Цвета
«Зря я пришла, – думала Цвета. – Клин клином вышибать только при колке дров хорошо. Человек, к сожалению, не полено. Не настолько полено, как ему самому иногда бы хотелось. Не надо в себя клинья совать».
Хотела встать и уйти – собственно, она все полтора часа хотела встать и уйти, но не вставала и не уходила. Почему – да черт разберет. Вроде ни особо стеснительной, ни чересчур деликатной отродясь не была. Когда становилось неинтересно, поднималась и уходила – из кино, из театра, со всех вечеринок, даже с концертов, хотя на концертах как раз лучше бы оставалась, а то вот так выйдешь, и тут же шепот по залу: «Цвета Янович ушла, это полный провал! – наоборот, ей завидно стало!» – интриги, драмы, рушатся судьбы, множится число сторонников и врагов, пока ты совершенно невинно, без какой-либо задней мысли идешь в буфет выпить пива или сделать срочный звонок.
В общем, Цвета не стеснялась уходить даже с выступлений лучших друзей, а тут вдруг некстати смутилась – это же весь ряд поднимать придется – и осталась сидеть на ненужной, мучительной лекции, то и дело спрашивая себя: дура, зачем?
– Стремительное развитие искусства Другой Стороны традиционно принято объяснять инертностью материи нашей изнанки, ее избыточным постоянством, линейной последовательностью исторических и прочих глобальных процессов, – говорил профессор Ланг. – Проще говоря, у них не было эпохи Исчезающих Империй, как у нас, а если и была, то так давно, что даже свидетельств не сохранилось. Поэтому люди Другой Стороны успели окончательно сами себе надоесть, заскучать и пуститься во все тяжкие, инициировать фундаментальные перемены – на самом деле, не только в искусстве, во всех областях, ни для кого не секрет, что мы позаимствовали у жителей Другой Стороны большинство современных технологий и вообще многому у них научились. При этом искусство – область, где добиться изменений проще всего, чисто технически: не надо годами экспериментировать в лабораториях, строить заводы и торговаться с потенциальными инвесторами, достаточно взять в руки карандаш или кисть. Все это правда, в достаточной степени очевидная, странно было бы спорить, тем более, мне рассказывали, что первым эту идею сформулировал не кто-нибудь, а я сам, а я вроде довольно умный. Но с тех пор я – не то чтобы передумал, просто немного больше узнал. И сейчас мне кажется, что основной движущей силой развития искусства Другой Стороны стала смерть.
На этом месте он, конечно же, сделал паузу, чтобы публика успела и похихикать над кокетливым «я вроде довольно умный», и осознать значение слова «смерть» в соответствующем контексте, и скорбно вздохнуть.
– Общеизвестно, что смерть Другой Стороны настолько страшна, что психика тамошних жителей не справляется с осознанием ее неизбежности и выстраивает множество разнообразных защит, обсуждать которые мы не будем, чтобы присутствующие здесь профессиональные психологи не перестали со мной здороваться, их добрым отношением я пока дорожу, – он отвесил почти шутовской поклон каким-то своим приятелям в зале, предоставив собравшейся аудитории возможность еще больше его полюбить. – Скажу только, что наиболее сильные, интересные, значительные художники обычно получаются из людей, чья психика не справилась с формированием защитных реакций в необходимом объеме, поэтому вынуждена ежедневно справляться с задачей еще более непосильной – жить с осознанием собственной смертности, в теле, которое заранее знает, какой ужас неизбежно ему предстоит. Я хочу сказать, что художник Другой Стороны, чем бы ни занимался, в первую очередь противостоит страшной тамошней смерти. Далеко не всегда осознанно, но деятельно – всегда. В этом противостоянии он заранее обречен на поражение и знает об этом, если не совсем дурак. Но делает, что может, и это само по себе – победа. Духа над материей, воли над обстоятельствами, субъективно ощущаемой силы над объективной слабостью – в целом, примерно так. И вот этот парадокс поражения, раз за разом наглядно превращающегося в победу неизвестным, не могущим существовать, но при этом явно существующим способом, создает драматическое, я бы сказал, магическое напряжение, которое так привлекает нас в искусстве Другой Стороны.
Он взмахнул рукой, как будто держал в ней нож, обрезающий нить рассуждений. Это выглядело убедительно поставленной точкой. Профессор отцепил от лацкана микрофон, отдал его ассистенту и уже без усиления, обычным человеческим голосом, но так отчетливо, что слышно было даже в задних рядах, сказал:
– Я не художник Другой Стороны, а всего лишь любитель, знаток и популяризатор тамошнего искусства; если называть вещи своими именами, просто трепло. Но вы мой треп сейчас почти два часа слушали, забывая дышать – вот поэтому. Таково обаяние – не мое персональное, а навсегда накрывшей меня тени Другой Стороны.
