Книга: Зеленый. Том 1
Назад: 13. Зеленые доски
Дальше: Эдо

Я

Иногда я просыпаюсь не в духе. Не в переносном смысле, в прямом.
«Не в духе» в моем случае означает, что я проснулся – дурак дураком, то есть человек человеком, а не черт знает чем, как привык. Раньше такие дни казались мне катастрофой; строго говоря, это и есть катастрофа. С отвычки очень мучительно быть человеком, особенно по утрам.
Но когда катастрофы случаются регулярно, с неумолимостью океанских отливов, выбор невелик: или страдать, или смириться, или научиться получать от них удовольствие. Страдать мне надоело еще до того, как впервые попробовал, а смиряться я не умею, просто не знаю, каким местом это следует делать и с чего начинать. Поэтому пришлось устроить из беды развлечение; на самом деле, даже странно, что я так долго с этим тянул. Это же, можно сказать, моя основная специализация – устраивать развлечения из всего, что под руку попадет.
Но ладно, лучше поздно, чем никогда. Теперь, проснувшись от тяжести собственных век, дыхания и судьбы, я говорю себе: «Отлично, значит, сегодня буду играть в человека, жить, как будто я и есть человек, возомнивший себя великой мистической хренью, потому что без бредовых фантазий этому глупому человеку совсем трындец». Звучит так нелепо, что невозможно не улыбнуться. А человек, способный улыбаться вот прямо с утра, еще кофе не выпив и даже его не сварив, существо настолько удивительное, что быть им – честь для меня. И почти удовольствие – при условии, что на свете есть удовольствия, настолько не похожие сами на себя, – вот о чем я думаю, поднимаясь с продавленного дивана, который, будем честны, давным-давно пора превратить в ортопедически безупречное королевское ложе, ну или просто выкинуть и новый в IKEA купить. Тот факт, что я до сих пор не сделал ни того, ни другого, на самом деле чрезвычайно оптимистический: он означает, что я крайне редко сплю на этом диване. Гораздо реже, чем, к примеру, на потолке.

 

Поднявшись с дивана, я говорю вслух: «Если ты здесь, имей в виду, я тебя сейчас не вижу и даже не слышу, прости. Можешь меня за это поколотить, до меня так обычно лучше доходит, ты знаешь». Иногда после этого я действительно ощущаю прикосновение, не слишком похожее на удар, но и на том спасибо; что бы ни говорили о моем тяжелом характере, я не способен устроить скандал только потому, что меня недостаточно сильно стукнули по башке. Но чаще ничего не происходит, потому что Нёхиси просто нет рядом, опять где-нибудь загулял. Собственно, это взаимосвязано – его загулы и мои не в меру человеческие пробуждения, поди проснись человеком рядом с ним.
Нёхиси сам считает, что не следует надолго оставлять меня без присмотра, просто у всемогущих существ настолько своеобразное чувство времени, что, с человеческой точки зрения, его, можно сказать, вовсе нет. Нёхиси вполне может задремать где-нибудь, прикинувшись полным отсутствием ветра, туманом в овраге, дополнительной звездой в небесах, или пылинкой в библиотеке, потому что на книжных полках снятся самые интересные сны, и объявиться только через неделю в полной уверенности, что прилег всего на четверть часа. И долго будет потом удивляться, как много за эту несчастную четверть часа успело случиться, какие же мы все шустрые, сколько всего ухитрились без него натворить.
Вот и сейчас небось тоже где-нибудь дрыхнет. В последний раз я видел Нёхиси позапозавчера; на самом деле, страшно соскучился, но таков уж Нёхиси, что скучать по нему – тоже радость. И отдельная радость – представлять, как отлично он спит. Поэтому я его не искал, не звал, даже думать о нем старался осторожно, негромко, без лишних эмоций, чтобы нечаянно не разбудить.

