Книга: Темная вода
Назад: Глава 12. Вероника
Дальше: Глава 14. Олений язык

Глава 13

Сивец

В долину пришел канун святой Бригитты, суля скорую весну. Измучившись за зиму, люди выбирались из душного жилья, чтобы в канун святого дня спуститься на луг, в заросли трепещущего на ветру камыша.

Чувствовалось, как набухла под ногами земля. Сбежав из тесноты вдовьей хижины, Мэри проворно спускалась по склону на влажную болотистую луговину. Было холодно, но солнце светило ярко, и напитанные влагой поля обещали скоро зазеленеть. Даже на черной вспаханной земле, где пятна снега еще хранили следы ночных кроличьих драк, проклюнулись первые желтые нарциссы. Мэри провожала взглядом малиновок с их точно окровавленными грудками, порхавших в голубом небе, и воображала, что птицы ведут ее в камыши, радуясь, как и она, возвращению тепла.

Как легко дышалось на вольном воздухе! Каким облегчением было на время оставить Нору, вечно склоненную над мальчиком, следящую за ним, как кошка за умирающей птахой. Облегчением было не видеть, как бьется и стонет больное дитя, точно сам дьявол борется за свою добычу. Даже воздух в доме был точно свинец от тяжелого ожидания вдовы.

Приближаясь к камышам, Мэри дышала все глубже, освобождая легкие от пыли и копоти жилья и вбирая ароматы трепещущей земли – запах мокрой травы, навоза, глины и торфяного дыма. На зелено-буром фоне желтели кружочки мать-и-мачехи и невзрачные цветы крестовника. День был свежим, пробирал холодком, и глаза у Мэри слезились от яркого света.

Ребенка она вверила заботам Норы – не терпелось хоть на минуту вырваться на волю, налегке, не тащить на бедре дергающегося малыша. Она предложила Норе вынести Михяла во двор: укутать его хорошенько и подставить солнцу его бледное личико, пускай его солнце греет, пока она, Мэри, сходит за камышом и сплетет крест святой Бригитты, чтоб повесить в доме. Но вдова, сверкнув глазами из-под красных от бессонницы век, сказала, что незачем это, мало ли кто ненароком увидит это существо, и велела Мэри поторапливаться – нарвать камыша и не мешкая обратно домой.

Дома братья Мэри всегда делали кресты на святую Бригитту. Они уходили далеко в болота в поисках самого лучшего камыша, рвали стебли в зарослях, очищали от грязи и налипшей травы, прежде чем, придя домой, засесть за плетение под восхищенными взглядами Мэри и младших.

«Вот, учись. Главное – рвать их, а не резать ножом. Так в стебле святость сохраняется. И плести крест надо обязательно по солнцу, сидя к нему спиной».

Мэри так и видела Дэвида, как он сидит во дворе с камышом на коленях, как сплетает стебли, от усердия помогает себе языком.

«А если плести против солнца, что будет?»

Дэвид нахмурился: «А это еще зачем? Что это тебе в голову взбрело? Ясно же, что надо по солнцу плести, не то силы в нем не будет».

И они следили, следили, как движутся проворные пальцы, ловко сплетая зеленые клиновидные стебли, как те постепенно обретают форму – четырехконечного креста в честь святой, который будет висеть над дверью, благословляя и храня дом от всякого зла, пожара и голода. Крест будет оберегать их, даже когда зелень засохнет, превратится в солому и подернется копотью от очага.

Мэри хотелось, чтобы такой крест появился в доме вдовы, хотелось увериться, что святая защитит и ее. Вид мальчика, опоенного наперстянкой, наполнял ее глубоким, цепенящим ужасом. В его судорогах было что-то недоброе, и каждое утро у нее сжималось сердце от мысли, что вновь надо будет держать на руках ребенка, в котором бьется сверхъестественное.

* * *

Нора корпела над вязанием, когда в хижину вошла Мэри с охапкой сверкающего росой камыша. Но ребенка возле огня не было. Мэри замерла в дверях, шаря глазами по сторонам.

Что вдова с ним сделала – отнесла в горы, закопала, бросила на скрещении дорог? Живот свело от ужаса.

– Где Михял? – спросила она.

Шмыгнув носом, вдова кивнула в угол. Мэри увидела, что мальчик там, лежит на куче вереска, заготовленного Норой для растопки. Мэри кинулась к ребенку, сама удивляясь облегчению и радости оттого, что эта тощая грудь все еще вздымается дыханием.

