Спортинг-Клуб устраивал большие состязания по стендовой стрельбе. В них могли участвовать только члены клуба, посторонние не допускались. Так образовалось весьма представительное собрание.
Отборочные соревнования начались с утра. Целый день слышались легкие хлопки; они постукивали по променадам, по игорным столам и читальным залам, просачивались сквозь двери и окна – тихие, изысканные и смертельные.
Во второй половине дня, перед решающей схваткой, на площадке собралось особенно много народу.
Кай пошел туда вместе с Мод Филби.
День сходил на нет, на Ривьере наступал золотой час сочных красок, час моря и насыщенного света. Полосатые маркизы широко нависали над открытыми дверями, надежно удерживая под собою тени, как сидящие на яйцах наседки. Балюстрада над ними пестрела колокольчиками зонтов от солнца. За полукругом стрелковой площадки открывался поток лазури, в который ласково окунались протянутые руки бухт.
В углу огороженной площадки полоскался флаг. На столе лежали бумаги, регистрационные записи и квитанции. Отборочные соревнования были уже почти закончены; в финал вышли два соперника, которым и предстояло решающее сражение.
К Мод Филби и Каю подошел Льевен и ввел их в курс дела. Противниками были капитан О’Доннел и виконт Курбиссон. У каждого на тридцать выстрелов было двадцать шесть попаданий. Теперь каждому надлежало сделать пятьдесят выстрелов.
– Стреляет как раз Курбиссон.
Кай взглянул в ту сторону. Курбиссон был молодой человек со светлыми волосами, лицом похожий на англичанина. Только темные брови напоминали о его происхождении. Он хорошо владел собой, и хотя волновался, движения у него были спокойные.
Кай внутренне напрягся. Ему вспомнился парк принцессы Пармской, слова принца Фиолы о Лилиан Дюнкерк и Пьеро, который уставился на него, когда он находился с ней вместе в игорном зале. Курбиссон и был тем Пьеро.
Где-то за пределами площадки прозвучал сигнал, что пора выпускать голубя. Раскрылся раскладной ящик, и Курбиссон вскинул ружье. Однако голубь, ослепленный неожиданно ярким светом после тьмы в ящике, оставался на месте. Он прижался ко дну ящика и боязливо распустил крылья.
Курбиссон опустил ружье – стрелять в сидящего голубя было против правил. Он стал вполоборота и улыбнулся; уверенный в своей меткости молодой человек слегка позировал.
Кая это разозлило. Слишком неприятным показался ему в эту минуту контраст: там – беззащитная, напуганная птица, а здесь – хорошо сложенный, уверенный в себе, с отличным оружием в руках и в безупречно сшитом костюме ее позирующий убийца.
Люди, стоявшие у корзин, стали гнать голубя. Он побежал и взлетел, торопливо взмахивая крыльями. Курбиссон несомненно был хорошим стрелком, ибо он еще секунду помедлил, потом дуло его ружья описало небольшую дугу, выбросило хлопок и облачко дыма, и птица, трепыхаясь, упала как раз в момент, когда сделала плавный, надежный взмах крыльями, – маленький, трепещущий комок перьев, который тотчас убрали.
– Превосходный выстрел.
Кай прошел на несколько шагов дальше вдоль веревочного ограждения. Кое-кто из членов жюри его окликнул и предложил принять участие в состязании. Он был им известен как хороший стрелок.
Один уже размахивал бумагой.
– Мы сделаем исключение. Шансы не так уж плохи. Записать вас?
– Нет.
– Но возможно, вам повезет. Лабушер и Монти вышли из игры.
Кай покачал головой. Он заметил, как насторожился Курбиссон.
– Почему вы не хотите?
– Будь это глиняные голуби, я бы с радостью. Но я не вижу ничего привлекательного в том, чтобы ради собственного удовольствия убивать этих безобидных и красивых птиц.
Он намеренно говорил так, чтобы его верно поняли. Курбиссон слышал его последние слова и вполне уяснил себе их смысл. Он еще держал в руке ружье и не отложил его даже, когда подошел немного ближе к Каю и сказал:
– Не будете ли вы столь любезны и не выскажете ли ваше мнение еще раз? Только имейте в виду, что через минуту я снова примусь стрелять здесь по живым голубям.