 

Ладно. Нёхиси в любом случае нет рядом, а объективно, или только с точки зрения моего дурацкого восприятия – один черт. Главное, не забывать, что в нашем случае «нет» – не навсегда, а временно. Ненадолго. Равно как и мое текущее состояние. Равно как и жизнь на земле, – подсказывает саркастический внутренний голос, которым я обзавелся давным-давно, с непонятной мне самому сейчас целью. Видимо, чтобы жизнь сахаром не казалась; впрочем, она им тогда и так не казалась. Ни единого дня.
Того былого меня давным-давно нет, а мрачный внутренний голос, доставшийся мне от него в наследство, все равно регулярно звучит. Убедить себя, будто он говорит забавные вещи, оказалось гораздо проще, чем избавиться от него. Поэтому я нарочно, с несколько преувеличенным удовольствием повторяю: «Временно, как жизнь на земле», – и наливаю сварившийся наконец кофе в чашку. И делаю первый восхитительно горький глоток. Все. Вот теперь мне вообще ничего не страшно. С чашкой кофе в руках я бессмертен. И совершенно точно непобедим.
Поэтому я одной рукой мою джезву, а в другой держу чашку с кофе. И одеваюсь, не выпуская чашку из рук. И из дома выхожу тоже с чашкой, потому что кофе еще не допил. Не то чтобы я куда-то опаздывал, к сожалению, как раз никуда. Но штука в том, что сидеть на месте, в старом доме, когда-то доставшемся мне по наследству от деда и с тех пор блуждающем по речным берегам, в моем нынешнем состоянии – последнее дело, худшее, что можно придумать. Так я долго не продержусь.
Методом проб и ошибок я выяснил, что, проснувшись человеком, надо немедленно выметаться из дома и отправляться – да все равно куда, лишь бы ходить по городу, где мы с Нёхиси за последние годы знатно понатоптали, здесь теперь всюду наши незримые следы, а наступать на них, по изначальному замыслу, крайне полезно для всякого человека – гарантированно приводит к выходу из собственных берегов.
Забавно, что на меня наши следы ровно так же воздействуют. С другой стороны, это целиком соответствует моим представлениям о справедливости. Хочешь регулярно наступать на неведомо чьи следы, от которых сердце поет и пляшет, ум замирает в смятении, а все остальное твое существо приподнимается на цыпочки и завороженно пырится в небо – наследи себе сам. Вот о чем я думаю, пока спускаюсь с холма и иду под ледяным моросящим дождем вдоль реки с чашкой в кармане, потому что кофе уже допил. И, кстати, не откажусь от добавки. А потом не откажусь от нее еще раз. Чем больше будет добавок, тем лучше, меры я никогда и ни в чем не знал.
То есть все со мной ясно, буду сегодня шариться по кофейням, как пьянчуга по кабакам, пока не наступит ночь и они не закроются на хрен. Отлично проведу время, думаю я, ускоряя шаг.

 