Сунув стебли под мышку, Мэри подхватила мальчика.

– Вынесу его на воздух, – бросила она Норе, проворно стягивая с лавки одеяло. – Я крест плести буду и за ним пригляжу.

Нора проводила ее взглядом:

– Сразу тащи его назад, если кто появится.

* * *

Лучи солнца на лице и трепавший волосы легкий ветерок, казалось, пробудили Михяла от вялого полусна, в котором он пребывал с тех пор, как его искупали в наперстянке. Мэри устроила его на одеяле, а сама, сев рядом на табуретку, принялась сплетать камышинки, изредка поглядывая, как все шире распахивает глаза ребенок и как отражается в этих глазах небесная голубизна.

– В такой погожий денек как не выйти на воздух… – пробормотала она, и мальчик заморгал, словно понял ее слова и согласился.

Приостановившись, она смотрела с улыбкой, как трепещут ноздри ребенка, как высовывается кончик розового языка. Он хочет попробовать воздух на вкус, подумала она.

На ярком свету Михял, несмотря на свой возраст, выглядел как новорожденный. От наперстянки кожа побелела еще больше, словно ни разу не видела солнца. Сейчас оно освещало ушные раковины малыша, и Мэри видела, как те постепенно розовеют, наливаясь прозрачной нежной краской. Щек его касались светлые тонкие пряди волос.

– Завтра день святой Бригитты, – сказала Мэри. – Пришла весна.

И, положив камыш на землю, она пошла туда, где пушистый шарик одуванчика чуть покачивался от легкого ветерка. Мэри дунула, и шарик его разлетелся, разбросав вокруг семена. Михял вдруг вскрикнул, вскинул руки и попытался поймать плывущий в воздухе пух.

– Не одолела его наперстянка.

Мэри обернулась. Стоя в дверях, на них с Михялом глядела Нора.

– Посмотри на него. Все как прежде. Дрожать перестал. И не брыкается.

– Вроде ему получше.

– Получше? – Нора провела рукой по лицу. – Ночью оно опять вопило.

– Я знаю.

– Где ж лучше, когда опять вопит! Где ж лучше, если подменыш наперстянку пересилил. Это не лучше, если его больше не тошнит и не корежит! Зря мы только время перевели с этой Нэнс и с ее лусмором!

– Так ведь лучше, миссис, если ребенок дух наконец перевел. Не все ему биться в падучей! – Губы Мэри дрожали. – Меня страх разбирал, когда его так корчило!

– Страх разбирал, говоришь? Страшнее, девочка моя, что нечисть сильнее оказалась. Страшнее, что дома у нас один из Этих! – Она заморгала, быстро и часто. – Кто знает, не он ли сглазил и мужа моего, и дочь, а ты играешь с ним, души в нем не чаешь! Волосы ему стрижешь, ногти подрезаешь, кормишь его, выкармливаешь, как родного детеныша!

– Ему шарики одуванчика нравятся… – шепнула Мэри.

– Еще бы, на то он и фэйри…

Нора пошла было в дом, но остановилась, обернулась. В ее глазах стояли слезы.

– Я-то думала, что поможет… – упавшим голосом произнесла она и бросила на Мэри взгляд, полный такой печали, что девочку охватило желание подойти к ней, сжать в ладонях несчастное это лицо, погладить, утешить, как утешала она мать.

Но в следующий миг желание это испарилось, и Мэри осталась стоять на коленях возле Михяла. Она промолчала, и, немного помедлив, Нора отвернулась и ушла в дом, уронив голову, точно мертвый Спаситель на кресте.

* * *

В день святой Бригитты Мэри проснулась рано, разбуженная негромким шумом дождя за окном. Осторожно перевернув мальчика и проверив, не намочил ли он свои тряпки, она поднялась посмотреть очаг. Дома ее братья и сестры всегда спорили за право первым заглянуть в этот день в потухший очаг – поискать в золе след, оставленный святой Бригиттой.

«Есть! – кричали малыши, различив в мягком пепле полукружье – несомненный отпечаток пятки святой. – Она приходила нас благословить!»

Сидя на корточках, Мэри разглядывала золу. Ничего. Какая была с вечера зола, такая и осталась.