Ситуация становилась конфликтной и крайне острой. Кай очень спокойно сказал:
– Не имею привычки давать отчет незнакомым людям.
Курбиссон побледнел и отошел назад. Он не знал, что ответить. Его стали успокаивать. Посредником выступил О’Доннел:
– Вы поторопились, Курбиссон. – Вместе с Льевеном он пытался сразу уладить инцидент. Однако прежде чем они этого достигли, кто-то вмешался в их едва слышные переговоры:
– Это правда, такая стрельба бесполезна и жестока.
Беседа сразу оборвалась. Кай знал этот голос. Рядом с ним стояла Лилиан Дюнкерк.
Тишина рассыпалась, несколько человек вдруг заговорили наперебой, и разговоры взметнулись вверх, как бурная волна. Однако женщина рядом с Каем знала, что делает и что может сделать. Стройная, с почти мальчишеской фигурой, она стояла непринужденно, словно в гостиной, и ждала. От нее исходила такая покоряюще-естественная уверенность, что ситуация ей подчинилась.
После подобного вмешательства ничего другого и не могло быть. О’Доннел выступил вперед и объявил, что не намерен продолжать розыгрыш первенства.
Напряжение разрядилось. Своим решением капитан словно вытащил занозу – люди улыбались и были в восторге от того, что им довелось наблюдать маленькую сенсацию, неожиданное действо, причина коего была уже забыта, наблюдать каприз Лилиан Дюнкерк, который теперь, благодаря обаянию О’Доннела, стал темой живой, увлекательной дискуссии. И все восхищались этой женщиной, чья спокойная уверенность в том, что одного ее слова будет достаточно, создала такую атмосферу, которая по своей необычайной выразительности могла бы, в сущности, возникнуть лишь в каком-нибудь из минувших столетий. Словно бы в группе соломенных шляп и ружей на секунду мелькнул отблеск эпохи рококо, когда воля женщины была законом и добровольно подчиняться ему представлялось естественной необходимостью. Теперь теплое чувство вовлеченности в эту атмосферу охватило остальных присутствующих, они преобразились и тоже ощутили волшебство формы, грацию самообладания, которое только и способно справиться с любой ситуацией.
Лилиан Дюнкерк взяла под руку О’Доннела и пошла с ним по мосткам до круговой террасы. Какое-то время они болтали в ясном свете, который невозбранно лился со всех сторон, отражаясь от воды. За их лицами вставало море, делая их более свободными, смелыми и красивыми.
Потом они медленно вернулись, и Лилиан Дюнкерк с таким же спокойствием подошла к Каю. Она ничего не сказала, но он понял, что должен ее сопровождать, и зашагал с ней рядом, близкий и далекий, знакомый и чужой; зашагал легко, весело и совсем непринужденно.
На ступенях лестницы было ветрено. Они поднялись по ней. На подходах к вокзалу свинцовым сном спали рельсы. Мост резонировал музыку, исполнявшуюся на террасе. Окна игорных залов стояли открытыми. Круговая дорожка бежала впереди них неторопливо, как откормленная собака. Ряд автомобилей. Они прошли мимо. В стороне стояло еще несколько машин. К одной из них прислонился человек – Курбиссон.
Лилиан Дюнкерк держалась по-прежнему, хотя наверняка его заметила. Она заговорила, не то чтобы вдруг, но без нарочитости, произнесла всего несколько слов – так, будто настроение сгустилось в слова, как туман в росу. Она не замедлила и не ускорила шаг, а шла, словно это самое естественное дело на свете, к своей машине, совершенно не обращая внимания на Курбиссона.
Он стоял, сжимая рукой фигурку журавля на радиаторе, немного отступив назад, – какую-то долю секунды он ждал. Кай открыл дверцу автомобиля. Прежде чем Лилиан Дюнкерк ступила на подножку, она спокойно сказала, повернув голову к Каю:
– Пожалуйста, отвезите меня домой.
Курбиссон вздрогнул и сделал шаг вперед.