«У нас день рождения, нам сегодня одиннадцать лет, – говорят мне в первой же кофейне, где я прежде вроде бы не был, а сейчас зашел наобум, просто потому, что она по дороге. – Каждому одиннадцатому посетителю кофе в подарок, вы одиннадцатый, что вам налить?» «Для вас какая-то девушка оплатила три чашки кофе, на словах передавать ничего не просила, сказала, пусть хоть что-нибудь в вашей размеренной жизни будет окутано тайной; в общем, одну вычеркиваем», – говорят во второй кофейне, куда я заглядываю так часто, что все бариста знают меня в (человеческое) лицо. В третьей кофейне мне просто молча дают чашку черного, а потом беззастенчиво лгут, будто я им уже только что заплатил. Ну не драться же с ними, беру.
В последнее время со мной постоянно такое случается в те дни, когда я выгляжу достаточно по-человечески, чтобы можно было скромно встать в общую очередь и обычным образом кофе себе заказать. Как будто сама реальность заботится, чтобы я, упаси боже, не остался без кофе, если деньги вдруг перестанут сами собой появляться в карманах пальто. На самом деле в такой опеке нет большой практической необходимости. Человек-то я, конечно, пропащий, но при этом довольно хозяйственный. То есть мелочь на кофе в доме всегда держу. Зато забота реальности о моем пропитании трогает сердце, а это важнее всего.
Дождь, меж тем, прекращается, из-за туч неохотно выглядывает нечто хмурое, заспанное и очень условно напоминающее звезду. Где-то читал, что ученые-астрономы обзывают наше Солнце «желтым карликом», и сейчас, глядя на небо, начинаю понимать почему. Впрочем, не мне придираться к звездам. На себя бы в зеркало посмотрел! – думаю я, устраиваясь на деревянном стуле под тентом. Только и счастья, что не особенно желтый, и размеры вполне приличные, но даже это не моя заслуга, просто с генетикой повезло.
Одновременно на деревянных стульях под тентом устраиваются другие любители кофе, свежего ветра и желтого карлика, ни одного свободного места не осталось на летней веранде кафе. И это понятно. Холодрыга сегодня, конечно, изрядная, зато дождь наконец прекратился, а всем уже осточертело в четырех стенах сидеть. Так что я пью свой кофе в полном одиночестве и одновременно в большой шумной компании, очень пестрой, как обычно у нас. За шестью столами говорят, как минимум, на восьми языках, два из которых я знаю с детства, один когда-то долго учил, еще один смутно разбираю на слух, а остальные просто умиротворяюще чирикают и журчат.
Невозможно решить, что мне нравится больше – вообще ничего не понимать или подслушивать обрывки чужих разговоров. Все мне нравится, все давайте. И реальность такая щедрая – на! «Нашел, представляешь?» – «Если не хочешь, не будем летать» – чирик-чирик-чирик – «…потому что здесь должно быть семьдесят восемь» – ур-мур-мур-бур-бур – «Ты мне снился с двумя разными лицами, причем второе сидело у тебя на плече, как попугай у пирата» – бур-бур-чирик – «Сначала слышать о кошке не хотела, а теперь мне не отдает», – и над всем этим победительно громыхает немецкое «шайзе», – причем с такой интонацией, словно человек не ругается, а признается всему миру в любви.
Вроде бы ничего выдающегося, но на меня эта сумма слов, настроений и смыслов производит совершенно удивительное воздействие: примиряет с необходимостью быть человеком и одновременно напоминает, до какой степени я – больше не он. Потому что я же помню, как было раньше. Иногда чужие разговоры казались мне довольно забавными, иногда бесили и раздражали, но, в общем, мне было плевать. Уж точно сердце не сжималось от нежности непонятного происхождения – какая вообще может быть нежность? А она почему-то есть. И еще благодарность, словно бы оттого, что совершенно посторонние люди сидят на улице в холодный сентябрьский день, пьют кофе и болтают о ерунде, моя собственная жизнь прирастает какими-то новыми смыслами. И весь мир за их хорошее поведение гладит лично меня по голове. Потому что это мой город. Мое хозяйство. И пока тут у нас все в порядке, считается, будто не кто-то, а именно я молодец. Когда начинаешь пересказывать все это словами, звучит довольно нелепо. Но ощущается так же ясно и достоверно, как горечь кофе, влажный холодный ветер и солнечный свет.

 

Я сижу, подставив лицо бледным, словно бы вымышленным солнечным лучам, откинувшись на спинку легкого шаткого стула и ради баланса вытянув ноги – это я, кстати, зря, потому, что они у меня сегодня какие-то бесконечные и перегораживают тротуар; спишем на счет беспардонной мистики тот удивительный факт, что никто до сих пор об них не споткнулся и не упал. Кручу в руках чашку с остатками когда-то горячего, а теперь ледяного кофе, который уже давно надо было допить, или вылить и отправляться дальше, но я к этому стулу, похоже, прилип. Как-то подозрительно мне тут хорошо. Даже чересчур – не в том смысле, что хотелось бы чуть похуже, а в том, что превосходит мои ожидания. Я-то, когда выходил утром из дома, рассчитывал – максимум, ненадолго отвлечься от своего прискорбного положения, как больные отвлекаются детективами и сериалами от скучной обязанности страдать. И с горем пополам дотянуть до того момента, когда смогу сам, без дополнительной потусторонней помощи, о которой терпеть не могу просить, зайти поужинать к Тони. Ну или, если дела мои совсем плохи, не поужинать, а пообедать – уже завтра днем. В общем, спокойно, без паники и окончательной утраты веры в себя дождаться, когда войти в Тонино кафе снова станет технически возможно – такой был у меня план. А что бессмысленно шариться по кофейням окажется настолько приятно, я совсем не рассчитывал. Получается, зря.