Мучительно затосковав по дому, Мэри подошла к задней двери, отодвинула верхнюю задвижку, распахнула створку и, опершись на нижнюю перекладину, вдохнула запах дождя. «Скверный день, – подумала она. – Льет как из ведра. Вот как лупит по лужам!» За спиной послышался шорох, и Мэри обернулась, решив, что это проснулся Михял – встрепанный, испуганный, слабенький.

Крест святой Бригитты! Крест свалился с того места над дверью, куда она его прикрепила.

Мэри остолбенело глядела на плетеные камышовые концы. Плохо это. Она ведь прочно приладила крест, надеясь найти в нем защиту, желая, чтоб привычный его силуэт глядел на нее, берег ее ночью, спасал от огня соломенную кровлю, исцелял от болезней. Чтобы не пускал нечисть в дом.

От страха у Мэри пересохло во рту. Прижавшись всем телом к двери, она окликнула Нору. Нет ответа. Она позвала снова.

В покойчике вдовы что-то скрипнуло. Нора вышла заспанная, с помятым, опухшим лицом, обеими руками держась за голову.

– Что такое? Что случилось? Ты ж так дождем весь дом зальешь! Гляди, какой ливень!

Мэри молча указала пальцем на притолоку.

– Ну и что?

– Крест святой Бригитты. Упал!

Нора наклонилась и подняла крест с того места на полу, куда он отскочил.

– Я ж прикрепила… как следует… – У Мэри перехватило горло. – Что бы это значило, как вы думаете? В жизни не слышала, чтоб крест падал… оберег ведь…

Нора пощупала камышинки, стерла с них грязь концом платка и протянула крест Мэри:

– Повесь вот. Это ничего. Это ветер просто. Сила-то все равно в нем осталась.

Мэри молча взяла крест. Несмотря на слова вдовы, в ее взгляде читалась та же тревога, что грызла Мэри. Быть беде. Никакого ветра не было. Ни малейшего.

Но что-то сорвало крест. Сбросило на пол.

Нора стояла над спящим ребенком. Лицо ее было землисто-серым.

– Тряслось оно ночью? Блевало?

– Нет, миссис.

– Обделалось?

– Не так, как раньше. Не то чтоб хлестало из него. И лихорадки теперь нет.

Нора скривилась в болезненной гримасе, глаза сверкнули:

– Не избавиться нам от него никакими травами!

При виде ее лица Мэри побелела.

– Я вот что надумала, девочка. Фэйри страсть как не любят огня. И железа тоже. – Нора покосилась на закопченный очаг. – Сказывают, можно их так припугнуть. Велеть, чтоб убирались, а не то, мол, раскаленной кочергой глаз выжгу. Над лопатой подержать тоже не лишнее.

– Мы и держали его над лопатой, – пролепетала Мэри.

– А подержим над горячей лопатой.

– Нет.

Нора с удивлением взглянула на Мэри.

– Нет. По мне, нельзя так!

– Жечь его мы не будем. Только пригрозим. – Нора обкусывала заусенцы.

– По мне, так грех это, миссис. Не хочу я это делать.

– Так он и не уйдет никогда, если и дальше его одними травами потчевать. На наперстянке да мяте нам Михяла не вызволить!

– Ну пожалуйста, миссис! Не надо его горячим жечь!

Нора рванула зубами заусенец и, поглядев, вытерла выступившую кровь.

– Припугнуть, оно и хватит, – пробормотала она себе под нос. – Железо и огонь – средство верное!

* * *

– Как поживаешь, Нэнс?

– Ой, то так, то эдак. Перемогаюсь с Божьей помощью. А я все гадала, когда зайдешь.

Нэнс кивком указала на стоявшую у огня табуретку с плетеным сиденьем. Анья уселась и расправила перед юбки.

– Мне вроде грудь прихватило.

– Грудь, говоришь?

– Внутри словно клокочет. – Тонким пальцем женщина коснулась горла и покраснела. – Наверно, простыла я.

– Слаба грудью, стало быть? Давно ли?

Анья озиралась, прикидывая:

– Да уж порядком. С самого Нового года. Мы дверь отворили тогда, чтоб старый год выпустить, а новый впустить. Вот и впустили, а с ним, видно, и хворь. – Она попыталась рассмеяться. – С тех пор и прихватило. Бывает, я и кашляю.

– А с сыростью у вас как?

– С сыростью?

– Как вы с мужем твоим, Джоном, пережили холод и сырость? Пол у вас сухой?

Анья рассеянно потянула за торчащую из шали нитку.

