Что касается друзей-женщин, их у меня было множество.
Само собой, Марджори я считала лучшей подругой, а Пег с Оливией навсегда остались для меня самыми близкими людьми. Но нас с Марджори постоянно окружали и другие женщины, причем в огромном количестве.
С Марти мы познакомились на бесплатном концерте в Рутерфорд-Плейс; она защищала докторскую по литературе в Нью-Йоркском университете, знала все на свете и была самой веселой из наших подруг. Карен работала в приемной Музея современного искусства, хотела стать художницей и вместе с Марджори когда-то училась в Художественной школе Парсонс. Рован была врачом-гинекологом – впечатляющая и очень полезная профессия для подруги. Сьюзан преподавала в начальной школе и увлекалась современным танцем. Кэлли принадлежала цветочная лавка на углу нашей улицы. Анита была из богатой семьи и в жизни ни дня не работала, но снабдила нас тайным ключом к воротам Грамерси-парка, заслужив нашу вечную благодарность.
Были и другие; они появлялись и исчезали. Иногда мы с Марджори теряли подруг, потому что те выходили замуж; впрочем, после развода они возвращались к нам. Некоторые покидали Нью-Йорк, а потом снова приезжали обратно. Жизнь состояла из приливов и отливов. Наш дружеский круг то расширялся, то сужался.
Но место встреч оставалось неизменным: крыша нашего дома на Восемнадцатой улице. Мы выбирались туда по пожарной лестнице через окно моей спальни. Мы с Марджори притащили на крышу дешевые раскладные стулья и вечерами, если позволяла погода, часто сидели там с подругами. Год за годом каждое лето наша маленькая женская компания любовалась скупым светом звезд над Нью-Йорком. Мы курили, пили дешевое красное вино, слушали музыку на транзисторе и делились большими и маленькими заботами.
Однажды в августе Нью-Йорк накрыла жесточайшая жара, и Марджори каким-то образом затащила на крышу огромный вентилятор. Она подключила его к промышленному удлинителю и воткнула в розетку на кухне в моей квартире. По части гениальных изобретений Марджори не уступала Леонардо да Винчи. Сидя на искусственном ветерке, мы задрали блузки, чтобы охладиться, и притворились загорающими на пляже экзотического курорта.
Это одно из самых моих счастливых воспоминаний за все пятидесятые.
Именно там, на крыше нашего маленького свадебного бутика, я поняла одну удивительную вещь: когда женщины собираются вместе без мужчин, им не надо быть кем-то – они могут просто быть.
В 1955 году Марджори забеременела.
Я всегда боялась, что эта участь постигнет меня – все количественные шансы были в мою пользу, – но, увы, не повезло бедняжке Марджори.
Виновником оказался старый женатый профессор художественной школы, с которым она крутила шашни много лет. (Хотя Марджори винила исключительно себя: нечего было столько лет тратить на женатого мужчину, который обещал, что уйдет от жены, как только Марджори перестанет «вести себя так по-еврейски».)
Когда она сообщила о беременности, мы как раз сидели на крыше.
– Ты уверена? – спросила Рован, врач-гинеколог. – Можешь прийти ко мне. Сдашь анализ.
– Не нужен мне анализ, – отвечала Марджори. – Месячных нет. Давно уже.
– Как давно? – спросила Рован.
– Задержки у меня и раньше бывали, но чтобы три месяца? Это впервые.
Последовала напряженная тишина, какая обычно воцаряется в женской компании, стоит подругам узнать, что одна из них случайно и против воли забеременела. Ситуация эта всегда чрезвычайно деликатная. Я видела, что никто не хочет высказываться, прежде чем Марджори сама не заговорит. Нашей задачей было поддержать любое ее решение, но сначала нужно было узнать это решение. Однако Марджори, объявив нам сенсационную новость, замолкла и больше ничего не добавила.