 

На самом деле, надо было отдирать себя от этого чертова стула и уносить ноги подобру-поздорову, пока все так упоительно хорошо. Как в юности уходил с вечеринок буквально на взлете, в самый разгар веселья, не дожидаясь, пока надоест. И всегда потом выяснялось, что правильно сделал, не досидел до очередной дурной пьяной свары, после которой какое-то время довольно непросто продолжать всех любить.
Но в последние годы я, конечно, расслабился. С наших нынешних вечеринок незачем заранее уходить. У нас обычно чем дальше, тем интересней. А в нормальной человеческой жизни по-прежнему, мягко говоря, когда как.
– …собираются засудить ветеринара, который спасал зверей, – говорит симпатичная кудрявая барышня за соседним столом. – Ему приносили больных собак и кошек на усыпление. Не безнадежных, а просто больных, хозяевам было жалко платить за лечение, убить дешевле. Так этот ветеринар подписывал договоры на эвтаназию, забирал зверей, за свой счет их лечил, а потом пристраивал в хорошие руки. В конце концов, на него накатала жалобу какая-то злобная дура, причем не откуда-нибудь, а из комитета по охране животных. По охране, прикинь! И теперь доктора будут судить.
– Но за что? – спрашивает ее собеседник, мальчик с желтыми волосами и аккуратно подстриженной бородой. – За что его можно судить?!
Счастливчик, он удивляется. А я – нет. Слишком долго жил человеком и успел уяснить: здесь постоянно подобные вещи случаются. Когда очередное умертвие поднимается из своей тошнотворной мглы, чтобы губить живое, все под него прогнется – и житейская логика, и человеческие законы, и остальные, включая физические, даже решетки в такие моменты становятся тверже, яд – ядовитей, а гибель – бессмысленней и страшней. Умертвиям весь этот человеческий мир подчиняется, здесь – их власть.
– То ли за мошенничество, то ли за воровство, – хмурится барышня. – Уже не помню. Я в интернете читала, там подписи собирали в его защиту. Я тоже хотела, но не смогла, потому что доктор живет где-то в России и подписи принимали только от граждан. Психанула и выключила все.
Будь моя воля, я бы сейчас тоже психанул и все выключил. Причем сразу весь мир. Но нет моей воли, и меня самого уже тоже практически нет. Ничего не осталось, кроме бессильной ярости, от которой физически больно, примерно как сердце тупой пилой пилить. Потому что – ну просто есть вещи, о которых мне лучше не знать, не задумываться, не догадываться, даже в кошмарах не видеть и в горячечном бреду не воображать. Я так по-дурацки устроен, что один-единственный намек на победу всесильных умертвий над жизнью отменяет для меня все смыслы разом. И заслоняет собой весь мир, который мы, великовозрастные придурки, с какого-то перепугу возомнившие себя локальными божествами, своими беспомощными радугами и пирожками зачем-то пытаемся оживить.
На самом деле это, конечно, неправильно. Как минимум, просто нечестно по отношению ко всем остальным. Я и сам понимаю, что в такие моменты веду себя, как свинья. Миру и так несладко, и тут я, такой невшибенно красивый, еще ему добавляю – аааааа, не хочу, чтобы ты вообще был! Живите в этой мерзости сами, я пошел. Где тут выход? – и ну колотить со всей дури в сияющие небеса, как пьяный в чужую дверь.
Знаю, что так нельзя, но не могу с этим справиться. Со всем на свете могу, а с отчаявшимся собой – нет. Как будто во мне нажимают какую-то тайную кнопку, приводящую в действие дремавший до поры взрывной механизм. И поскольку отменить весь мир я, к счастью, не в силах, обычно начинаю сам умирать. Правда еще ни разу толком так и не умер, спасибо Нёхиси, он умеет быстро приводить меня в чувство. Но сейчас-то его рядом нет. И вот это засада, потому что умирать мне, будем честны, даже прямо сейчас совершенно не хочется. У меня были такие прекрасные планы на ближайшую тысячу лет! Но все равно, нет моего согласия дальше, как ни в чем не бывало, жить в мире, где такое творится, думаю я, и сам понимаю, как это глупо. Но мое понимание ничего не меняет. Вообще ничего.