– У нас в тот год бурей солому с крыши сорвало, так в дыру точно каплет. Нынче перекрыть надобно.

– А еды вам хватает?

– Господь дает вволю, хотя масла, правда, маловато. Жидкое совсем стало молоко. Проку с него чуть.

– И то, – поддакнула Нэнс. – По всей долине, говорят, молоко пустое. Но хорошо хоть ты не голодаешь. Ты достойна всего, чем владеешь, да и большего достойна. Дай-ка пощупаю, что там у тебя клокочет, послушаю. – Нэнс прижала ладонь к груди Аньи и закрыла глаза, слушая дыхание. Но ничего не услышала. Дыхание было чистым, разве что сердце частило.

– Слышала?

– Тихо. Закрой глаза, Анья, и вдохни поглубже. – Рука Нэнс уловила тепло, идущее из-под ткани.

Нэнс ощутила, как страстно, больше всего на свете, желает Анья ребенка. Почувствовала, как во время болезненных месячных, корчась и сгибаясь пополам от боли, думает, что тело мстит ей, наказывая за бесплодие.

Нэнс видела, как Анья встает, пересиливая боль, чтобы поставить воду на огонь и накормить Джона завтраком. Как подметает пол, покуда ее тело корчат бессмысленные схватки. Как ненавидит веселящихся в ее доме гостей, мужчин с засаленными скрипками в руках, женщин, заслоняющих от нее бесценное тепла очага, как мужчины швыряют по углам картофельную шелуху, которую ей потом подбирать, ползая на коленках.

А теперь она бредет на задворки к канаве, чтобы сменить там окровавленную тряпку на чистую, вновь и вновь поражаясь неистовству своего женского начала. Кровавым поминкам по нерожденному ребенку.

Раздалось покашливание. Нэнс открыла глаза. Анья глядела на нее с испугом.

– Ну что? – спросила она дрожащим голосом.

Нэнс убрала с ее груди руку и придвинулась на табуретке поближе.

– Ты хорошая женщина, Анья. Каждому из нас, ей-богу, есть о чем печалиться. И немало таких, Господь свидетель, что досаду и гнев вымещают на ближних. А иные, сдается мне, обращают свой гнев на самих себя. Возможно, твое тело чахнет оттого, что ты печалишься.

– Да вовсе я и не печалюсь!

– Ум, у него большая власть, Анья. Сильная власть.

– Да говорю тебе, с чего бы мне печалиться!

Нэнс выжидала. Повисло молчание.

Анья теребила бахрому шали.

– Я знаю, куда ты клонишь, Нэнс.

– Я про ребенка.

Поколебавшись, Анья сокрушенно кивнула:

– Стыдно мне. В тот вечер, когда у Бриджид дитя умерло… Так стыдно было, что выгнали меня, словно и проку от меня никакого… Точно я и не женщина вовсе…

Нэнс ее не прерывала.

– Я ведь знаю, что о нас говорят, – шепотом продолжала Анья: – «Гнилая хворостина всю вязанку портит».

– Ты о ребенке мечтаешь. Что ж тут стыдного?

– Стыдно, когда жена не может подарить мужу того, чего он больше всего желает. – Анья подняла глаза, и взгляд ее был полон страдания: – Джон добрый, но родня его на меня злится. Думают, все их беды от меня, от бесплодной. Урожай плохой – значит, я виновата. Картофель не родится – от меня набрался. И корова… – Стиснув зубы, она покачала головой. – Вся долина собирается у меня на ку́ардь, и женщины… они иной раз малышей своих с собой берут. Приносят, те ковыряются в полу, дырки в глине делают, за курами моими гоняются. И так горько мне становится, Нэнс, что своих детей у меня нет… Думаю, они нарочно меня дразнят… А одна… знаешь? Дочка ее не хотела еду из моих рук брать, потому что считает, что я с Ними знаюсь, оттого и не рожу никак. – Анья подавила странный смешок. – Но это ж не так, а? Не добрые же соседи устроили так, что я… – Рука ее потянулась к животу.

– Боишься?

– Тогда б это было бы хоть понятно… Но я ж Им в жизни не перечила! Всегда почитала добрых соседей! – Она замялась. – Кейт Линч рассказывала про бабу одну, которую муж ветками вяза хлестал, чтоб ребенок у ней в животе завязался.