«Пижон, – подумала Цвета. – Просто пижон. Для препода отличное качество, нам бы в свое время такого, историю искусства никто бы не прогуливал, даже я. То-то на его публичные лекции ломятся, как на концерт. Ну, концерт и есть, собственно. Смотреть и слушать – одно удовольствие, если не придавать большого значения тому, что именно он говорит.
Да на самом деле не говорил он ничего такого особенного, – сердито думала Цвета. – Обычную романтическую ерунду для умеренно просвещенной публики, как публичному лектору и положено. Все с удовольствием слушают, но серьезно к таким вещам никто не относится, близко к сердцу не принимает, не все такие впечатлительные идиоты, как я. Вряд ли все вот прямо сейчас дружно встанут и на Другую Сторону побегут, как ему, могу спорить, хотелось бы. Обидно же, наверное, что он там влип, а мы – нет».
На этом месте Цвета сама поняла, что перегнула палку. Никто на свете не заслужил, чтобы о нем думали такую херню. Тем более, профессор Эдо Ланг, который, на самом деле, купил ее с потрохами – так интересно и убедительно говорил. И это было хуже всего. Цвета не хотела ему верить. Потому что, если он прав, получается, Другая Сторона хорошее, полезное место для художника – победа духа, вот это все, что Цвета нафантазировала, послушав музыку, которую стал там писать Симон. «А на самом деле Симон просто сам по себе такой гений, – упрямо думала она. – Отлично обошелся бы без Другой Стороны. Может даже стал бы еще в сто раз круче, если бы десять лет там не потерял. Теперь не проверишь, конечно, сослагательного наклонения не бывает, но…»
Так задумалась, что, сама не заметив, осталась в зале одна. Как-то быстро публика разошлась. «Ну хоть на бис вызывать этого пижона не стали», – ехидно подумала Цвета. Обрадовалась, как будто это была не лекция, а концерт, где если на бис ни разу не вызвали, ясно, что полный провал.
Наконец встала и пошла к выходу. Чего тут сидеть.
У Цветы и в мыслях не было разыскивать лектора и объяснять, насколько и почему он неправ. Но профессор стоял на улице у служебного входа, совершенно один и курил с такой самодовольной мечтательной рожей, что Цвета не выдержала, остановилась и сказала:
– Дрянь эта ваша Другая Сторона. Может, местным художникам что-то там и на пользу – ну а куда им деваться? Где родился, там и живи. Иной жизни им не положено, и иной смерти тоже. Какие там у людей вообще могут быть варианты? Или ты тупица и просто об этом не думаешь, или думаешь и сходишь с ума, спиваешься, пилишь вены, или учишься убивать, чтобы смерть считала тебя полезным помощником и подольше не забирала. А если повезло родиться мастером самообмана, идешь в художники. И какое-то время перед собой же прикидываешься, типа, ты офигенно чему-то противостоишь…
Профессор ее перебил:
– Долго там жили, да?
– Вечность, – криво усмехнулась Цвета. – Но формально месяц. Даже немножко меньше. Просто мне хватило – вот так! – и провела ладонью над головой.
– А. Ну значит, без забвения обошлось.
– Еще чего не хватало! – возмутилась Цвета, как будто он не констатировал факт, а предложил ей срочно это забвение пережить.
Но профессор не обратил внимания на ее возмущение, только спросил – не снисходительно, а сочувственно, как у коллеги своей:
– В первый раз там так долго пробыли?
– Вообще в первый раз.
– Ох, первый раз это полный трындец, – неожиданно согласился профессор. – Лютый ужас. Даже не столько сама по себе Другая Сторона, а то, как изменяешься в момент перехода. Как будто тебя вот прямо сейчас превращают в неведомое чудовище, и ты все чувствуешь, все понимаешь, но назад откатить не можешь. И кажется, что изменения необратимы. Навсегда.
– Да, превратили. В очень несчастное, перепуганное чудовище, которому нестерпимо жалко себя, – потрясенно сказала Цвета, совершенно не ожидавшая услышать от постороннего человека настолько точное описание ее собственных ощущений, которые никому из близких друзей так и не смогла объяснить, хотя говорила примерно этими же словами, а они слушали и кивали, но по глазам было видно, что не понимают вообще ни черта. А этот пижон понимал.
– Именно так, – согласился он. – Я в первый раз с перепугу чуть не помер на месте. А ведь думал, что великий герой. Так на себя тогда разозлился, что стал бегать туда-обратно при каждом удобном случае. Ну, в итоге, конечно, добегался. Как мало кто.