 

– Это же не в твоем городе происходит, – очень тихо говорит кто-то, и на мое плечо опускается чья-то рука.
Непростая рука, это я даже сейчас, дураком-человеком, сквозь пелену бессильного гнева и боли способен почувствовать. И, кажется, незнакомая. То есть это не Нёхиси. И совершенно точно не Стефан. Ай, ладно, плевать.
– Плевать, в каком городе, – отвечаю неизвестно кому. – Не в моем, значит, в соседнем, даже если он на другом материке. Для меня все города – соседние. Это мой мир. Я тут живу. И такого здесь быть не должно. Оно не имеет права. А если почему-то имеет, значит, здесь не должно быть меня. Я не согласен с этой дрянью мирно сосуществовать.
Говорю, а сам чувствую, что боль отпускает. Еще есть, но словно бы в сторону на шаг отошла, и стало вполне терпимо. И это, с одной стороны, отличная новость. А с другой, совершенно ужасная. Никто не должен без спросу меня воскрешать.
– Хорошая постановка вопроса. Все города и правда соседние. Это очень маленький мир, – соглашается голос.
Странный голос. Вроде бы женский. Но почему-то звучит откуда-то изнутри, как мой собственный. И одновременно ничей, просто голос. The Голос. Вот прямо сейчас для меня – единственный на земле.
– Постановка вопроса правильная, но все остальное вообще никуда не годится, – добавляет удивительный голос. – Хуже, чем просто дерьмо. То есть сам добрый доктор для тебя не аргумент. И не повод жить дальше. Одна какая-то дура бессмысленная всех, получается, перевесила – и самого доктора, и людей, которые за него заступились, и счастливых спасенных зверей? Нельзя же так переоценивать зло! Пока ты придаешь ему чрезмерно большое значение, оно обретает дополнительную силу. С твоей помощью становится непобедимым, прикинь. Уши бы тебе оторвать за такое, да жалко. Люди довольно нелепо выглядят без ушей.
Говорит и смеется. От смеха, звучащего одновременно внутри меня и снаружи, я окончательно прихожу в себя – настолько, что даже зрение возвращается. Из окутавшего меня стеклянного злого тумана понемногу проявляется окружающий мир. И я наконец-то вижу, кто со мной разговаривает. Какая-то незнакомая очкастая тетка, веселая и одновременно сердитая, того гляди, действительно драться полезет, но не со зла, а как я сам лез когда-то – от избытка ярости и любви. Короче, такая прекрасная, словно я сам ее выдумал, чтобы еще веселей стало жить. Только у меня от этой прекрасной тетки почему-то волосы дыбом, как шерсть у испуганного кота. И сердце колотится со скоростью три миллиона ударов в минуту. И я сейчас, кажется, как кисейная барышня в обморок упаду.
– Вот даже не вздумай! – строго говорит тетка. Снимает очки и смотрит мне прямо в глаза. И я понимаю две вещи: во-первых, я, похоже, все-таки уже умер. А во-вторых, смерть моя оказалась как-то почти неприлично, упоительно хороша. Наконец-то я это только я – не человек, которым когда-то был, не демоническая сущность малопонятной конфигурации, которой по причине удивительного стечения разных немыслимых обстоятельств стал, даже не причудливая смесь их обоих, а – ну просто я. Без дополнительных наворотов. Свет и смех, и покой, и воля. И как же это, оказывается, хорошо.

 