Нэнс усмехнулась:

– Ты что ж, хотела б, чтоб и тебя вязом отхлестали?

– Да уж и сама не знаю…

– Ты правильно сделала, что ко мне пришла, и не вини так себя. Всякая вещь в нашем мире с другими связана, и на всякое зло найдется добрая управа. И снадобье найдется, вот они, рядом, все под рукой!

Нэнс встала и потянула за собой Анью:

– Давай. Идем со мной, не отставай.

Женщины вышли из бохана в вечернюю прохладу. Кругом все словно застыло в неподвижности, и лишь туман тихо наползал, спускаясь с гор в долину.

– Странное тут место, – прошептала Анья. – Я и забыла, какая она, тишина, – с кузнецом живу.

– Тихо, да. В туман даже и птицы замолкают.

Ближе к лесу Анья замедлила шаг.

– Может, я тебя в избе подожду, Нэнс? Или, может, в другой раз приду? Джон небось удивляется, куда это я подевалась.

– Я не сделаю тебе вреда.

– Как это ты дорогу различаешь? В таком-то тумане…

– Вот и хорошо, что в тумане: никто нас не увидит.

Они шли под деревьями. Под ногами было мягко от опавшей листвы, выступавшие из тумана дубы и ольхи кропили женщин влагой с ветвей. Анья задирала голову, подставляя лоб падавшим сверху каплям, и вода текла по ее носу и подбородку.

– Давненько я так не гуляла!

– Это уж как водится: мужняя жена к очагу прикована.

– А ты, Нэнс, никогда замужем и не была?

Нэнс улыбнулась:

– Так никто не посватался. В девках я вечно по горам гуляла. Вдвоем – я да солнышко.

– Я тоже девчонкой по горам бродила. К западу отсюда.

– Отвыкла сейчас?

– Наверху и ветер слаще веет.

– Мне ли не знать! – Сев на корточки, Нэнс рылась в зарослях папоротника и плюща. – Знаешь, что вот это за растение?

– Дя́рна уы́ире.

Нэнс принялась рвать и складывать друг на дружку мягкие, сборчатые листья манжетки. Когда получилась небольшая башенка, Нэнс перекрестилась, и Анья помогла ей подняться на ноги.

– Для чего листья-то?

– Увидишь.

* * *

Вернувшись в тепло бохана, Нэнс подбросила в очаг сухого дрока, отчего пламя вспыхнуло ярче, и поставила на огонь котелок, наполнив его речной водой.

– А отыскать травку эту в зарослях сумеешь? И собрать как надо?

Анья кивнула:

– Я манжетку для матери собирала.

– Когда потеплеет, в чашечках листьев будет собираться роса, так вот, чтоб ребенка в себе удержать, подмешай эту росу к воде, которой моешься. Ну а пока, Бог даст, то же и от отвара будет. – Она сунула листья в руки Анье: – Вот. Возьмешь немного чистой воды, сваришь их и будешь пить по утрам двадцать дней подряд.

– А котелок тогда зачем?

– Для пижмы. – Нэнс сорвала несколько листочков со свисавшего с потолочной балки сухого растения и покрошила в воду. – Если далеко тебе от дома за дярна уыире ходить, заваришь пижму и будешь пить ее как чай. Тоже поможет.

От кипящей воды пошел приятный запах, и Нэнс, слив в ковшик дымящийся настой, протянула Анье.

Та колебалась.

– Врут ведь все, верно, Нэнс?

– О чем ты? Что врут?

– О ягодах паслена. О Бриджид.

У Нэнс ёкнуло сердце, но лицо не дрогнуло.

– А ты сама-то как думаешь?

Анья поглядела на ковшик в руке, подумала и, решившись, сделала большой глоток:

– Горький!

Нэнс облегченно перевела дух.

– Как наша жизнь. Делай его себе по вкусу, подслащивай как угодно, но не слишком увлекайся. Пей семь дней. Сегодня – первый из семи.

Анья зажала нос и осушила ковшик.

– Все запомнишь, Анья?

– Запомню.

– Процеженную манжетку – двадцать дней, а чай из пижмы – семь. И еще одно тебе надо будет сделать.

– Что сделать-то? – помолчав, спросила Анья.

– Как корову свою по весне на пастбище выгонишь, гляди, чтоб она побольше цветов ела. А мочу ее собери. Разнотравная водица, в ней сила всех цветущих трав, что корова съест. Выкупаешься в ней, и их плодовитость к тебе перейдет.

