплачиваться. В жизни взрослого человека часто возникают ситуации, когда нужно забыть про эмоции и подняться выше других – выше людей без чести. И это может быть больно. Вот почему поступать по чести нелегко. Понимаешь?

Я кивнула. Ее слова были мне понятны, но я не видела, каким образом они относятся к Уолтеру и Фрэнку Грекко. Однако я продолжала слушать, надеясь, что смысл дойдет позднее, когда в голове все уляжется. Раньше Оливия ни разу не произносила таких долгих речей, и я понимала, что момент серьезный, поэтому ловила каждое ее слово.

– Разумеется, жить по законам чести необязательно, – продолжала она. – Если для тебя это слишком сложно и слишком болезненно, ты всегда можешь отказаться и остаться ребенком. Но если хочешь стать личностью, другого выхода нет. Однако боли не избежать. – Оливия перевернула лежавшие на коленях руки ладонями вверх. – Вот чему научил меня отец, когда я была маленькой. Это закон, по которому я живу. Другого я не знаю. Не всегда получается его соблюдать, но я стараюсь. Надеюсь, мои слова окажутся полезными, Вивиан, и ты поймешь, как лучше поступить.



Я связалась с ним только через неделю.

Сложнее всего оказалось не найти его – тут как раз проблем не возникло. Старший брат швейцара в доме Пег служил капитаном полиции и вмиг подтвердил, что в 76-м округе Бруклина патрульным действительно работает некий Фрэнсис Грекко. Мне дали его рабочий телефон.

Сложнее всего оказалось снять трубку и позвонить.

Так всегда и бывает.

Должна признаться, первые несколько раз, позвонив, я бросала трубку, как только на том конце отвечали. На следующий день и вовсе передумала звонить. Как и на третий, и на четвертый. Когда же наконец набралась храбрости позвонить снова и остаться на линии, патрульного Грекко не оказалось на месте. Он был на дежурстве. Оставила ли я сообщение? Нет.

Я пробовала звонить еще несколько раз, но все время получала один ответ: он на дежурстве. Патрульный Грекко в участке не сидел. Наконец я согласилась оставить сообщение. Назвала свое имя и дала номер «Ле Ателье». Коллеги небось всю голову сломали, гадая, с какой стати Грекко названивает нервная дамочка из свадебного салона.

Не прошло и часа, как телефон зазвонил. Это был Фрэнк.

Мы обменялись неловкими приветствиями. Я предложила встретиться лично, если ему не претит такая идея. Он согласился. Я спросила, как ему проще: если я приеду в Бруклин или он на Манхэттен? Он ответил, что Манхэттен его вполне устраивает, – у него есть машина, и он не прочь прокатиться. Я спросила, когда он свободен. Оказалось, чуть позже в тот же день. Я предложила встретиться в «Таверне Пита» в пять часов. Он заколебался, а потом ответил:

– Простите, Вивиан, я не ходок по ресторанам.

Я не поняла, что он имел в виду, но допытываться не стала.

– Тогда, может быть, встретимся на площади Стайвесант, у западного входа в парк? Так лучше?

Он согласился, что так будет намного лучше.

– Тогда у фонтана, – сказала я, и он подтвердил: да, у фонтана.



Я пребывала в растерянности, Анджела, и не знала, как себя вести. Мне совершенно не хотелось еще раз с ним встречаться. Но в голове настойчиво звучали слова Оливии. «Ты всегда можешь отказаться и остаться ребенком. Но если хочешь стать личностью, другого выхода нет».

Дети убегают от проблем. Дети прячутся.

Я не хотела оставаться ребенком.

Я вспомнила, как Оливия пришла мне на выручку и спасла от Уолтера Уинчелла. Теперь я понимала, что тогда, в 1941 году, она пришла мне на выручку, потому что в ее глазах я все еще была ребенком. По ее меркам, я пока не могла отвечать за свои действия. Сказав Уинчеллу, что я невинная девушка, которую соблазнили, Оливия не лукавила. Она на самом деле так считала. Оливия отлично понимала, что я всего лишь девчонка, незрелая и несформировавшаяся, еще не заступившая на территорию чести. Меня должен был спасти мудрый и заботливый взрослый, и Оливия меня спасла. Заступила на территорию чести от моего имени.