Рассмеялся, словно речь и правда шла о чем-то смешном, хотя Цвета понимала, что он имеет в виду жуткую историю, которая даже просто в виде слухов и разговоров в голове не вмещается – ну, как он пошел во сне на желтый свет Маяка и превратился в человека Другой Стороны, поэтому теперь домой только в гости приходит, вот уж где настоящая лютая жуть. А он рассмеялся, да так беззаботно, что завидно стало, выбросил докуренную сигарету, подмигнул Цвете, сказал:
– На самом деле вы все правильно говорите про художников Другой Стороны. Деваться им некуда, выбора нет, противостояние смерти – самообман. Просто в результате этого самообмана рождаются невероятные вещи. А иногда случаются настоящие чудеса. Я об этом, собственно, и рассказывал. Что вот такая невероятная штука происходит вопреки здравому смыслу и вообще всему. А вовсе не призывал наших художников немедленно бежать на Другую Сторону за вдохновением. А что, прозвучало так, как будто призываю? Я серьезно спрашиваю. Сам знаю, что меня могло занести.
– Прозвучало, – подтвердила Цвета. И честно добавила: – Только на самом деле ни к чему вы не призывали. Это я так услышала, потому что все время об этом думаю. Ругаю себя, что не смогла продержаться на Другой Стороне.
– Не смогли, и не надо, – твердо сказал профессор. – На самом деле, Другая Сторона мало кому на пользу. И не «избранным», как вы, наверное, думаете, а – ну просто с такими специфическими особенностями. Мы же не считаем «избранными» всех заик или правшей. Знаете что? Идемте-ка выпьем. Я вас травмировал, мне и лечить. Благо есть еще почти полчаса до ареста…
– До ареста? – изумилась Цвета.
– До прихода сотрудника Граничной полиции, который меня депортирует. В смысле, любезно поможет вернуться на Другую Сторону, пока я не начал превращаться в Незваную Тень. Извините, это была моя любимая глупая шутка, за которую друзья скоро начнут меня лупить. Но у вас-то не должно быть особых претензий, вы ее слышите в первый раз.
Коктейль был какой-то странный; ну, положим, в «Разбитой кукушке» все коктейли странные, по рецептам Другой Стороны и из тамошних, контрабандных напитков, но этот был странный даже на фоне всех остальных – сладкий, на вкус очень слабый, а по воздействию хуже водки, вот честное слово, хоть не допивай, подумала Цвета, отодвигая стакан в сторону. Но тут же снова взяла и отпила еще глоток.
Сказала, потому что поговорить об этом очень хотелось, но было невозможно, немыслимо, и лучше сказать сейчас, пока почти все равно, чем молчать вечно; в общем, сказала:
– Я же как раз пошла на Другую Сторону за этим. Ну, о чем вы там говорили – победа духа над обстоятельствами, то-се. Потому что у меня перед глазами был пример – о-го-го, какой! Вы Симона Валенски знаете? Слушали?
Профессор отрицательно помотал головой.
– Послушайте обязательно, даже если не меломан. Даже если ненавидите музыку…
– А бывает, что именно ненавидят?!
– Все бывает. Неважно. Послушайте. Это как раз ваша тема. Поймете потом почему. Симон много лет прожил на Другой Стороне и стал там великим музыкантом. Все, что вы о художниках Другой Стороны рассказывали, умножить примерно на десять, и это будет о нем. И я так же хотела. Но вышло иначе. Я там поломалась. Несчастное чудовище, в которое превращаешься, когда переходишь, играло не лучше, а хуже меня. Потом начало понемножку подтягиваться до прежнего уровня. Но про какие-то взлеты вообще речи не шло.
– Месяц! – сказал профессор с таким страдальческим видом, что Цвета сперва решила, у него разболелся зуб.
– Что – месяц? – удивилась она.
– Вы сами сказали, что прожили там месяц. Меньше месяца. В первый раз! Это даже не начало, а так – первая примерка. Считайте, ничего еще не было. Не о чем говорить.
– Ну, не было, значит, не было, – пожала плечами Цвета. – В любом случае, второй примерки не будет. Не пойду туда больше. Неделя уже прошла, как вернулась, а до сих пор трясет.
– Не будет, и не надо, – улыбнулся профессор. – Свет клином на Другой Стороне не сошелся, точно вам говорю. Я этого вашего… – елки, имя уже забыл! Кто там у вас стал великим?..
– Симона Валенски, – подсказала Цвета.
– Да. Запишите мне, если нетрудно – да хоть на салфетке. Послушаю все, что найду. Но точно вам говорю, совершенно необязательно гробить себя на Другой Стороне, чтобы стать крутым музыкантом. Есть же эта девчонка с трубой… Да что ж за башка такая дырявая? Беда с именами собственными! Сто раз уже ее имя записывал и все равно забыл.