– Хороший такой ребенок! – смеется моя незнакомка. И снова надевает очки. Она, оказывается, рыжая, как лисичка. А я почему-то живой. Сижу на летней веранде кофейни, снова дурак дураком, в смысле, человек человеком, а вокруг шумит, сияет, пахнет кофе, дует ветрами, лает собаками, смеется детьми, звенит телефонами, шагает прохожими весь остальной мир.
– Вообще-то я уже давным-давно взрослый дядька, – наконец говорю я и для наглядности достаю сигареты.
На самом деле, конечно, черт его знает, как я сейчас выгляжу, но руки вроде мои, большие. И ноги по-прежнему такие длинные, что перегораживают тротуар. Значит, точно не малыш пятилетний. И пусть только попробует поднять крик, что детям нельзя курить.
Но рыжая плевать хотела на мои сигареты.
– Вот примерно так себя чувствуют люди, когда ты на них беспардонно пялишься, вывернувшись бездной наружу, – назидательно говорит она.
– Серьезно? – удивляюсь я. – А чего они тогда от меня шарахаются? Что им не так? Я бы на их месте ходил потом следом, дергал за рукав и просил еще.
– Так то ты, – смеется рыжая тетка. – У тебя известно какие пристрастия! Ты вообще иногда селедку вареньем закусываешь. Скажешь, нет?
Соглашаюсь:
– Ну, тоже правда. Я – тот еще псих.
И только теперь до меня запоздало доходит, что пора бы, как минимум, удивиться. А по-хорошему, охренеть. Это же черт знает что такое у нас тут творится. Откуда взялась эта странная тетка? Что она со мной сделала? И почему так много про меня знает? Включая бездну и варенье с селедкой. Кто она такая вообще?
– Неохота мне про себя рассказывать, – отмахивается от моих мыслей рыжая. – И не потому что прям какая-то великая тайна, просто скучно сейчас о себе говорить. Самое главное ты обо мне уже знаешь. А остальное друзья расскажут, можешь их расспросить. Короче, со мной потом как-нибудь разберешься. А сейчас мы будем разбираться с тобой. Я тебя специально в минуту слабости подкараулила, чтобы не особо упиваться радостью встречи, а сразу человеческими словами о самом важном поговорить.
– Если человеческими словами, да еще и о важном, пойду возьму кофе, от него голова обычно включается, – говорю я. – Вы будете? Вас угостить?
– Обязательно угостить! Только очень прошу, не латте. Когда в моем кофе оказывается слишком много молока и сиропа, над этим миром нависает угроза. Я, как и ты, не со всем способна смириться. И далеко не на любых условиях готова здесь жить.
– Кто бы мне однажды сказал, что спасти мир будет настолько легко и недорого. Все-таки моя жизнь смешнее, чем сама жизнь.
Встаю и иду в кафе.

 