– Спасибо, Нэнс.

– А я буду заговаривать тебя, Анья О’Донохью, издали. Травки кипяти на жарком торфяном пламени. Вот поворожу я – и ты еще до конца этого года понесешь. – Нэнс сжала руку Анье. – Тут ты всем и расскажешь, что вреда от паслена нет.

* * *

После ухода Аньи Нэнс еще долго сидела возле очага, мрачно глядя в огонь. Впервые, как поселилась она в долине, Нэнс ощутила опасность, вызов, брошенный ей, и необходимость подтвердить свой дар. Когда-то людям было достаточно того, что она племянница Шалой Мэгги, обучена знахарству и ведает повадки добрых соседей. Потом, в пору ее скитаний, о способностях Нэнс свидетельствовали безмужнее одиночество, крючковатые пальцы, привычка курить и пить как мужик. Ей верили, потому что она была не такая, как все.

Однако сейчас Нэнс уловила сомнение. Недоверие.

Я должна вернуть этого ребенка, думала Нэнс. Если Нора получит назад своего Михяла, люди поверят, что слухи о том, что знаюсь я с Ними, – чистая правда. Если подарю ребенка Анье О’Донохью и верну Михяла Келлигера его бабке, люди опять ко мне потянутся.

От мысли о наперстянке Нэнс поежилась. Нора Лихи больше не приходила, и Нэнс подозревала, что подменыш все еще у вдовы в доме. Самой Нэнс наперстянка тоже не помогла, вернуть мать с ее помощью не получилось, как они ни старались. Мэгги велела тогда Нэнс сесть на мать верхом и держать ее руки. Они лили наперстянку матери в глотку, а та фыркала, отплевывалась и ругалась. Кляла их на чем свет стоит. Плевала и харкала в лицо Нэнс этой наперстянкой. Очень непросто было заставить нелюдя проглотить настой. Но когда после долгой борьбы это наконец случилось, произошедшая с матерью перемена тоже радости никому не доставила: мать лежала безучастная, изо рта у нее шла пена, глаза закатывались, по ночам ее рвало. Ну хоть утихомирилась, послушной ее лусмор сделал, тихой. Раньше-то все кричала, царапалась, лицо краской наливалось. А теперь лежала белая как мел, точно кукла восковая.

Отцу такая перемена, как ни мечтал он вернуть жену, совсем не понравилась. Помнится, взял тогда подаренный Мэгги потин и ушел в загул. Несколько дней потом не ночевал дома.

– Папке твоему только время поможет, – сказала Мэгги. – Думаешь, легко это, когда жену твою умыкают, а потом силком возвратить пытаются?

К тому времени Нэнс с трудом припоминала мать, какой та была до встречи с добрыми соседями. Детские годы ее прошли рядом с фэйри в теле матери.

– А если лусмор маму не вернет?

– Есть другие средства.

Нэнс помолчала.

– Мэгги, я все спросить тебя хочу…

– О чем?

– Откуда у тебя отметина на лице? Ты никогда мне не рассказывала.

– Неохота об этом.

– А я слыхала от мужика одного, будто это оттого, что твоя мать о ежевичный куст оцарапалась. Когда носила тебя.

Мэгги лишь закатила глаза и задымила трубкой.

– Ничего подобного!

– У тебя оно с рождения?

Синие кольца дыма и стрекот кузнечиков висели в вечернем воздухе.

– Выкрали меня. Однажды. Было дело. Умыкнули. Как мамку твою. А назад меня вернули раскаленной кочергой.

– Тебя жгли огнем?

– Я была далеко. Огнем меня назад воротили.

– Ты прежде не рассказывала.

– Там, где я была, я и знание получила.

– Мэгги, ты же никогда-никогда… Столько лет жить с нами и ни словом не обмолвиться, что, оказывается, и тебя умыкали!

Тетка пожала плечами и рассеянно пощупала изуродованную щеку.

– А отец знает?

Тетка кивнула.

– Надо и маме так сделать!

Мэгги, затянувшись трубкой, сделала прерывистый выдох:

– Ни за что в жизни!

– Ведь помогло же!

– Нет, Нэнс, огнем мы из нее фэйри гнать не будем.

Опять молчание. В наступившей тишине отчетливо слышался скрип коростеля в лугах.

– Это что, больно?