– Девчонка с трубой? – мрачно переспросила Цвета.
– Да. Вы точно знаете. Ее все знают, везде ее записи крутят. Суперзвезда. Я слышал, вроде она на Другой Стороне ни дня не была. Ничему там не училась. А круче у нас сейчас никого нет, по-моему. Я на Другой Стороне ее постоянно слушаю. Такой красивый баланс получается: я там, в ушах играет труба из дома. И мне – труба.
– Да почему же ни дня не была? Почти целый месяц, – сказала Цвета и разревелась – впервые с тех пор, как вернулась; ну, будем честны, к тому давно шло.
И не в том даже дело, что профессор, не зная, с кем говорит, стал Цвете Цвету нахваливать, Цветину музыку многие слушают, а в лицо ее мало кто знает, вернее, просто не узнают без трубы и сценического костюма, она неприметная, распространенный типаж, так что подобные совпадения на ее веку часто случались и всегда радовали, но точно не до слез. Просто – ну надо было ей однажды оплакать ту ночь, когда металась по набережной, как курица с отрубленной головой, воображая апокалипсис и прочие страсти-мордасти, и себя – храбрую девочку Цвету, которой была до той ночи, а теперь больше не станет никогда, и Симона, которого подвела, и надежды на неизвестно что, но точно прекрасное, гораздо большее, чем формальный успех. А при этом профессоре точно можно поплакать. Кто-кто, а уж он-то поймет.
– А. Ну если вы и есть та самая девчонка с трубой, то всему трындец, – сказал профессор.
Это было так неожиданно, что Цвета почти перестала плакать и спросила:
– Да почему сразу трындец-то?
– Потому что вы слишком круты, чтобы сдаться.
– Оказалось, не слишком, – мрачно буркнула Цвета, вытирая слезы салфеткой. – Уже сдалась.
– Неделя! – сказал профессор с таким же страдальческим видом, с каким перед этим говорил: «Месяц». Поэтому Цвета сразу его поняла. И ответила:
– Да, неделя не срок. Но вряд ли я когда-нибудь передумаю. Я там в последнюю ночь перестала видеть свет Маяка. Вот тогда и сломалась. Даже играть с тех пор не могу. Хожу, как мертвецы Элливаля – все вижу, все понимаю, даже кое-что чувствую. Но точно знаю, что не живу. Пошла сегодня на вашу лекцию нарочно, чтобы… ну, что ли, хоть разозлиться. Все же знают, что вы всегда поете дифирамбы Другой Стороне. А я, по удачному совпадению, ее ненавижу. Решила, что вы – мой шанс.
– Ну так разозлились же? – спросил профессор. – Вон как наехали на меня, спасибо хоть драться не стали. А то пришлось бы мне от вас, не докурив, убегать.
– Еще как разозлилась! – призналась Цвета.
– Ну вот. А потом еще так отлично ревели. Значит, точно живая. Какой из вас, к черту, мертвец.
– Живая, – растерянно согласилась Цвета.
– Ну видите, – заключил профессор. – Всего неделя прошла после вашего апокалипсиса, а вы уже снова живая. Ничего себе у вас темпы. Говорю же, всему трындец.
Цвета рассмеялась, хотя не собиралась смеяться. После возвращения с Другой Стороны думала, теперь вообще больше никогда в жизни не засмеется, и вдруг! От этого внезапного приступа веселья она чувствовала себя странно – легко, словно выздоровела после тяжелой болезни, и одновременно полной дурой, жертвой мелкого жулика. Как будто этот тип каким-то хитрым, нечестным, наверняка уголовно наказуемым способом добыл из нее смех.
– Предлагаю сделку, – деловито сказал профессор.
– Какую сделку?! – заранее возмутилась Цвета.
– Я не стану позорить вас в общественном месте, падая на колени, по старинному обычаю целуя вам ноги и громко причитая, что вы меня спасли, хотя пару раз было дело, спасали – не от гибели, так от черной тоски. Короче, я не буду вас компрометировать, а вы за это согласитесь со мной дружить. Я имею в виду, если вам вдруг снова понадобится на кого-нибудь разозлиться или просто пореветь в хорошей компании, обращайтесь. Я тут, конечно, набегами, но есть расписание лекций, поэтому меня совсем несложно поймать.
– Вот еще, – фыркнула Цвета. – Больно надо тебя ловить.
– Тебе же хуже, – в тон ей ответил профессор, страшно довольный, что она перешла на «ты». – Вызнаю адрес, стану канючить под окнами: «Тетенька, дай автограф!» И, чего доброго, швырять в окна цветы.
– Шантаж и угрозы, – невольно улыбнулась Цвета.
– Да, дорогая. Они.