Но тогда я была молода. А теперь-то уже нет. Теперь мне надо было разбираться самой. Но как поступил бы в данных обстоятельствах взрослый человек, сформировавшаяся личность, человек чести?

Полагаю, ответил бы за свои ошибки. Сражался бы за себя сам, как выразился тогда Уинчелл. Возможно, нашел бы силы простить.

Но как?

И тут я вспомнила, как много лет назад Пег рассказывала про британских военных инженеров во время Первой мировой. Те говорили: «Можешь или не можешь – бери и делай».

Рано или поздно в жизни каждого наступает момент, когда приходится делать невозможное.

Это больно, Анджела.

Но именно поэтому я встретилась тогда с твоим отцом.



Когда я пришла на место, он уже был там. А пришла я рано: до парка всего три квартала пешком.

Он ходил взад-вперед у фонтана. Наверняка помнишь эту его привычку ходить взад-вперед. Он был в гражданском: коричневые шерстяные брюки, светло-голубая нейлоновая спортивная рубашка, легкая темно-зеленая куртка на молнии. Одежда висела на нем мешком. Он был очень худой.

Я подошла к нему:

– Ну здравствуйте.

– Здравствуйте, – ответил он.

Я не знала, стоит ли пожать ему руку. Он, кажется, тоже сомневался в приемлемости рукопожатия в данной ситуации, так что мы так и остались стоять сунув руки в карманы. Никогда не видела, чтобы мужчина так нервничал.

Я показала на скамейку и предложила:

– Может, сядем и поговорим?

Я чувствовала себя глупо, будто предлагала ему сесть на стул у себя дома, а не на скамейку в парке.

– Я не очень люблю сидеть, – ответил он. – Давайте прогуляемся, если вы не против.

– Совсем не против.

Мы зашагали по периметру парка под липами и вязами. У него был широкий шаг, но меня это не смущало: я сама так ходила.

– Фрэнк, – сказала я, – простите, что тогда сбежала.

– Нет, это я должен извиниться.

– Да нет же, надо было мне остаться и выслушать вас. Так поступают зрелые люди. Но поймите, после стольких лет встреча с вами потрясла меня.

– Я знал, что вы уйдете, как только поймете, кто я. У вас было на это полное право.

– Фрэнк, послушайте, с тех пор столько лет прошло.

– Я тогда был глупым мальчишкой, – проговорил он, остановился и повернулся ко мне: – И не имел права так с вами разговаривать. Кем я себя возомнил, чтобы судить вас?

– Теперь уже не важно.

– Я не имел права. Черт, каким же я был дураком!

– Раз на то пошло, и я тогда умом не отличалась. А в тот самый вечер, что мы с вами познакомились, и вовсе побила рекорд по глупости в Нью-Йорке. Вы ведь помните, во что я тогда вляпалась?

Я пыталась разрядить обстановку, но Фрэнк оставался совершенно серьезным.

– Поймите, Вивиан, я просто хотел произвести впечатление на вашего брата. До того дня он со мной ни разу не заговаривал – да что уж там, он меня вообще не замечал. И с какой стати такому популярному парню, как Уолтер, обращать на меня внимание? А тут вдруг растолкал меня среди ночи и говорит: «Фрэнк, мне нужна твоя машина». У меня одного в офицерской школе была машина. Уолтер это знал. Все знали. Ребята то и дело просили одолжить им «форд», но дело в том, что он принадлежал не мне, а моему старику. Он разрешал им пользоваться, но не разрешал никому давать. И вот я, значит, говорю Уолтеру Моррису, человеку, которым восхищаюсь всем сердцем, – мол, прости, но не могу я тебе дать машину своего старика. Пытаюсь объяснить сквозь сон, хоть и не понимаю, в чем дело.