Потеряв самообладание, он положил руку на дверцу и выдавил из себя:
– Мадам… вы едете со мной…
Кай смерил его взглядом.
– Некоторое время назад вы позволили себе бестактность, если принимать вас всерьез, то сейчас вы компрометируете даму. – Он цепко держал молодого человека в поле зрения и хотя казался небрежным и рассеянным, на самом деле был начеку и готов к защите.
Однако выходка Курбиссона не осталась незамеченной другими. Фиола, Льевен и О’Доннел уже подходили к этой группе. Фиола взял молодого человека за руку выше локтя и увел. Тот пошел, не сопротивляясь.
Кай сел в машину и отпустил тормоза. Его кровь пела тихим, высоким голосом мотора, работающего на полную мощность; в один миг он оказался выхвачен из своего окружения и с чувствительностью магнитной стрелки обрел уверенность в том, что ему предстоит приключение, которое выходит за пределы условностей и логически допустимого и требует от него полной отдачи. Сам того не желая, он уже на это настроился, ибо его преимуществом была жизнь без застывшего сгустка чувств, поток чистой крови, сохранившей незамутненным инстинкт – этого надзирателя за ощущениями, который уже трубит в рог, когда они еще безмятежно спят.
Он обернулся к Лилиан Дюнкерк так, будто только что перебросился с ней несколькими безобидными словами, и взялся за рычаг переключения.
– Вторая скорость – наверху справа?
Она кивнула.
– А третья – с другой стороны?
– Да…
Лилиан Дюнкерк не упоминала о происшествии. Она показала, куда ехать, и машина быстро проскользнула по авеню и въехала в квартал вилл. Кай остановился перед уединенным домом, притаившимся среди пальм и эвкалиптовых деревьев.
Ни один из них не обронил на сей счет ни слова, однако они сразу вместе направились к дому по заросшей виноградом каменной галерее. Мрачный, массивный темно-коричневый портал надвигался на них, маня прохладой, а когда они подошли ближе, дал им возможность заглянуть вовнутрь и рассмотреть отдельные вещи.
Нижние комнаты располагались вровень с землей, ступенек почти не было. Вилла не замыкала собою парк, он незаметно переходил в ее стены и ковры, которые не наводили тоску, поскольку не были от него отделены. Лишь немногие предметы обстановки нарушали тихую гармонию плоскостей; окна казались огромными картинами, запечатлевшими ландшафт за стенами.
Дерево повсюду было потемневшее, ковры старые и выцветшие. Но никаких резких тонов. Пастель, посреди которой только окна отражали в красках парк и небо.
Из своего кресла Кай мог видеть этот запущенный парк. Спереди – газон и разросшийся тис, затем скальные дубы, акации и несколько кипарисов. В кустах – изъеденные ветром, искрошившиеся нимфы, на лужайке – Пан, играющий на флейте. Время о них забыло.
В комнату вошла Лилиан Дюнкерк, успевшая переодеться. Она проследила за его взглядом.
– Парк заглох, мне часто это говорят, но я не могу решиться отнять у него свободу. Его боги – терпеливые и тихие. Не надо садовыми ножницами мешать их умиранию. Пусть бы парк накрыл их собой – по мне, это было бы лучше всего.
Кай подхватил ее мысль:
– Не надо пытаться спасти то, что отжило свой век. Музеи это подтверждают. Прелесть Афины там покрывается пылью под стеклом или в залах со стеклянным потолком.
– Как прекрасно было бы, если бы от них ничего не осталось, кроме легенды.
– Это лишило бы тысячи людей чувства собственного достоинства и куска хлеба – всех тех, кто вещает об этом с кафедр или ищет какой-нибудь обломок, какого другие еще не знают.
– Вот так выглядит ныне бессмертие…
– Бывает и хуже. В Британском музее. Египетские цари, которые хотели гарантировать себе даже физическое бессмертие. Их мумии там выставлены напоказ, как пестрый ситец у торговца на тихоокеанских островах. Справедливое наказание. Каждый может на них смотреть. Они бессмертны.
– Есть хорошее стихотворение на эту тему.