Наконец я не выдержала и спросила:
– А что Джордж говорит? – Джорджем, как ты понимаешь, звали женатого профессора-антисемита, которому, несмотря на нелюбовь к евреям, почему-то нравилось заниматься сексом с еврейскими девушками.
– А с чего ты решила, что это Джордж? – пошутила Марджори.
Все мы знали, что это Джордж. Больше некому. Разумеется, это Джордж. Марджори сохла по нему еще с тех пор, как сто лет назад зеленой студенткой училась у него на курсе современной европейской скульптуры.
Потом она добавила:
– Нет, я ему ничего не сказала. И вряд ли скажу. Решила больше с ним не встречаться. Хватит уже. Во всяком случае, это хороший повод перестать с ним спать.
Тут Рован задала вопрос, который всех нас интересовал:
– А ты думала об аборте?
– Нет. Аборт я делать не буду. Точнее, могла бы сделать, вот только уже поздно.
Марджори закурила очередную сигарету и глотнула вина – в 1950-е беременность выглядела именно так.
– Есть одно местечко в Канаде, – сказала она. – Что-то вроде приюта для незамужних матерей категории люкс. Там все по высшему разряду, у каждой отдельная комната. Если я правильно поняла, клиентки в основном немолодые. И обеспеченные. Могу поехать туда ближе к концу, когда скрывать беременность уже не получится. Скажу, что еду в отпуск, – хотя кто мне поверит, я же в жизни отпуска не брала. Мне даже обещали подыскать для ребенка хорошую еврейскую приемную семью. Ума не приложу, где они найдут евреев в Канаде, но мало ли – вдруг у них свои каналы? В любом случае, мне плевать, даже если семья будет не еврейская. Главное, чтобы ребенок попал в хороший дом. Заведение это довольно уважаемое – правда, недешевое, но ничего, раскошелюсь. Возьму из отложенного на Париж.
Как обычно, Марджори решила проблему самостоятельно еще до того, как сообщила о ней подругам, и выбрала самый разумный план. И все же я очень расстроилась за нее. Эти хлопоты были ей совершенно ни к чему. Мы с ней годами копили деньги, чтобы вместе поехать в Париж. Думали закрыть бутик на целый месяц, сесть на «Королеву Елизавету» и отплыть во Францию. Это была наша общая мечта. Мы почти отложили нужную сумму. Годами работали без выходных. А теперь вот это.
Я сразу решила, что поеду с ней в Канаду. Мы закроем «Ле Ателье», на сколько потребуется. Куда бы она ни отправилась, я буду с ней. Останусь рядом во время родов. Потрачу все деньги, отложенные на Париж, чтобы купить машину. Пойду на что угодно.
Я подвинула свой стул к Марджори поближе и взяла ее за руку.
– Отличная идея, дорогая, – сказала я. – Я тебя не брошу.
– Здорово я все придумала, да? – Марджори глубоко затянулась и оглядела подруг. У всех нас на лицах было одинаковое выражение любви, сочувствия и легкой паники.
А потом случилось нечто совершенно неожиданное. Марджори вдруг посмотрела на меня, улыбнулась немного безумной, кривоватой улыбкой и заявила:
– А знаешь что, Вивиан? Пропади все пропадом. Не поеду я ни в какую Канаду. Может, я сошла с ума, но я решилась, только что. Есть у меня план получше. Нет, не получше, а просто другой. Я оставлю ребенка себе.
– Оставишь? – в ужасе спросила Карен.
– А как же Джордж? – воскликнула Анита.
Марджори вздернула подбородок, как боксер в легчайшем весе перед выходом на ринг:
– Не нужен мне никакой Джордж. Мы с Вивиан воспитаем ребенка вдвоем. Правда, Вивиан?
Мне хватило секунды на размышления. Я знала свою подругу. Раз уж она что решила, то уже не отступит. И добьется своего. А я, как всегда, буду ей помогать.
И я снова ответила Марджори Луцкой:
– Конечно. Так и сделаем.
И снова моя жизнь перевернулась.
Вот так все и вышло, Анджела.