Чем дальше, тем больше Фрэнк сбивался на чистый бруклинский выговор. Как будто, вспоминая о прошлом, вспоминал и о своих корнях, и его бруклинское происхождение отчетливо давало о себе знать.

– Не казнитесь, Фрэнк, – сказала я. – Все давно позади.

– Вивиан, дайте мне высказаться. Дайте объяснить, как мне стыдно за те слова. Я уже давно хотел вас найти и извиниться. Но смелости не хватало. Прошу вас, я должен рассказать, как все было. Я говорю Уолтеру: «Ничем не могу помочь, приятель». А тот, значит, выкладывает мне всю историю. Мол, сестра попала в беду и нужно срочно вывезти ее из города. И просит помочь спасти вас. Вот что мне оставалось делать, Вивиан? Отказать? Сам Уолтер Моррис ко мне обратился. Вы же помните, какой он был.

Я помнила. Я знала, какой он был.

Никто не смог бы отказать моему брату.

– И вот я, значит, говорю: «Я дам тебе машину, но только если сам сяду за руль». А про себя думаю: «А что я скажу старику, когда тот увидит пробег?» И еще думаю: «Может, в итоге мы с Уолтером подружимся?» И еще: «А как мы уйдем из офицерской школы среди ночи?» Но Уолтер все устроил. Раздобыл разрешение у командира и оформил увольнительные на день для нас обоих. Но только на двадцать четыре часа. Посреди ночи такое сошло бы с рук только Уолтеру. Уж не знаю, что он сказал или пообещал, чтобы получить увольнительные, но нас отпустили. И вот мы уже едем по Манхэттену, я гружу в багажник ваши чемоданы и готовлюсь к шестичасовому пути в городок, о котором раньше слыхом не слыхивал, да еще и незнамо зачем. Я даже не знаю, как вас зовут, только знаю, что такой хорошенькой девчонки в жизни не видал.

Он совсем не пытался флиртовать со мной. Просто излагал факты, как полицейский на допросе.

– И вот мы сели в машину, я, значит, веду, а Уолтер устраивает вам допрос пятой степени. Ни разу не слыхал, чтобы кого-то так разносили. Мне-то что прикажете делать, пока он вас чихвостил? Мне даже деться было некуда. Но и слушать невмоготу. У нас такого не случалось. Я из Южного Бруклина, Вивиан, район не из спокойных, но знаете, я всегда был тихим мальчишкой. Книжки любил. В драки не ввязывался. Знай себе сидел тихо и не высовывался. Как скандал, драка или крики – меня и след простыл. Но тут бежать было некуда, ведь я сидел за рулем. А Уолтер даже не кричал, хотя, наверное, уж лучше бы кричал. А он просто поливал вас грязью, спокойно и холодно. Помните?

Еще бы я не помнила.

– Вдобавок я ничего не знал про женщин. Слова Уолтера, те ваши поступки – для меня это был темный лес, Вивиан. Уолтер говорил, вашу фотографию напечатали в газетах и на ней вы обнимаетесь сразу с двумя людьми? С киноактером и девицей из бурлеска? Я в жизни не слыхивал о таком. Но он все ругался и ругался, а вы сидели на заднем сиденье, курили и выслушивали его обвинения. Смотрю в зеркало заднего вида – а вы даже не мигаете. Что бы он ни говорил – вам как с гуся вода. И вижу я, значит, что Уолтер бесится, что вы такая спокойная, никак не реагируете. А он еще больше заводится. Богом клянусь, в жизни не видел, чтобы человек так хладнокровно выслушивал ругань.

– Какое уж там хладнокровие, Фрэнк, – возразила я. – Меня просто оглушило.

– Как бы то ни было, вы молчали. Как будто вам наплевать. А с меня уже пот градом, и я думаю: «Неужели они всегда так между собой разговаривают? Может, у богатых так принято?»

У богатых? Как Фрэнк определил, что мы с Уолтером богатые? А потом поняла: так же, как мы определили, что у него ни гроша за душой. Что его можно не принимать в расчет.