Ответить Мэгги не успела. Раздался стук в дверь, и лодочники с озера внесли в хижину тело отца. Он утонул, объяснили они. Ушел под воду, и вытащить не успели. Несчастный случай. Страшное горе для семьи. Для Нэнс. Мамка у ней не в себе, каково им с теткой теперь аренду платить? Чтобы ломами не порушили дом, не сорвали солому с крыши? Они, конечно, пособят чем смогут, но у них ведь и свои семьи имеются. Да, вот беда так беда. Помоги вам Боже.

Сидя в своем бохане, Нэнс закрыла глаза, уткнулась лицом в колени. Сколько времени прошло, целая жизнь пролетела, но так и стоит перед глазами склоненная над отцом Мэгги, и слышится их плач, звенит в ушах вопль, подхваченный лежащей в материнской постели фэйри, тенью матери. Так голосили они, три женщины, каждой из которых коснулось неведомое, выли безудержно, взахлеб.

После этого Мэгги уже не отказывала никому из посетителей – не важно, болезнь ли их приводила или желание причинить кому-нибудь зло. Тетка этого не говорила, но Нэнс и так знала: когда обмануть судьбу просили люди угрюмые, озлобленные, Мэгги отсылала ее с каким-нибудь поручением. «Впусти их, – раздавалось из глубины хижины. – Может, я и смогу им чем-нибудь помочь. А ты, кстати, не нарвешь покамест сивца? Он как раз цветет, а мне цветы его нужны!»

Тетка ее наверняка знала, что долго это не продлится. Что зло, будь то хоть порча на чужую картошку, со временем воротится язвой к тому, кто его наслал.

Колдовство – это пламя, что палит лицо тому, кто его раздувает.

Через три месяца Нэнс вернулась к потухшему очагу. Не было ни фэйри в постели, ни Мэгги подле нее. Пустая холодная хижина. Нэнс разожгла очаг и стала ждать их возвращения, в тревоге считая часы.

Лишь заметив исчезновение некоторых вещей – трубки, припасенных трав и мазей, ее потиня, – она поняла, что тетка ушла навсегда. Нэнс опустилась на подстилку из камыша и плакала, пока не уснула.

Вернулась к своим фэйри, решил потом народ. И Мэри Роух с собой забрала. Два сапога пара – обе безумные, отправились к добрым соседям и больше о них ни слуху ни духу. Бедняжка Нэнс, одна осталась, а ведь совсем еще молоденькая. Ни денег у нее, ни родни. По миру пойдет ни с чем, только одна слава, что травница.

Желудок у Нэнс в ту пору усох. Столько лет прошло, и вот теперь это снова ее ждет, если не пойдут к ней люди за лечением, если не прогонит она подменыша. Опять сосущий голод в пустом желудке. Опять придется прятаться в канавах и за деревьями, выжидая, пока выгонят пастись коров и коз. Успокоить скотину и затем полоснуть ножичком ей вену, пустить кровь, прикрыть рану салом и, благословясь, листочками сивца. Подбирать выпавший из кучи торф, подкрадываясь к домам, пока хозяева спят и дым еще не вьется над крышей. А когда заспанные девки выползут доить коров, а мужики отправятся в далекий путь резать торф либо обихаживать свою скотину и делянки, уйти, скрыться в предгорье.

Нэнс не забыла бродяжью жизнь. Как собирать ежевику и фрыха́н, и овечью шерсть, застрявшую в колючих зарослях дрока, как срезать водяной кресс и мать-и-мачеху, дикий чеснок и вахту. Спать под терновником и глядеть по ночам на бледные его соцветия на темных ветвях, белеющие, точно человеческие лица. Резать папоротник себе на подстилку. И однажды на срезе стебля увидеть знак Иисусова имени.

Мэгги обучила ее, как выжить в несчастье, в скудости. Пред тем как исчезнуть, она рассказала Нэнс, что голод можно утолить, сварив зерно в сцеженной крови. Что молока лучше попросить не у крестьянина, а у его жены.

Показала, как ловить и чистить угрей, как поймать зайца, как стащить немного торфа, чтоб не заметили, как забрать сливки из молока, сняв серпом вершки с коровьей лепешки, приговаривая: «Все ко мне, все ко мне!»

Но как уснуть при дороге, когда не осталось ничего, кроме собственного тела, Мэгги не рассказала. Этому Нэнс научилась сама.

Назад: Глава 12. Вероника
Дальше: Глава 14. Олений язык