У нас появился ребенок.
Наш прекрасный, невозможный, хрупкий маленький Натан.
Нам было очень тяжело. Тяжело во всем.
Беременность протекала без осложнений, но роды оказались чистым кошмаром. В итоге Марджори сделали кесарево, но лишь после восемнадцати часов мучений. Операция прошла неудачно. Кровотечение не прекращалось, и врачи боялись, что Марджори умрет. Во время операции лицо ребенка задели скальпелем, чуть не выколов малышу глаз. Марджори подхватила инфекцию и пролежала в больнице почти четыре недели.
Я до сих пор уверена, что с ней обращались так халатно, потому что Натан был внебрачным ребенком (в 1950-е слово «ублюдок» уже не произносили, но отношение осталось прежним). Врачи на родах не уделяли Марджори должного внимания, а сестры были грубы.
После родов лишь мы с подругами ухаживали за Марджори. Ее родители не захотели иметь ничего общего ни с ней, ни с ребенком – по той же причине, что и медсестры. Это может показаться крайней жестокостью (и так оно и было), но ты даже не представляешь, каким позором для женщины того времени считалось рождение внебрачного ребенка. Даже с учетом того, что жили мы в либеральном Нью-Йорке и Марджори была независимой зрелой женщиной, хозяйкой собственного бизнеса и собственного особняка, беременность и роды без мужа ложились на нее позорным клеймом.
Но Марджори держалась молодцом, хоть и осталась совершенно одна. Так что наш сплоченный женский круг взял на себя заботу о Марджори и Натане, и мы делали все, что в наших силах. Слава богу, нас было много. Поскольку именно мне выпало нянчить новорожденного, я не могла находиться с Марджори в больнице круглосуточно. Уход за ребенком превратился в полный кошмар, ведь я не знала, что делать. Младших братьев и сестер у меня не было, а своего ребенка я и вовсе не хотела. У меня напрочь отсутствовал материнский инстинкт. Мало того, я не потрудилась узнать побольше о младенцах, пока Марджори ходила беременная, и даже не понимала, чем их положено кормить. Мне представлялось, что Натан будет ребенком Марджори, а мне останется только работать вдвое больше, чтобы содержать нас троих. Но так вышло, что в первый месяц младенец достался мне – то есть, увы, попал в не самые умелые руки.
С Натаном было непросто. Он страдал от колик, недобирал вес и отказывался брать бутылочку. У него начались себорейный дерматит и потничка («Не голова, так попа», – шутила Марджори), которые никак не проходили, несмотря на все мои усилия. Наши ассистентки в «Ле Ателье» старались, как могли, но был июнь, сезон свадеб, и мне приходилось уделять работе хоть пару дней в неделю, иначе бизнес просто встал бы. В отсутствие Марджори я взяла на себя ее половину обязанностей. Но стоило мне положить Натана в кроватку и заняться делами, как он начинал вопить, пока я снова не брала его на руки.
Как-то утром мать одной из наших невест заметила, как тяжело мне с ребенком, и присоветовала старую итальянку, которая помогала ее дочери, когда у той родились близнецы. Итальянку звали Пальма, и ее появление в нашем доме можно сравнить лишь с сошествием всех ангелов, вместе взятых. Она много лет проработала у нас няней и стала нашим спасением, особенно в тот адский первый год. Но Пальма обходилась недешево. Впрочем, все, что касалось ребенка, обходилось недешево. Натан часто болел в младенчестве, потом в детстве, потом в отрочестве. Не совру, если скажу, что в первые пять лет жизни в кабинете врача он проводил больше времени, чем дома. Назови любую детскую болезнь – Натан ее перенес. У него постоянно были проблемы с дыханием, он сидел на пенициллине, а тот вызывал расстройство желудка. В итоге у Натана пропадал аппетит, что приводило к целой череде новых проблем.
Чтобы оплачивать счета, мы с Марджори пахали как лошади. Теперь нас стало трое, и один всегда болел. Так что пахать приходилось.