А Фрэнк продолжал:

– И вот я думаю: а ведь они даже не замечают, что я здесь. Я для этих людей – ничто. И Уолтер Моррис мне не друг. Он просто меня использует. А вы – вы даже ни разу на меня не взглянули. Только там, у театра, сказали: «Эти два чемодана, пожалуйста». Как будто я слуга или носильщик. Уолтер даже нас не представил. Не назвал моего имени. Ясно, что в ту ночь все были на нервах, но он вел себя так, будто в его глазах я вообще ничто, понимаете? Только средство достижения цели – тот, кто крутит баранку. Тогда-то я и стал думать, как о себе заявить. Как перестать быть невидимым. И решил: дай-ка тоже вставлю свое слово. Скажу что-нибудь. Даже лучше: буду вести себя, как он, наравне с ним вас распекать, значит. Вот и ляпнул. Обозвал вас теми словами. А потом понял, что натворил. Посмотрел в зеркало заднего вида и увидел ваше лицо. Увидел, как на вас подействовали мои слова. Я будто убил вас. А потом взглянул на Уолтера – ему словно бейсбольной битой заехали. Я-то думал, ничего страшного, если я скажу. Думал, Уолтер сочтет меня крутым, – ан нет, вышло просто ужасно. Ведь как бы он вас ни ругал, таких слов он себе не позволил. Я видел, он соображает, как реагировать. А потом он решил никак не реагировать. И это было хуже всего.

– Это было хуже всего, – согласилась я.

– Скажу честно, Вивиан, хоть на Библии поклянусь, – раньше я ни разу никого не обзывал таким словом. Никогда в жизни. Ни до, ни после. Я не такой, Вивиан. Не знаю, как в тот день у меня вырвалось. За годы я миллион раз прокручивал в голове ту сцену. Наблюдал за собой со стороны и думал – господи, Фрэнк, да кто тебя за язык тянул? Но те слова, Богом клянусь, они просто вырвались у меня изо рта. А потом Уолтер замолчал. Помните?

– Да.

– Он не стал защищать вас, не приказал мне заткнуться. И несколько часов мы проехали в тишине. А я даже не мог извиниться, потому что подумал, что лучше мне рта больше при вас не раскрывать. Меня наняли не для того, чтобы я раскрывал рот, – хотя меня даже никто не нанимал, но вы ведь понимаете. Мы подъехали к вашему особняку – я в жизни таких не видывал, – и Уолтер даже не представил меня вашим родителям. Как будто меня там не было. Как будто я не существую. И на обратном пути в машине он не сказал мне ни слова. И дальше, сколько мы вместе учились, – ни слова. Вел себя так, будто ничего не случилось. Смотрел на меня, будто впервые видит. Потом курс кончился, и я даже обрадовался, что больше не надо встречаться с Уолтером. Но та ночь – она преследовала меня, я все время думал о ней, хотя ничего уже было не исправить. А два года спустя меня вдруг переводят на его корабль. Вот повезло-то, думаю. Уолтер становится моим начальником, что и неудивительно. И снова ведет себя так, будто меня не знает. А я, значит, подстраиваюсь, подыгрываю ему. Делаю вид, что так и нужно. А сам каждый день вспоминаю ту ночь, и нет мне покоя.

Тут у Фрэнка закончились слова.

А я поняла, что он мне кое-кого напоминает своим путаным рассказом, мучительной потребностью объясниться. Он напоминал меня саму в тот вечер, когда я пошла в гримерку к Эдне Паркер Уотсон и отчаянно пыталась извиниться за то, что никогда не получится исправить. Он сейчас делал то же самое. Старался вымолить у меня отпущение грехов.

В тот момент я ощутила сильнейшее желание простить не только Фрэнка, но и себя в юности. Я сострадала даже Уолтеру, несмотря на всю его гордыню и бесчеловечность. Ведь как, должно быть, его унизил тогда мой поступок, как невыносимо ему было раскрывать позор своей семьи подчиненному – а Уолтер всех считал подчиненными. Наверняка его страшно злило, что приходится расхлебывать кашу, которую я заварила. Сердце мое захлестнула волна милосердия ко всем, кто оказывался в такой трудной, запутанной ситуации. К тем, кто столкнулся с невыносимыми обстоятельствами, которые нельзя предвидеть и нельзя исправить.