– И плохие пропагандисты, которые уже одним своим здешним существованием убедительно показывают, что наверняка не знали бы, что им делать с бессмертием.
– Не слишком ли зло мы шутим?
– А что нам еще остается?
– Остается ли что-то вообще?
– Насмешка, возможно, проясняет, но все же не разрушает…
– Остается ли что-то?
– Ничего бессмертного…
– И все-таки…
– Вечное… – Кай сказал это легко, без всякого пафоса.
Лилиан Дюнкерк восприняла его ответ как комплимент. И нашла верный тон, чтобы прибавить:
– Чай будем пить здесь.
Кай не пытался плести беседу дальше, хотя она оборвалась в такой точке, где легкое влечение к диалектике, которая дремлет во всех парадоксах, вполне могло бы подстрекнуть опытного фехтовальщика еще немного продлить эту увлекательную умственную акробатику, однако у беседы был свой стиль, и хотя крутой поворот придал ей другое направление, продолжать ее значило обнаружить склонность к болтовне или тщеславию. Почти внезапный переход был ловушкой, способной побудить краснобая и человека настроения к сентиментальности и тем разоблачить. Бывают ситуации, когда следует только молчать, – тогда они созревают гораздо легче, чем в перетряске слов.
Они продолжали разговаривать на другие темы, о всяких мелочах – о чае, японских картинках и книгах, об автомобилях, о Сан-Себастьяне и оккультных проблемах. Лилиан Дюнкерк была вынуждена признать, как прекрасно аккомпанирует ей Кай, не сдавая собственных позиций. Она катила по ледяной дорожке фраз, легко перелетая в отдаленные области.
Кай не терял нити разговора, он закруглял, дополнял, обходил кругом, но с неизменной сдержанностью. Речь его замедлилась, как будто бы с наступлением сумерек, и в ней зазвучали личные ноты.
Они ощущались не в словах, а в тембре голоса, который придавал их содержанию особую окраску.
Лилиан Дюнкерк это чувствовала – на нее словно веяло ветром, теплым, южным и не слишком напористым. Она к нему прилаживалась, пытаясь угадать, во что он перейдет – в неспешное парение или в бурю. Они сидели в креслах друг против друга. Наступающий вечер делал их фигуры нечеткими, как утонченный фотограф-портретист, лица немного расплывались, а руки мерцали светлыми пятнами, отражая огоньки сигарет.
Они втянулись в словесный поединок, все более напряженный и быстрый. Кай чувствовал, что у этой женщины ни один его выпад не останется без ответа и не уйдет в песок. Она отражала его атаки с очаровательной уверенностью, вызывая этим волнующее чувство, которое походило на легкое опьянение, – чувство, что тебя понимают с полуслова и достаточно легкого прикосновения, чтобы ощутить ответное пожатие другой руки, – призыв к схватке, который именно и составляет таинство любви и родства крови, призыв скрестить оружие в одинаково высоком напряжении; ведь любить и разрушать – родственные понятия.
Разговор утратил логическую связь, его питали теперь потоки, не имевшие ничего общего с причинностью, питало лишь чувство, которое все улавливало и постигало еще до того, как разум успевал протереть очки.
Они балансировали на краю, они обесценивали слова – носители понятий, и бегло воспринимали их лишь как впечатления, картины, что мгновенно проскальзывают мимо.
Лилиан Дюнкерк наклонилась вперед. Рука ее перебирала нефритовое ожерелье, которое она показала Каю. Камни она приподняла, чтобы на них падал свет из окна. В этом неверном свете они казались темно-зелеными, почти черными. Только края сверкали, как морская гладь в ясные дни. В середине ожерелья красовался крупный александрит. Цвет у него был переливчато-розовый, но когда она его опустила, он стал темно-лиловым, как стола католического священника.
– Он единственный джентльмен среди этих камней, так как он меняет цвет и приспосабливает его к окружению, и все же он выглядит богаче, чем они, и всегда сохраняет стиль.