– Очень удачно, что ты сам решил угостить меня кофе! – говорит незнакомка, с явным удовольствием сделав первый глоток. – Потому что теперь я хоть немножко, а все же твоя должница. От меня не убудет, а для тебя полезно и хорошо.
С точки зрения моего человеческого практического ума, она сейчас говорит ерунду. Великое дело – купить кому-нибудь чашку кофе. Тоже мне охренительный долг.
Но с точки зрения всего остального меня, правильно она говорит. Потому что когда рядом с тобой оказывается нечто превосходящее твои самые смелые представления о немыслимом, величайшая удача – возможность сказать ему не «дай», а «возьми». Не попросить, а сделать ему одолжение. Хоть какой-то малостью, да одарить.
– Смотри, чего у нас получается, – говорит рыжая тетка. – С одной стороны, ты правильно делаешь, что не смиряешься с жестокостью, тупостью и остальной унылой паскудной херней. Ну, то есть «правильно», «неправильно» – дурацкая постановка вопроса. У тебя особо выбора нет. Ты здесь, чтобы своим присутствием ад отменять, а не просветленно с ним примиряться. Еще чего!
– Что просветленно примиряться необязательно – просто отличная новость. Наконец кто-то мне это по-честному вслух словами сказал.
– Ну так проблема не в этом. А в том, что ты делаешь со своим несогласием. И вот тут у тебя прокол. Ты, киса такая нежная, сразу жить рядом с этим отказываешься. А это – не разговор. Потому что когда ты позволяешь злу себя убивать, ты его возвышаешь. Ставишь его над собой. И над всем, что ты любишь. Как будто оно тут самое главное, а все остальное, включая твоих близких и ваши с ними удивительные дела – так, игрушки. Но это же вранье!
Я киваю. И отвечаю ей – неохотно, потому что терпеть не могу признавать свои слабости:
– Это я уже и сам понимаю. Просто справиться с собой не могу.
– На самом деле нормально, что ты не можешь, – неожиданно соглашается рыжая. – Неукротимая дурь отчаяния – твоя самая сильная сторона. Где бы ты сейчас был, если бы по всякому пустяковому поводу не приносил себя в жертву? Да, пожалуй, уже нигде бы и не был. Это в высших мирах с нами цацкаются, сколько положено, а здесь такие, как ты, если быстро не входят в силу, недолго живут. Слабость, с которой ты не справляешься, – просто обратная сторона твоей силы. Обычное дело, всякая палка о двух концах. Но этот конец пришло время рубить, пока от тебя не стало больше вреда, чем пользы. Поэтому подскажу метод. Когда тебя снова накроет отчаяние оттого, что в этом дурацком мире все устроено не так, как тебе кажется правильным, ты с этим не смиряйся, конечно. Больно тебе от несовершенства мира – молодец, дело хорошее, сиди, страдай. Просто держи в голове, что лечь и умереть – слишком простой выход. Для слабаков. Боль надо в себя вмещать. И спокойно жить дальше, соглашаясь – не с вызвавшим ее злом, конечно, а с самой болью. Боль от несовершенства мира это нормально. Невозможно, да и не нужно обходиться совсем без нее. И самое главное, это вопрос личной выгоды. Позволяя боли в нас помещаться, мы очень быстро растем.
– Так вот как теперь у нас выглядит личная выгода, – невольно улыбаюсь я.
И рыжая очень серьезно, без тени улыбки подтверждает:
– Да.
Снимает очки и снова смотрит на меня так внимательно, словно впервые увидела. И все, что я до сих пор считал собой, опять исчезает, а вместо него появляюсь я сам. Теперь-то понятно, что это никакая не смерть, а просто слишком сильное счастье. Отчасти даже знакомое мне по опыту. Человек, который уже неоднократно развеивался по ветру и клубился туманом, мог бы сразу это понять.
– Это тебе от меня подарок, – говорит рыжая. – В обмен, предположим, на кофе без сиропа и молока. Когда снова пойдешь вразнос, просто вспомни, как я на тебя смотрела. И все на свете сразу станет легко. Все ты сможешь – и вместить в себя боль, сколько бы ее тебе ни досталось, и согласиться с ней жить, и радоваться, как ни в чем не бывало. И причинивший тебе эту боль человеческий мир – жестокий, глупый, несовершенный – любить всем сердцем, как в счастливые времена.
– Даже немного обидно получить такой драгоценный подарок в обмен на кофе, который не сам сварил, – говорю я, былой, настоящий и совсем уж какой-то невообразимый будущий; кофе такая важная тема, что у нас получился на редкость слаженный хор. – Потому что я варю кофе лучше всех в этом городе. А возможно, и в мире. Я известный хвастун, но про кофе все-таки – чистая правда. Хотел бы я вас однажды им угостить!
– Ну так еще угостишь, – улыбается Эна; теперь я откуда-то знаю, что рыжую так зовут. – Никуда я отсюда не денусь, пока не закончу наши с тобой дела. Так, шкуру твою я спасла, уши не оторвала, на угощение раскрутила, проповедь прочитала, инструкцию выдала, подарок отдала, – перечисляет она, старательно загибая пальцы, словно только что научилась считать. – Осталось – что? А, ну самое главное! Встретить тебя случайно на улице и ужасно обрадоваться. И чтобы ты тоже от счастья до неба скакал, и хоть разочек до него реально допрыгнул. Но это потом. Не сейчас.
Она поднимается и уходит – крупная плечистая тетка в темной демисезонной куртке и трекинговых ботинках, а я молча смотрю ей вслед. Было бы очень неплохо сейчас разрыдаться от счастья и облегчения, и еще от чего-то такого, чему названия нет. Но я, во-первых, не знаю, как это делается, где у меня внутри специальный слезоточивый кран, чем его надо откручивать, и как потом снова перекрывать. А во-вторых, сижу в каком-никаком, а все-таки общественном месте. Люди сюда пришли выпить кофе, а не смотреть на зареванного постороннего мужика.
Поэтому, черт с ним, обойдусь без рыданий. Никогда хорошо не жили, не стоит и начинать, подсказывает саркастический внутренний голос. Это он сейчас красиво выступил, всегда бы так.
Поднимаюсь и тоже иду. Куда – да черт его знает, лишь бы идти. Чувствую себя как с утра – дурак дураком, то есть человек человеком. И одновременно – чем-то таким, чего сам пока не могу представить. Но недостаток воображения совершенно мне не мешает этой загадочной штукой быть.
Назад: 13. Зеленые доски
Дальше: Эдо