– Вы правда вспоминали о той ночи все это время, Фрэнк? – спросила я.

– Каждый день.

– Мне очень жаль, – произнесла я и не соврала. – Простите меня, Фрэнк.

– Не вам передо мной извиняться, Вивиан.

– Не скажите. В той ситуации я поступила не лучшим образом. И ваша история на многое открыла мне глаза.

– А вы тоже вспоминали о той ночи? – спросил он.

– О том, как мы ехали в машине? О да, много лет, – призналась я. – И ваши слова меня особенно задели тогда. Не стану притворяться, мне и правда было тяжело. Но спустя некоторое время я решила больше не думать о том случае и действительно не вспоминала о нем до встречи с вами. Так что не волнуйтесь, Фрэнк Грекко, своими словами вы не разрушили мне жизнь. Как считаете, не пора ли вычеркнуть из памяти это неприятное событие?

Он остановился как вкопанный, развернулся и удивленно взглянул на меня.

– Не знаю, смогу ли.

– Конечно, сможете, – ответила я. – Спишем все на нашу юность и неопытность.

Я положила руку ему на плечо, желая показать, что теперь все будет в порядке, что о прошлом можно забыть.

Но, как и в предыдущий раз, он резко, почти грубо отдернул руку.

Пришел мой черед занервничать. «Я до сих пор ему противна, – пронеслось в голове. – До сих пор, как и тогда, я грязная маленькая потаскушка».

Увидев, как я изменилась в лице, Фрэнк страдальчески сморщился:

– Ох, Вивиан, простите. Я должен был сразу сказать. Не принимайте на свой счет. Я просто не могу… – Он беспомощно озирался по сторонам, словно ища того, кто спасет его от неловкости, объяснится со мной вместо него. Затем собрался с духом и продолжал: – Уж не знаю, как сказать. Терпеть не могу говорить на эту тему, но… Я не выношу, когда ко мне прикасаются. Психологическая проблема.

– Вот как. – Я сразу отступила на шаг назад.

– Вы тут ни при чем, – заверил меня он. – У меня так со всеми. Я не выношу любых прикосновений. Это началось… с тех пор. – Он показал на правую сторону тела, на шею, изувеченную шрамами.

– Вы пострадали, – по-идиотски ляпнула я. Само собой, он пострадал. – Простите. Я не знала.

– Ничего страшного. Откуда вам было знать?

– Да нет же, Фрэнк, простите.

– Знаете, не вы же это со мной сделали.

– И тем не менее.

– Другие в тот день тоже пострадали. Я очнулся на госпитальном судне, нас там набралось несколько сотен, и у некоторых ожоги были похуже моего. Нас вытаскивали из горящей воды. Но многие из тех ребят – у них сейчас все хорошо. Не понимаю, почему у меня не так. Ни у кого больше такого нет.

– Такого, – тихо повторила я.

– Ну, что я не выношу прикосновений. И не могу сидеть на одном месте. И находиться в замкнутом пространстве. Просто не могу. В машине, когда я за рулем, все отлично, но на пассажирском сиденье или если нужно долго сидеть – нет. Я постоянно должен быть на ногах.

Так вот почему он не захотел встречаться в ресторане и сидеть на скамейке! Он не терпит замкнутых помещений и не может спокойно усидеть на месте. И не выносит прикосновений. Вот почему он такой худой – еще бы, все время ходить туда-сюда.

Господи, вот бедолага.

Я заметила, что он разволновался, и спросила:

– Хотите еще немного пройтись? Такой прекрасный вечер, а я люблю гулять.

– С удовольствием, – ответил он.

И мы пошли дальше, Анджела.

Просто шли и шли куда глаза глядят.

Назад: Глава двадцать восьмая
Дальше: Глава тридцатая