Ты не поверишь, сколько платьев мы сшили за те первые годы. Слава богу, число свадеб только возрастало.
О Париже мы даже не вспоминали.
Время шло, и Натан становился старше, хоть и не вышел ростом. Он был таким крохой – очень ласковым, добросердечным и мягким, – но легко пугался и нервничал по любому поводу. А еще постоянно болел.
Мы его любили без памяти. Невозможно было не любить такого милого малыша. Ты в жизни не встречала настолько доброго ребенка, Анджела. Он никогда не проказничал, никогда нам не перечил. Вот только был слишком хрупким. Может, мы слишком с ним нянчились. А как иначе? Детство его прошло в свадебном бутике в окружении одних лишь женщин – наших заказчиц, сотрудниц, – и каждая готова была по первому зову броситься успокаивать его или обнимать. «Господи, Вивиан, он совсем как девчонка», – как-то раз сказала Марджори, увидев, как сын крутится перед зеркалом в фате. Грубоватое замечание, но, справедливости ради, с самого начала было ясно, что таким Натан и вырастет. Мы с Марджори шутили, что единственная мужская ролевая модель в его жизни – Оливия.
Накануне пятилетия Натана мы поняли, что его нельзя отдавать в обычную школу. Он весил от силы двадцать пять фунтов и до смерти боялся сверстников. Он не был сорванцом, не гонял мяч, не лазил по деревьям, не швырялся камнями и не обдирал коленки. Он любил головоломки. Любил разглядывать книжки, но только не страшные. («Швейцарская семья Робинзонов»: слишком страшно. «Белоснежка»: слишком страшно. «Дорогу утятам»: а вот это в самый раз.) В нью-йоркской общественной школе этого мальчика съели бы живьем. Мы с Марджори представляли, как его мутузят толстомордые городские задиры, и приходили в ужас. Тогда мы записали его в семинарию в надежде, что добрые квакеры за наши же кровные научат Натана не обижать всякую тварь (хотя этот мальчик не обидел бы и букашки). Обучение обходилось нам в две тысячи долларов в год.
Другие дети спрашивали Натана, где его папа, и мы научили его отвечать: «Мой папа погиб на войне». Это была полная несуразица, учитывая, что Натан родился в 1956 году, но мы надеялись, что пятилетние дети не станут углубляться в сложные расчеты и на время оставят Натана в покое. Когда он подрос, мы придумали историю получше.
Однажды ясным зимним днем, когда Натану было около шести, мы втроем сидели в Грамерси-парке. Я расшивала бисером лиф свадебного платья, а Марджори пыталась читать «Нью-йоркский книжный вестник», но безуспешно – ветер вырывал страницы из рук. Марджори надела пончо в фиолетово-горчичную клетку – очень странное сочетание цветов – и совершенно безумные турецкие туфли с загнутыми кверху носами, а голову обернула авиаторским белым шарфом. Она напоминала члена средневековой гильдии ремесленников, у которого разболелись зубы.
В какой-то момент мы отвлеклись от своих дел и стали наблюдать за Натаном. Сначала тот рисовал человечков мелом на тротуаре. Потом его напугали голуби – самые обыкновенные голуби, которые спокойно клевали зернышки в нескольких шагах от него. Он бросил рисовать и застыл. Его глаза при виде безобидных птиц расширились от ужаса.
– Посмотри на него, – прошептала Марджори, – он всего боится.
– Точно, – кивнула я, поскольку так и было.
– Даже в ванной, когда я его купаю, он только и ждет, что я стану его топить, – продолжала она. – Где он такое услышал? Что матери топят детей? Откуда у него такие мысли? Ты же никогда не пыталась топить его в ванной, Вивиан?
– Не припоминаю. Но ты же знаешь, в гневе я ужасна, – попыталась я отшутиться, но неудачно.