Окна, смотревшие на террасу, доходили до полу. Они были открыты. Воздух и вечер вливались в комнату, создавая определенный фон. Лилиан Дюнкерк встала и оперлась о кресло. Освещена была только ее рука, тело тонуло во тьме угла. Рука красиво лежала на спинке кресла, длинная и гибкая, словно живое существо: казалось, она дышит.
Из темноты она заговорила с Каем – медленно, спокойно, звучным голосом. Последние лучи света гладили ее руку. Она взялась за ожерелье, приподняла его, – красочный отблеск александрита лег ей на запястье. От вида этой руки перехватывало дыхание сильнее, чем от всей фигуры. Но ее голос начинал околдовывать.
Лилиан Дюнкерк обращалась к Каю. Запиналась, куда-то уходила, возвращалась обратно, слова ее становились все опасней и многозначительней. Кай уступал ей в мелочах, сводил разговор к безобидно-обычному, что становилось очень личным. Ни разу не позволил он себе клюнуть на «что», он знал «как» и сохранял спокойствие. Наступила минута, когда рутина властно требовала действия, но он понимал, что на карту поставлено нечто большее, и продолжал непринужденно болтать.
Дюнкерк стояла с ним рядом. Ее плечи, кожа, ее рот были у него прямо перед глазами, – она улыбнулась, умолкла, словно что-то забыла, повела плечами, едва не задела его, проходя мимо, слегка обернулась, остановилась… Кай не шелохнулся, сколь ни соблазняло его мгновенье, – он знал: поддайся он сейчас, пойди на поводу, прими игру за реальность, и он многое упустит; эта игра была ему знакома, это прощупыванье, заманиванье с целью испытать партнера, выяснить, способен ли он выдержать более высокое напряжение или при первом же выпаде не заметит финта; игра, в которой партнер ничего не мог выиграть, но мог все потерять.
Иметь только такт и вкус – не такая уж заслуга, но в данной ситуации они много значили: трудно было не воспользоваться прежде времени тем, о чем ты знал, что это, вероятно, правда, что это наверняка станет правдой, – не воспользоваться, а оставить в подвешенном состоянии точь-в-точь посередине, чтобы не спугнуть излишней и не расстроить недостаточной решительностью.
Кай ощущал тихо поющую наэлектризованность своих нервов, он принял игру и сделал нечто большее: расширил ее так, что стало казаться, будто она уже дошла до предела и готова лопнуть. В молчании, воцарившемся между ними, в легко вибрирующем ожидании женщины, что подпитывалось в равной степени страхом и влечением, он грубо прорезал край, перекувырнулся и сбежал в область расхожих фраз, которые произносил с подчеркнуто лестным оттенком, дабы показать преднамеренность лишь их декоративной формы, а в несущественное содержание подмешать будто бы что-то пикантно-вторичное. У него было ощущение, словно он гонит машину по серпантину, ощущение бездны и надежности, и он брал повороты, насколько это ему удавалось.
Лилиан Дюнкерк поражалась тому, как он иногда поворачивал. Он не останавливался, а несся мимо. Не становился плоско-индивидуальным, а оставался деловитым в личном и обаятельным в общем плане.
Они бродили по парку, по эвкалиптовым аллеям, мимо богов. Каменная стена. Улица. Решетка. Снова парк, спускающийся до самого моря.
Почти у самого выхода из бухты стояла яхта, белая на синей воде.
Разговор соскользнул в привычную колею и закончился почти общепринятыми условностями. Каждый достаточно узнал про другого, и не требовалось что-то подтверждать или закруглять. Общепринято-условное завершение их встречи надежней всего оберегало ее содержание, не давая ему расплыться.
Лилиан Дюнкерк показала Каю свою яхту и сообщила, что в прошлом году она взяла несколько призов. Они постояли какое-то время у релинга. Тут Кай в первый раз взял дело в свои руки и дал ему толчок, который был естественным, но исходить мог только от него. Как бы между прочим он спросил:
– Вы еще пойдете на яхте в этом сезоне?
– Да, примерно через три недели я отплыву в Неаполь.
– Как раз к этому времени я должен прибыть в Палермо и начать там тренировки. Нам по пути.
– Я вас извещу.
Оба понимали, что это значит.