– Не знаю, что станется с этим ребенком. – Марджори тревожно нахмурилась. – Он даже своей красной шапки боится. Из-за цвета, наверное. Сегодня пыталась заставить его надеть эту шапку, а он как разревется. Пришлось дать голубую. Знаешь что, Вивиан? Этот ребенок сломал мне жизнь.
– Ох, Марджори, не говори ерунды, – рассмеялась я.
– Да нет же, Вивиан, это правда. Он все испортил. Просто признай. Все-таки надо было тогда поехать в Канаду и отдать его в приемную семью. Тогда у нас по-прежнему были бы деньги, а у меня – свобода. Я бы спокойно спала ночами, не просыпаясь от его кашля. Никто не глазел бы на меня как на чумную, оттого что я родила вне брака. Может, даже осталось бы время рисовать! И я сохранила бы свою прекрасную фигуру. Может, даже парня завела бы! Нет уж, что греха таить: зря я оставила ребенка.
– Марджори! Прекрати. Ты это несерьезно.
Но она не сдавалась:
– Серьезно, Вивиан. Решение оставить Натана было худшим в моей жизни. Ты это понимаешь. Да и все понимают.
Я уже начала тревожиться, но тут она добавила:
– Одна только проблема: я его люблю до безумия. Ты только посмотри на него, Вивиан.
Я посмотрела. И увидела невыносимо трогательную хрупкую фигурку мальчика, который старался отойти подальше от голубей (что в нью-йоркском парке не так-то просто сделать). Нашего малыша Натана в зимнем комбинезончике, с обветрившимися губами и пунцовыми от экземы щеками. Его милое личико с заостренными чертами. Он панически озирался в поисках того, кто защитит его от миролюбивых птиц, не обращавших на него ни малейшего внимания. Он был совершенен, как сосуд из тончайшего хрусталя. Не мальчик, а настоящая катастрофа, но я его обожала.
Я взглянула на Марджори и увидела, что она плачет. Это было непривычно, ведь Марджори никогда не плакала. (За слезы у нас отвечала я.) Никогда прежде я не видела ее такой несчастной и такой усталой. Она спросила:
– Как думаешь, отец Натана согласится забрать его к себе, если Натан наконец перестанет вести себя так по-еврейски?
Я толкнула ее в бок:
– Хватит, Марджори.
– Вивиан, я совершенно вымоталась. Но я так люблю этого малыша, что аж сердце разрывается. В том и фокус, да? Так природа принуждает матерей гробить свою жизнь ради детей? Заставляя любить их без памяти?
– Возможно. Стратегия-то, в общем, неплохая.
Мы вместе смотрели, как Натан наконец отважился зайти на территорию бедных голубей, которые, заметив его, поспешно ретировались.
– Не забудь, мой сын и тебе жизнь сломал, – после долгого молчания добавила Марджори.
Я пожала плечами:
– Разве что самую малость. Но я не расстраиваюсь. Мне все равно нечем было заняться.
Шли годы.
Город продолжал меняться. Центр Манхэттена одряхлел, заплесневел, стал зловещим и неприятным. Мы даже не приближались к Таймс-сквер – район превратился в помойку.
В шестьдесят третьем году закрыли колонку Уолтера Уинчелла.
Смерть начала прибирать к рукам моих близких.
В 1964-м от сердечного приступа внезапно умер дядя Билли. Смерть настигла его за ужином со старлеткой в голливудском отеле «Беверли-Хиллз». Мы все согласились, что именно такую кончину он сам и выбрал бы. («Уплыл по реке шампанского», – прокомментировала тетя Пег.)
Всего десять месяцев спустя умер мой отец. Его смерть не была столь идиллической. По пути домой из загородного клуба его машину занесло на льду, и она врезалась в дерево. После экстренной операции на позвоночнике папа прожил несколько дней, но умер от осложнений.
Папа ушел озлобленным на весь мир. Его карьера успешного промышленника давно закончилась. Сразу после войны он потерял шахту по добыче бурого железняка. Он так яростно боролся с профсоюзными активистами, что чуть не разорил фирму, потратив почти все состояние на судебные процессы против своих же рабочих. В переговорах он придерживался политики выжженной земли: или я главный, или никто. Он умер, так и не простив правительство США, которое отняло у него сына, профсоюзы, которые лишили его бизнеса, и современный мир, который плевать хотел на дорогие папиному сердцу узколобые, старомодные взгляды.
Мы приехали на похороны всей компанией: Пег, Оливия, Марджори и Натан. Мать безмолвно ужасалась присутствию Марджори в странном наряде и с не менее странным ребенком. Годы сделали маму глубоко несчастной, она перестала реагировать на любые проявления доброты. Мы были ей не нужны.
Переночевав в Клинтоне, мы поспешили вернуться в Нью-Йорк как можно скорее.
Все равно мой дом теперь был там. Уже много лет подряд.
А годы все шли.
По достижении определенного возраста, Анджела, время начинает литься ручьями, как мартовский дождь. Остается лишь поражаться его скоротечности.
Как-то вечером в 1964 году я сидела дома и смотрела шоу Джека Паара. Смотрела одним глазом и параллельно распарывала старинное бельгийское свадебное платье, которое буквально рассыпалось в руках. Началась рекламная пауза, и вдруг я услышала знакомый голос – низкий, грубоватый, саркастичный. Прокуренный женский голос с явным нью-йоркским выговором. Меня словно пронзило током. Ум еще не успел понять, кому принадлежит голос, а сердце уже осознало.
Я взглянула на экран и увидела дородную даму с каштановыми волосами и громадным бюстом. Со смешным бронксским акцентом та жаловалась на проблемы с паркетным воском. («Мало мне детей – теперь еще и полы липкие!») Совершенно обычная брюнетка в возрасте, каких тысячи. Но этот голос я узнала бы где угодно. Это была Селия Рэй!
За минувшие годы я множество раз думала о Селии – с любопытством, тревогой и виной. И ее возможное будущее представлялось мне совсем неутешительным. Мне почему-то казалось, что после изгнания из театра «Лили» Селия покатится по наклонной. Возможно, она оказалась на улице и вскоре погибла от руки одного из прежних поклонников, которыми раньше так легкомысленно вертела. Иногда она виделась мне старой опустившейся проституткой. Встречая на улице пьяных женщин средних лет, настоящих бродяжек, я невольно представляла на их месте Селию. Может, и она перекрасилась в блондинку, вытравив волосы до ломкости? И не она ли там спотыкается на каблуках, не ее ли это ноги с распухшими венами? Или вот она, с черными синяками под глазами? Не она ли копается в помойке? Не ее ли это морщинистые губы, густо намазанные красной помадой?
Оказалось, я зря боялась: с Селией все было в порядке. Даже более чем – она рекламировала паркетный воск на телевидении! Ох уж эта упрямая, целеустремленная, цепкая кошка. Верно Пег говорила: у Селии еще остались шесть жизней. И она нашла способ вернуться в лучи прожекторов.
Мне больше не попадалась та реклама, а искать Селию специально я не стала. Не хотелось вмешиваться в ее жизнь, да и я не питала надежд, что у нас с ней осталось что-то общее. На самом деле у нас с Селией никогда и не было ничего общего. Даже без того скандала наша дружба вряд ли продлилась бы долго. Две тщеславные молодые девчонки, которые встретились в зените своей красоты, но в надире житейской мудрости и бесстыдно использовали друг друга для укрепления собственного статуса и привлечения мужского внимания, – только и всего, и тогда это было чудесно. То, что нужно. Лишь в зрелом возрасте я поняла, что такое настоящая, крепкая женская дружба. Надеюсь, поняла это и Селия.
Так что искать ее я не стала.
Но я и передать не могу, Анджела, какой восторг и какую гордость я испытала, услышав ее голос по телевизору тем вечером.
Мне хотелось ей аплодировать.
Четверть века спустя Селия Рэй по-прежнему работала в шоу-бизнесе!